6
Иногда, конечно, любовь перестает просить. Если, к примеру, оставить ее на земельном участке в с/д, садоводческом, товариществе на зиму, возле ж/д насыпи, где ее неминуемо переедет пригородный э/п, электропоезд, съедят бездомные собаки, съедят забравшиеся в дом за дармовыми соленьями-вареньями бомжи, съедят черви сомнения.
7
Хотя любовь не сомневается, не просит, не завидует, все переносит, всему надеется, все покрывает, не обижается, не рефлексирует. Если что, живет себе и живет в домике рядом с ж/д путями, мерзнет, голодает, выкусывает блох, питается, если повезет, мышами. А если не повезет, то и вовсе ничем.
8
Не исключено, что каждая, даже самая мало-мальская мимолетная любовь и есть какая-то кошка. Любовь невостребованная, непригодившаяся, подавленная волевым усилием в зародыше, приходит в мир котенком, умершим еще слепым, с пленкой на глазах, заболевшим, отринутым, утопленным. Супружеская любовь убивается с изощренной жестокостью, как печень залюбленной домашней кошки, которой помимо предписанного ветеринарами сухого корма обе стороны (эм и жо) суют друг от друга тайком содержащие соль и глаутомат натрия смертельные деликатесы.
Выкинутые с балконов, лестниц, сбежавшие в последнем порыве из форточек, перерезанные невзначай напополам стеклопакетами, исчезнувшие в пылу и пыли евроремонта, якобы испарившиеся в тот роковой момент, когда кто-то пошел перекурить на лестницу, кошки – это все, конечно, адюльтер, нежелание прелюбодействовать в сердце своем, непотворство инстинктам, или разовое потворство с последующим категорическим непотворством. Если кошечка на дачном садовом участке, брошенная на зиму, примерзла лапками, и ее разодрали и съели возрадовавшиеся брошенные же собаки – то, разумеется, речь идет о первой любви или о первом, тренировочном, супружестве. Но бывают и счастливые, благополучные, мирно толстеющие и ежедневно сносящие оглаживания и тисканья кошки в совершенно разлаживающихся, распадающихся, превращающихся в тлен семьях. А кошки в них живут и здравствуют, вот ведь какая штука, годами и десятилетиями.
9
Потому что кот есть любовь. Ест сухой корм. Исправно ходит в лоток. Не приносит нам никаких огорчений, а приносит одни только радости. Я вижу тебя, гладящего кота, на кухне, вижу твое отражение в кухне, отраженное через арку в стеклах выходящего из гостиной балкона, отраженного в окнах спальни. Ты отпустишь кота, уйдешь к себе за шкаф, в т. н. кабинет, грызть семечки и лузгать диссертацию, а я приду в кухню, доглажу кота, и это наше слияние в глажении кота, пусть и слегка рассредоточенное во времени, вполне зачтется за полноценный акт любви. К коту. Точнее друг к другу. Каждый из нас может, конечно, попробовать огладить другую сторону, но другая сторона, т. е. другой каждый, неминуемо зашипит и выпустит когти. Так что лучше и не связываться. Вот кот, он нежен, отзывчив, норковошубноморфен, незлопамятен, необидчив. Он в ответе за каждого из нас, кто его приручил, он единственный островок неминуемой радости в обстановке темной, вертящейся маршрутами, шумящей облезлыми древесными кронами, пузырящейся безбрежными лужами страшной улицы Художников. Т. е. проспекта. Проспект широк, длинен, кот хвостат, носат, любовь моя со мною, за окном страшно, дома не лучше, в кухне стоит мешок сухого корма премиум-класса, в коридоре на вешалке висят черные пуховики, дети ползают, идут в гости, уползают под кровать, вырастают, остаются, уходят, коты умирают, как умирает любовь, остаются, как любовь всегда остается. Как остается призрак дедушки, ощупывающий лица спящих, что-то нашаривающий, шаркающий, подгорающий обед, ворующий рулетку. Дедушка, зачем тебе рулетка?
