– Чем зря топтаться на месте, давай лучше пойдем вперед, – сказал Михаил.
И они пошли.
Михаил пробовал по-разному. Ставил Феню на лыжи и сам брел по глубокому снегу рядом с ней. Получалось плохо. У Фени то и дело вываливались палки из рук, или она сама теряла равновесие и падала, как новичок, впервые ставший на лыжи. Сказывалась безмерная усталость от долгой борьбы с морозом и то, что Феня плохо выспалась, и то, что за целые сутки она не съела ничего, кроме ломтя хлеба, взятого ею в зимовье у Ингута. Михаил закидывал лыжи себе на плечо, и они оба шли рядом, но это было почти все равно что топтаться на месте: Феня останавливалась через каждые пять-шесть шагов, снег был очень глубок, мешал частый валежник, и Михаил с тревогой отмечал про себя, что у Федосьи не только тонкие, но и короткие ноги. Тогда он укладывал Феню на лыжи, как на салазки, и волок за собой. Но долго оставлять неподвижной девушку тоже было нельзя – мороз тотчас же принимался за свою жестокую работу, и Феня тихо стонала: «Ой, пальцы, пальцы…» Повторялось все в прежней последовательности: сперва они затевали возню, чтобы размяться, согреться, потом Феня какое-то время шла на лыжах, потом они рядом брели без лыж, потом Михаил приказывал ей ложиться на лыжи и тянул их за собой. И так без конца. Только сил у каждого час от часу оставалось все меньше и меньше.
Над землей повисла черная непроглядная ночь. Они шли. Потом одна сторона неба чуть ожелтилась и стал виден по-прежнему густо сеющийся сверху куржак. Они все шли. Потом всплыла над лесом полная, круглая луна, бросая от деревьев на землю нерезкие тени. Они еще брели, разваливая сухо шумящий снег.
Где же, где же конец этому завороженному лесу? Где дорога, ведущая к мосту? Михаилу уже стало казаться, что они сбились с верного направления и ушли куда-то совсем-совсем в сторону. Он спрашивал Феню. Та молча и медленно обводила вялым взглядом тайгу и отрицательно качала головой, что означало: нет, они не сбились с пути.
– Да ты хорошо ли знаешь эти места? – почти с угрозой кричал Михаил.
– Знаю, – трудно выговаривала Феня.
– Скоро мы выйдем на дорогу?
– Не знаю…
Да и кто бы действительно мог это знать?
Они вышли к дороге, когда Михаил совсем уже был готов изменить направление, свернуть круто влево. Но в это время прямо впереди них послышался далекий шум автомашины, тяжело урчащей на выбоинах. Феня грузно висела у Михаила на руке. Тут она вдруг встрепенулась, пошла быстрее, зашептала: «Скорее, скорее!..» Но они не успели. Они только увидели маленький красный глазок фонаря.
Но все же, наконец, под ногами у них была твердая, накатанная дорога, наклонно уходившая вниз, и не более как в пяти сотнях шагов – мост через Ингут. Это можно было понять по серой полосе влажного чада, повисшего над лесом там, внизу, куда круто падала дорога.
Двигаться теперь стало легче. Но зато на открытом пространстве стал еще суше и злее мороз и чаще приходилось останавливаться, чтобы хоть немного размять, согреть руки у Фени.
В каком-нибудь километре от Читаутского рейда силы оставили Феню совсем, она проговорила только: «Все! Не могу…» – и мешком повалилась на дорогу. Михаил молча взвалил ее себе на плечи и пошел, почти побежал к поселку. Он думал только: не окостенели бы совсем у нее руки и ноги за эти пятнадцать-двадцать минут, а у него сил – тоже последних! – как-нибудь хватит.
Он не вошел, а прямо вломился в темные сени, кстати, почему-то и не запертые изнутри, нащупал ручку двери, ведущей в дом, и сильно рванул ее. Эта дверь оказалась на крючке. Михаил застучал кулаком:
– Эй! Откройте! Человек замерзает…
Кто-то испуганно сквозь дверь спросил:
– Что такое? Где? Какой человек?