10
Рулеткой, отвечает дедушка, я измеряю вход в Царствие Небесное. И неизменно понимаю, что он слишком низок и узок, мне не пройти. Т. к. я люблю бабушку, свою дочь, которая уехала отсюда, бросила меня одного, даже без люминала, на чужих людей, только из-за того, что я не любил ее мужа! И мужа того уж нет, он выгнан, он не пройдет, он продолжает ее любить, где-то в отдаленной перспективе, точнее, наоборот, в ретроспективе, продолжает ее любить и приходит сюда в виде паучка, шибко перебирает мохнатыми ногами, переворачивает страницы «Индивидуального развития человека и константности восприятия», карабкается, ждет гостинчика, избегает кота. Любовь земную невозможно протащить с собой в Царствие Небесное, слишком узок вход, слишком низко нависают своды.
11
Кое-чего до сих пор не можем друг другу простить! Как, например, в разгар ремонта, когда грузчики выгрузили шкаф и потом сборщик его собирал, кто-то бросил среди пыли и мешков с плитонитом, среди обойных рулонов, среди ужасных, остроугольных куч отбитого старообразного кафеля невзрачный полиэтиленовый пакетик, бросил кто-то из нас, а в пакетике-то были документы на всякую новую свежекупленную сюда технику и ключи от квартиры! И грузчики выгрузили и ушли, и собрал и ушел сборщик, и уже и мы собрались, вечером, ан выяснилось, что пакетик-то возьми да и пропади пропадом! И грузчики клялись под угрозой увольнения, и сборщик божился после предложения подкинуть тайком без оповещения начальства, и в общем все уверяли, что не брали, да и зачем, может, случайно, там и было-то непонятно что там, т. е. не было понятно что там, надо было очень пристально ковыряться среди этих мешков, рулонов, пыли, кафеля, среди этих руин, обломков чужого уюта, совершенно уже не идентифицируемого, чтобы определить, что именно в этом конкретно пакетике ключи и документы, а не пепел и прах, как в окружающих таких же. Но им вроде бы совершенно некогда было это определять – грузчики грузили, а сборщик собирал. А сами выкинуть не могли? Нет, выкинуть не могли. Могли забыть в камере хранения магазина «Пятерочка», куда ты бегал на нервной ремонтной почве за пивом, но тоже не могли. И потом зашли все проверили, нет, там не было. Мог, конечно, взять призрак дедушки, чтоб иметь свободу передвижения, но это на него не похоже, он обычно все отдавал. Да и никакой свободы он не поимел бы с этими ключами, они все равно были не от этой совсем квартиры! Они были от квартиры родителей, где мы жили на время ремонта. Поэтому и дедушке, и сборщику, и грузчикам никакого от них не было толку. И значит, кража, если это была кража, а что же еще, оказалась абсолютно напрасной и не принесла ничего, кроме горечи разочарования и крушения надежд. Но и на нашу долю тоже досталась горечь разочарования. Пакетик хоть и не нашли, но осадок остался. Пусть ключи были не от этой квартиры, пусть мы все равно поменяли замок, и родители наши тоже поменяли у себя замок, пусть это все совершенно очевидно и невероятно, и никто уже никуда не войдет посредством этих ключей, слишком узок и низок вход. Но все равно осталось какое-то чувство незащищенности, сквозящей за спиной безобразной, зияющей дыры. Сквозь которую, несмотря на нашу арку, на кухню девять с половиной метров, на кирпичный дом, будто бы так и готов броситься, вторгнуться, повалить, загрызть, засвистеть в проломе страшный, темный, ветреный, расплывающийся лужами и облаками проспект Просвещения. И сколько ни выставляй в черном стекле свой силуэт, все равно не защититься, все равно не уберечься, все равно не уйти.
12
Все равно им там некуда идти, поэтому дети возвращаются из-под кровати. Пыльные, но живые и те же самые. В этот раз обошлось. Обошлось.
13
А со сборщиком-то она когда-то в юности училась в одном классе! Была любовь, даже, возможно, целовались и так далее. Сколько лет прошло, пятнадцать лет прошло, а он ее не забыл. А вот она его забыла и даже не узнала при встрече! Конечно, он изменился, тогда он был другим, не был сборщиком, например, но ведь и она изменилась. Вышла замуж, неоднократно, стала делать ремонт. Смотрела, как он там закручивает шурупы и устанавливает полки в шкаф, и ни капельки его не узнала. А такие были чувства! А он узнал, обиделся. Оскорбился. Попятил пакетик, решил как-нибудь открыть дверь ключами да и поговорить начистоту. Про любовь. Он же не знал, что ключи не от этой двери! Пришел, с топором за пазухой, по профессиональной привычке сборщика носить с собой всякий инструмент, а дверь и не открывается! Ключи не подходят. Вот так всегда. Он подергал-подергал, еще подергал и спустился вниз, стал ждать ее на лавочке, грея топор на груди и не подходящие ключи в кармане.
14
А девушка сидела на подоконнике, смотрела во двор, мечтала о других котах, гладила имеющегося. В окна плескалась тьма, там ездили по кругу маршрутки, дул ветер, брели, держась за кусты, чьи-то дети. Умирали в муках чьи-то любови в виде котов, а чьи-то не умирали. Это уж как повезет. И чтоб избежать лишней кошачей мучительной смертности, можно просто беречь свою любовь. Так она думала, глядя из окошка, а тем временем ее растолстевшая любовь спрыгнула с подоконника и, стуча когтями, пошла в лоток. В кухне выплеснулся с причмокиванием ихтиандр, этажом ниже собралась идти скандалить тетенька с кудельками. Тетенька любила бабушкиного второго мужа, он однажды сходил к ней одолжить соли, с тех пор она его любила. Он с тех пор не ходил к ней за солью, покупал вовремя свою, а она все любила его и любила, все приходила к нему ихтиандром, а он не замечал. А первый муж бабушки приходил к ней паучком, и она тоже на замечала. И сборщик, до сих пор любящий девушку, пришел к ней с топором, а она тоже не заметила. И оба, девушка и муж, приходили друг к другу кошкою. И много еще таких усатых, блохастых неразделенных любовей бродит во тьме от Культуры до Композиторов, улицей Кустодиева, горбатым, как после бомбежки, Поэтическим бульваром. Ветер развивает карвинг, дождь бьет по татуажу бровей, по черному пуховику, фары маршруток на мгновение озаряют соляные заломы на штанинах синих джинсов, и ничего вокруг, кроме безнадежных Науки и Просвещения, и абсолютного, конечного тупика Жени Егоровой, и кажется, что любовь прошла, что ее нет и никогда не было. И не будет.
15
Но любовь всегда приходит. Любовь не долготерпит, не милосердствует, она все ходит и ищет своего. Она придет ихтиандром в кухне, паучком за шкафом, призраком дедушки с пачкой люминала, самодостаточным котом с глистами и блохами, сборщиком мебели с неугасшими чувствами, она придет, она всегда приходит. И на лапах ее когти и паутина, и в руках ее рулетка, и за пазухой ее топор, и в кармане ее украденные, ни к одному замку не подходящие ключи. Она ничему не верит, ни на что не надеется, она неутомимо рыщет в просторной ветреной темноте Науки и Просвещения, и от нее не уйти. Даже если запереться в новой, чудесной квартире, даже если брести пешком в гости, уползти под кровать, разбиться на Испытателей, заблудиться на Плуталова. Даже если вырваться из круга маршрута маршруток, поехать на пригородном э/п по ж/д, ночью, на последней электричке поехать на дачу, даже там, переходя пути, увидишь метнувшийся на крылечко домика регулировщицы хвост и услышишь, как над чернеющей сельской местностью землей несется нечто нечленораздельное: «С третьей что-то там платформы туда-то по такому-то пути…» Но это все видимость, точнее, слышимость. На самом деле над платформой, путями, идущим спать машинистом, домиками, лесами, озером, насыпью раздается «Володя, курицу купи и постарайся, чтобы достаточно жирную!..» И мерцает окошком домик регулировщицы, очередной форпост любви, всегда приходящей.