– Федосья…
И дверь тотчас же открылась.
Михаил опустил Феню на пол, у порога. Баженова потерянно вскрикнула: «Фенечка!» – но тут же выскочила во двор и через минуту вернулась в сени с ведром снега.
– Да что же ты стоишь? Помогай мне! Надо раздеть ее. Афина! Фенечка, ты живая?
Михаил, измученный, иззябший, двигался, как машина, не сознавая, что он делает, и стараясь только по возможности точно и быстро выполнять приказания, которые вдруг вместо Баженовой стал отдавать Цагеридзе. С печи сползла старуха. Все четверо у распахнутой настежь двери они растирали Феню снегом. Цагеридзе кричал: «Крепкого чаю! Водки!» И насильно поили девушку каким-то зеленым настоем травы, остро пахнущим водкой, потом горячим чаем, потом обильно смазывали гусиным жиром, потом закутывали в одеяло и укладывали в постель. А Феня, придя в себя, все время отстраняла их и повторяла:
– Уйдите… Не надо… Я сама… Я сама…
Но едва ее уложили в постель – мертво заснула.
Только тогда Баженова спросила Михаила:
– А ты сам-то не ознобился?
Он небрежно махнул рукой:
– Ну, я-то! Мишку, брат, и сам черт не возьмет.
Щеки и уши у него болели сильно. Федосью оттирал, а себя не оттер. Суть не в этом.
– С ней-то ничего не случится?
Михаил спросил в пустоту, сам не зная, к кому именно обращается. Любой пусть ответит.
Ответил Цагеридзе:
– Хватит того, что случилось. Ну, поболеет. А хирурга, думаю, приглашать не придется. Хирургов к себе, как магнит, притягиваю только я.
И тогда Михаил захохотал. Спроси – он и сам не смог бы объяснить, почему вдруг вырвался у него этот ненужный и нелепый хохот. Было так: будто в груди лежал какой-то тяжкий, колющий комок, а теперь он взорвался и расходится легкими светлыми лучами. И все, что он испытал вместе с Феней за стенами этого дома в черной морозной ночи, обжигающей своим едким чадом, ему представилось уже веселым, смешным, а не страшным.
– Ух и потеха была! – сказал он, переводя дыхание и опять нет-нет да и взрываясь коротким хохотом. – Х-ха, ха-ха! Ух, и потеха была, когда мы двое по тайге – х-ха-ха-ха! – на одних лыжах… Пойдет-пойдет Федосья – и хлоп на бок или носом вперед… Х-ха-ха-ха, как куклу, потом на лыжах волоку ее за собой…
Его стали расспрашивать, как все это случилось, какая беда свела их вместе ночью в тайге и в такой мороз. Баженова тем временем выставляла на стол остатки ужина. Михаил жадно хватал все подряд, глотал, почти не прожевывая, и крупный его кадык, казалось, был готов прорвать тесный ворот рубашки. Отвечал на вопросы он отрывисто и с явным пренебрежением ко всей этой истории, но отвечал честно, говорил обо всем так, как было. Только трижды повторенный Феней уход из их дома он изобразил как простой каприз девушки, как никому не понятную глупую выходку. И здесь Михаил не кривил душой, в этом он сам был твердо уверен, он прикидывал все на свой аршин и знал, что он бы так, как Феня, уж, конечно, никогда бы не сделал.
Баженова слушала недоверчиво. Цагеридзе морщился.
– Да я понимаю, девушки на такие штуки способны. Могут. – И вдруг спросил Михаила в упор: – А скажи: чем ты эту обидел? Прямо скажи, без вывертов.
Михаил на миг словно окаменел. Потом гордо поднялся из-за стола.
– Ага! Я обидел? Так на это я и вовсе отвечать вам не стану. Некогда мне, домой пора. Отоспится она – с ней поговорите.