Райские яблочки
Дачная, а точнее сельская, а еще точнее – огородная местность поднималась горами и стлалась долами. Вокруг грохотали и фырчали пригородные электропоезда, «поезд хррррдырррдырр проследррррыр по третьему пути-ти-ти-ти…», раскатывалось эхо над пересеченной местностью, где на горах сверкали в лучах полуденного солнца пленки парников, а в долах неутомимо поворачивались над грядами увесистые, как мегалиты, обтянутые потрескивающим трикотажем зады местных жительниц. Спереди над трикотажным мегалитом низко нависал конгломерат наспех уложенных в лифчик грудей. Солнце нещадно пекло эти устойчивые и по-своему вполне эстетичные и даже разумные конструкции. Дождь изливался на их грядки, крыши и парники. Их дети и внуки ехали в гудящих электропоездах, их мужья гудели в поросших незабудками и чертополохом осыпающихся карьерах после рабочего дня, после трудного дня. Самым трудным (в каком-то смысле) и в каком-то смысле самым легким днем была пятница. Под вечер, перед закатной поливкой, женщины бродили полями и тропами, внимательно глядя под ноги, и искали себе мужей. Вечером пятницы почти никому из мужей не доставало сил добраться до дому, и они засыпали прямо там, где ими овладевала усталость. Тонкие комариные ноги, выдыхаемый спирт и ласковый вечерний воздух пытливо ощупывали их темные, украшенные морщинами лица. Женщины подтаскивали найденных мужей ближе к парадным, чтобы их можно было увидеть из окна, а сами отправлялись обратно на участок, на огород. Там ждали их незавершенные дела. В сумерках женщины возвращались. В глубине остывающей летней ночи под окнами пробуждались мужья и всходили по лестнице в квартиру, на супружеское ложе. Наутро всех снова ждала работа, а главное – ждал огород. Все, вся жизнь поселка в целом закручивалась и раскручивалась тоже вокруг огорода, вокруг этого понятия, его наличия, состояния и поддержания должной изобильности. Все остальное, мужья, дети, работа, жизнь и смерть, бытие и ничто, было лишь незначительными шагами в сторону, ответвлениями, побочными партиями. Как религиозный человек смиренно пережидает земную жизнь с ее соблазнами и суетой, прозревая, прищурившись, впереди жизнь вечную, так и жительницы поселка безропотно исполняли свой долг жен, матерей, любовниц, работниц и домохозяек, но душами и думами их полновластно владел лишь огород. Это было главной темой всех вечерних светских бесед на лавочке у песочницы, быстрых обменов важнейшей информацией при встрече у магазина или на остановке – заборы, насосы, парники, плодожорка, у кого что растет, а у кого не растет, как лучше поливать, удобрять, окучивать и опрыскивать. Росло у всех, в большей или меньшей степени, кому-то больше удавались помидоры, кто-то специализировался на кабачках, были укротительницы черной смородины и повелительницы крупной и усатой, как древний Велес, клубники. Многие, помимо основного плодомассива, баловались роскошными цветниками. На нескольких участках регулярно собирался выдающийся урожай яблок. Но вот именно яблочная тема являлась главной загадкой и поводом для бесконечных удивлений и обсуждений. Это было непостижимо и поразительно, но яблоки лучше всего родились на участке у одного мужчины, Аркадия. А ведь Аркадий был даже не местный! Аркадий был не местный, дачник, он жил в городе, а в поселок приезжал только летом, ну и еще весной и осенью, а зимой часто уезжал. Правда, зимой жизнь в поселке все равно останавливалась, зимой огород впадал в спячку, но дело не в этом. С Аркадием было что-то не так, не в плохом смысле, а просто от него веяло какой-то таинственностью. Почему-то, и почти все это чувствовали. Несколько лет назад Аркадий внезапно явился неведомо откуда и купил участок со склоненным забором, одичавшими бесплодными яблонями и горестно вздыбленным скелетом парника над высохшим прудиком. Хозяйка участка, рассыпавшаяся от времени старушка, не оставила родственников, а поскольку в поселке все были в большей или меньшей степени родственниками, все уже думали, как по справедливости распорядиться участком, кому доверить твердой мозолистой рукой вести его из тьмы и хаоса запустения вперед, ввысь, к свету и цветению, плодоношению и конструктиву. И тут возник Аркадий, неведомый, общительный, с уютно лежащим на коленях животом и уютно лежащими на груди щеками, почему-то с гитарой в чехле, возник и принялся, засучив рукава на огромных ручищах, неутомимо созидать. Он реконструировал, т. е. практически воссоздал из праха и дом, и сортир, поставил изысканный, но крепкий забор, а на теплицы Аркадия приходили смотреть люди с других улиц, и даже однажды приехала семейная пара на мотоцикле с коляской из соседнего поселка, и муж зарисовывал чертежи в блокнотик, так остроумна, дерзка и удачна была инженерная мысль Аркадия в нелегком деле модернизации парников! И все остальное, весь быт и антураж участка, тоже постепенно наполнились вроде бы не такими уж значительными и важными на первый взгляд и по отдельности, но в целом производящими удивительное впечатление нововведениями. А главное – все, все зеленые насаждения и культурные посадки неудержимо пошли в рост. На смену смерти и запустению пришла жизнь, такая отчетливая и стремительная, что хотелось постоянно поглядывать за Аркадьев забор, убеждаться в торжестве жизни. Даже как будто бы рыбки заплавали во вновь исполненном водой пруду! По-хитрому протянутое электричество, отведенный от шланга рукав к душевой кабинке, флюгер на крыше, японский сад возле мангала – вроде бы все это встречалось и на других участках, и у соседей переливались, как в ботаническом саду или там эдеме, цветы всех оттенков и форм, и вились плющи, и плыли в июльском мареве светлые плитки дорожек, и блестели под теплыми дождями жирные толстомясые листы каких-то пальм, что ли, если не чего поэкзотичней, но у Аркадия все эти детали обретали совершенно новый, особенный смысл и даже облик. А может быть, дело было в личности самого Аркадия. Настолько он сам был необычным, особенно, конечно, в обстановке поселка, но и за вычетом поселковых реалий Аркадий был очень и очень непрост. Во-первых, он был очень высокий. Во-вторых, очень толстый. Конечно, это все полная фигня и совершенно не важно, кто там толстый, а кто худой, но что-то сразу цепляло уже в его облике, фигуре рыхлого гиганта, этакого засидевшегося сказочного богатыря, с вечно красным и распаренным, будто только что после баньки, лицом, готовым ежесекундно разложить на груди щеки счастливой сдобной улыбкой. Аркадий был редкостно доброжелателен и отзывчив. Не зря его всегда любили дети и бегали за ним шумной стайкой! Поселковые дети, правда, за ним не бегали, они бегали сами по себе, торчали на Окуневке или резались в карты, азартно плюясь, в кустах за песочницей, под аккомпанемент полифонии из мобильных телефонов, или расхаживали по главной улице, сомкнув ряды, мрачно раскрасив глаза (девочки), или чиня какой-нибудь зловонный мопед (пацаны), ну а мелочь ковырялась на качелях и лопухах. Так что этим детям, взраставшим сами как лопухи на обочинах родительских огородов, было не до Аркадия, но дети из его другой, городской, жизни, о которой он охотно рассказывал, любили его и вечно-то висели на его руках и большой спине. Тому была еще одна причина – Аркадий-то сочинял детские песни! Сочинял во множестве и сам пел под гитару, и это тоже было удивительно и необычно. Этакая ожирелая орясина, с вот такенными ручищами, берет гитарку и принимается, вибрируя затерявшимся в развале щек подбородком, километрами петь про котиков и резвых пони, скачущих по брусчатке города Детства. Про доносящийся с острова Детства ветерок, иногда задувающий в нашу взрослую жизнь и заставляющий разлетаться самолетиками скучные бумаги с наших серьезных взрослых столов. Про гигантские раковины, в которых дремлет попутный ветер когдатошних морей, про улиток и