Он взял со скамейки свой полушубок и стал одеваться. Баженова подбежала к нему.
– Уходишь?! Да ты в уме! После такого… И снова в ночь…
Цагеридзе пристукнул кулаком по столу, крикнул тоном приказа:
– Назад! А ну, сейчас же снять полушубок! Герой!
Михаил посмотрел на него через плечо, свистнул:
– Фью! Направо марш! Смирно-о! Не выйдет. Отслужил я действительную. – И мягко рукой отстранил Баженову. – Что, замерзну, думаешь? Не бойся! С Федосьей не замерз, а одного Мишку и вовсе сам черт не возьмет.
Он с нарочитой развязностью широко распахнул дверь и громко захлопнул ее за собой.
7Утро наступило еще более морозное, чем прошедшая ночь. Не обогрело и к полудню. По-прежнему сеялись сверху мелкие льдистые блестки куржака, мерцали радужными огоньками. Как догорающие факелы, тускло светились в небе сразу три солнца – два ложных и одно настоящее. Таежные дали терялись в серой мгле. Ингутский перевал едва обозначался нерезкой, волнистой линией.
Зябко кутаясь в доху, Цагеридзе стоял на высоком крутом берегу Читаута. Река в изломанных пирамидах торосов, узкий, длинный остров посреди нее в заросли густых тальников, мохнатых от инея, – все было завеяно, засыпано плотными сугробами снега.
Откосы берега, хотя и очень крутые, казались все же удобными для того, чтобы спуститься напрямую, без дороги, к реке. Цагеридзе потыкал палкой в хрусткую корочку снега, спросил стоящих рядом с ним Баженову и бухгалтера Василия Петровича.
– Можно туда? К миллиону.
Баженова сдернула рукавичку, подула в кулак.
– Что вы! Здесь? Никак нельзя.
Василий Петрович пнул ногой короткий обрубок бревна. Он, кувыркаясь, покатился вниз.
– Ежели этак вот, почему же нельзя? Ступай себе. Только зачем?
– Посмотреть, – сказал Цагеридзе.
– Посмотреть!.. Хрен один. Видимость одинаковая. Что отсюдова, что и тама.
Голос у него был жесткий, резкий, говорил он отрывисто, коротко, словно диктовал распоряжение машинистке. Баженова поспешила смягчить слова бухгалтера. Объяснила:
– Крутизна. Осыпи сильные. Под снегом гальку не видно, а чуть ступи – все поползет. Ну и там-то, внизу, действительно, тоже ничего не поймете, все бревна с головой в лед вморожены, а поверху, сами глядите, вон какие сугробы наметаны.
– Да, но как же, не разобравшись заранее где и что, мы станем спасать этот лес? – возразил Цагеридзе.
Василий Петрович передернул плечами, и неподвязанные наушники большой, собачьего меха шапки зашевелились, как крылья у птицы, готовящейся взлететь. Обветренные губы дернулись в презрительной усмешке.
– Не спасать, а списать, – продиктовал он. И вдруг фыркнул, давясь коротким смехом: – Разница – буквочка! Одна только. Стоимость буквочки «и» мильён, буквочки «а» – два мильёна. Потому как в спасение надо вложить еще мильён. А все получится холера одна – весной унесет в море. Ну-тка! Еще глядеть будете? У меня крестец простуженный, мороз – стоять здесь не могу более.
Он повернулся и пошел к поселку, шмыгая большими подшитыми валенками, горбя спину, туго обтянутую ватной стеганкой. Вокруг шеи у него хомутом круглился толстенный, домашней вязки шерстяной шарф, весь, как и стеганка, в белых льдистых иголочках.
– Как все это нужно понимать, Мария? – спросил Цагеридзе, глядя вслед Василию Петровичу. Тот шел, прибавляя шагу, размахивая длинными руками в шубных рукавицах. – Вы можете мне объяснить?
– Вы все время спрашиваете! – Баженова дунула, и белое облачко пара повисло в воздухе.