синиц, мчащиеся сквозь лето велосипеды и незабываемую, робкую и трогательную, первую любовь. Смешные девчонки с торчащими косичками, бескозырка старшего брата и шинель отца, жирафики и чижики-пыжики, веснушки и румяные щеки, бумажные кораблики в лужах и поднимающие в этих же лужах тучи искрящихся брызг чьи-то озорные ноги в резиновых сапогах на вырост, щенки и снежки, прыгалки и салки, медвежата и салазки, ялики и мостки, радуги и воздушные змеи, стрекозы и бубенчики – весь этот зверинец бесконечно извлекался толстыми Аркадьевыми пальцами из гитарного чрева, и вдохновение, подобно парниковым газам, почти физически ощутимо поднималось в небеса от его влажных щек. Была даже мини-опера про Трех Поросят, с особенно проникновенной партией Нуф-Нуфа… Песни являлись ему сами, практически готовые, как будто какие-то голоса напевают их прямо из воздуха, доверчиво делился Аркадий с соседями. И ведь он всегда, практически с рождения, любил музыку, и, конечно, ею и надо было сразу заниматься всерьез, получать образование, но не сложилось, к сожалению. Чем только не занимался в жизни, и тем и другим. Раньше занимался ресторанным бизнесом, очень нравилось, еще в девяностые, потом тоже много чем занимался. Теперь вот тоже у Аркадия была очень интересная профессия – он, можно сказать, создавал миры! Да-да. Занимался ландшафтным дизайном. Тут и пригодились его знания о природе, растениях и минералах, которые он тоже всегда очень любил и давно изучал. И деньги приносит неплохие, и заказчики попадаются очень интересные люди. И главное, как это невероятно увлекательно, процесс созидания, соединения, перехода на иной качественный уровень, когда из ничего рождается нечто. Потрясающе. Чувствуешь себя буквально всемогущим! Вот, например, посмотрите на яблоки! И все послушно смотрели на яблоки, на которые, лучась гордостью из глубины щек, указывал Аркадий, впрочем, все и так регулярно смотрели на эти яблоки и без всяких указов. Яблоки были просто чудо. Такие огромные, сияющие, глянцевые – ровно такие же, как продают в городе в разгар зимы, импортные, выращенные на пестицидах и прочих ГМО, неполезные и даже отчасти ненастоящие. Но эти-то были настоящими! Они росли у всех на глазах, Аркадий ничего ни от кого не скрывал, никаких особых секретов, правда, уверял, что секретов-то и нет, но не скрывал. И даже более того – яблочки эти выросли на тех самых яблонях, которые все местные знали всю жизнь. С веточки, с худенького саженца. И яблони эти давно уже состарились, одичали, вышли из репродуктивного возраста, какая-то дрянь жрала их морщинистые листья, и тут вдруг бац! – появляется Аркадий, и яблони нежданно-негаданно принимаются приносить плоды, как не в себе, да какие плоды, и складывать их с отяжелевших ветвей к ногам вдохновенного Аркадия. И никакой при этом речи не идет о плодоношении раз в два года, каждый год! А возможно, лучится Аркадий щеками, возможно, я уговорю их плодоносить и два раза в год! Я работаю над этим… А в чем же все-таки секрет, ну в чем секрет, все допытываются у Аркадия местные жительницы, соседки, загорелые языческие праматери, скифские бабы в лосинах с тяпками наперевес, но Аркадий лукаво отводит взгляд. Глубина залегания грунтовых вод, бубнит он, компост, энтомофаги, содержание почвы в междурядьях плюс многие сорта яблонь с хорошим здоровым стволом при двух-трехкратном омоложении кроны могут продуктивно жить до восьмидесяти и более лет, ежегодная обрезка без применения укорачивания однолетних приростов путем перевода их на ветви с большим углом отхождения, расположенные ниже, прививка поросли от подвоя, установка подпор, черный пар и культурное задернение, перечисляет Аркадий, но каким-то образом, голосом, выражением лица, а может, движением толстых пальцев, дает понять, что это все не важно, главная хитрость не в этом. Так в чем же, в чем же, изнемогают соседки, алчно заглядываясь на прельстительно таящиеся в листах глянцевитые бока, и искуситель-Аркадий наконец сдается. Есть, кивает он, есть один секрет. Яблочки-то хотят, чтобы в них содержалось железо. Поэтому в почву надо добавлять железо. Феррум. Подкармливать корни железом. Поэтому, шепчет Аркадий, щеки его блестят, живот вздымается, и вздымаются над его головой под ветром листья и блестят под солнцем яблоки, поэтому я сразу же, как приехал сюда, закопал под корнями своих яблонек железо… Как, и это все? И только-то? – разочарованно переглядываются соседки. Будто они сами не в курсе про этот фокус с железом. Никакой феррум под корнями никогда в жизни не даст таких вот яблочек, никакая железяка, хоть весь окрестный металлолом закопай… Наверняка есть еще что-то. Ну есть, застенчиво признается Аркадий. Есть еще кое-что. Как говорится, есть одно «но». Ну?! Я им… пою, – шепчет Аркадий, таинственно расширяя свои потерянные внутри лица глазки. Вы им… что? Да, кивает Аркадий, кивает щеками, и брюхом, и головой. Они для меня как живые, вот я с ними и разговариваю, и пою им! Я им говорю: ах вы мои хорошие, растете? Ну растите, растите большие и красивые. А потом беру гитару и пою им. Пою им про Остров Детства, про кораблики, про самолетики, про пароходики, про прыгалки и салазки, про котиков и стрекоз! Про классики! Про барашки волн! Пою им! Про резвого пони!! Какой к такой-то матери резвый пони, хотят сказать недоумевающие женщины, но вдруг, внезапно, будто вкусив от некоего тайного знания, они все понимают, прозрев. Они смотрят на толстого большого Аркадия, стоящего под яблоней, закинув голову. Ветер шевелит складки белой футболки Аркадия. Тоги? Туники? Хитона? Вокруг все цветет, растет, этот рост будто бы даже становится слышен. Кружат в небе какие-то прекрасные белые птицы (энтомофаги?). Распирая теплицу, глядят сквозь пленку заросли томатов «бычье сердце». Стелется усталая раскормленная клубника. Пахнет укроп, вьется ввысь горох, выстроились неукротимые строи картошки, подмигивает петрушка, нашептывает что-то красная смородина, дремлет черная, влюбленно поглядывает на крыжовник белая. Так вот оно что! А Аркадий прав, вот ведь как. Они все живые, в этом и секрет. В этом и тайна. А мы-то пытались командовать ими! Мы дергали их, и опрыскивали, и удобряли. Диктовали и приказывали. Хотели повелевать ими, как неодушевленными, как низшими. А надо было просто спеть. Аркадий, поэт, человек творчества, нашел ключ к их исполненным хлорофилла сердцам! Он кормит их железом, но не так, как мы, а осознанно, осуществляя высший смысл – он кормит их железом, ибо железо питает кровь. Профилактика анемии. У них такая же кровь, как и у нас! А вот мы не такие, как Аркадий. В нас нет божьей искры, мы не способны поэтически переосмыслить окружающее. Мы не думаем о вечном. Поэтому наша доля – это труд, вечный труд не разгибая спины, глазами в землю и пудовой кормой в лосинах к небесам. А вокруг Аркадия все растет само, плодоносит и колосится. Аркадий – волхв! Он возносит к небесам свои песни (про салочки, скакалочки, резвого пони), и небеса, благоволя, шлют его участку благодатный дождь и благословенное солнце! И яблоки на его яблонях – это просто-напросто райские яблочки, только и всего! Никакого секрета. Аркадий действительно стоит в своих райских кущах, на фоне японского садика, благостный, как сам Господь Бог, и радостно кивает соседкам. Да-да! Главное – это творчество. Это стихия музыки! Музыка облагораживает нас, творчество возносит нас ввысь, в небеса. Аркадию надо было сразу заниматься музыкой, не терять время на другие занятия. Ну ничего, ничего, он наверстает! Тем более что песни приходят к нему сами, уже готовые, будто кто-то шепчет, нашептывает. Я не могу, говорил Аркадий под яблоней, отягощенной плодами, не могу не петь. Они сами приходят ко мне. Я, может, и рад бы иногда не петь, но они приходят, они окружают меня, они заставляют себя петь! Толпятся вокруг. Я их чувствую…