– Когда человек чего-то не понимает, но очень хочет понять, он непременно спрашивает.
– Но почему вы спрашиваете меня?
– Я спрашиваю знающих. Если бы я сам все знал и понимал, я бы не спрашивал. Зачем знающему человеку спрашивать других? Вы мне вопросов не задаете, значит, вы все знаете. Вот я и прошу вас ответить.
– Николай Григорьевич, но вы… удивительный человек. Если вы будете так держаться со всеми, вас будут считать, ну… просто…
– Дураком?
– Ну… н-нет… Но каким-то… странным.
– Странным? Этого я не боюсь. Дураком – было бы хуже. Скажите, а чего мне стесняться своего незнания? Почему мне не спрашивать других? Разве лучше разыгрывать из себя мудреца, но делать глупости? Или зачем все время в разговоре уходить в сторону, как это делаете вы?
– Но я просто не знаю, что вам сказать!
– Не говорите только, что сейчас сильный мороз, – это уже сказал Василий Петрович. И потом, я сам вижу, как вы дрожите. Идемте в тепло. Ломать свои ноги, пусть даже одну деревянную, я не хочу и спускаться к реке не стану. Поверю бухгалтеру на слово, что буквочка «а» стоит вдвое дороже буквочки «и».
Он посторонился. Баженова пошла по следу, промятому в снежных сугробах Василием Петровичем. Оглянулась на ковыляющего за ней Цагеридзе. Он костыли свои оставил дома, ступал, опираясь только на толстую, с резиновым наконечником палку.
– Василий Петрович очень честный человек, – сказала Баженова через плечо. – А вы, наверно, от меня добивались о нем другого отзыва.
Цагеридзе с трудом поспевал за Баженовой. Переговариваться, спорить на ходу ему было трудно. Да, впрочем, пожалуй, и действительно так: Василий Петрович не понравился Цагеридзе с первого взгляда. Что скрывать? Настойчиво же спрашивая Баженову, он только хотел прочнее закрепить сложившуюся уверенность в том, что бухгалтер, по-видимому, одного поля ягода с прежним начальником. Рыхлое красное лицо, припухшие, отечные веки и нижняя губа, все время отвисающая и словно бы стремящаяся вывернуться наизнанку, разве это не признаки горького пьяницы?
Еще утром, когда Василий Петрович явился на квартиру к Баженовой и, назвав себя, попрекнул Цагеридзе – почему он не заехал прямо к нему, ждали ведь, – Цагеридзе подумал: «Да, кажется, ждали, и с бутылкой». Он спросил: «А почему вы меня ждали? Лучше было просто сказать Павлику, где приготовлена для меня квартира». Василий Петрович ответил: «Квартиры еще нет. Готовят. А ждал – как главное лицо. Это вы и я – оба». Вообще, последнее было, конечно, верно, однако слушать это было неприятно. И в приложении к себе и к бухгалтеру. Главные лица! Цагеридзе не сдержался: «Вы – главное лицо! А в том, что лес заморожен, тоже главное?» Василий Петрович сказал равнодушно: «Нет. Стихийное бедствие. Форс-мажор. А финансы у меня всегда в порядке». Цагеридзе усомнился, как могут быть в порядке финансы, если во льду заморожено леса больше чем на миллион рублей. Василий Петрович снисходительно разъяснил, что надо уметь. Он не прибавил, что именно надо уметь. А Цагеридзе брезгливо подумал: «Жульничать, что ли?»
Так, отчужденные, взаимно не проникшись симпатией, они пошли и к реке. Впрочем, Василий Петрович сразу объявил, что это зряшное и чепуховое дело, но слишком упорствовать не стал. Цагеридзе не мог себе представить, как можно приступить к обязанностям начальника рейда не с самого главного. Ведь не бумажки же начать перелистывать в конторе! Баженова с ними пошла без приглашения, просто оделась и пошла. И это Цагеридзе понравилось. Понравилось ему и то, что ночью Баженова заботливо ухаживала за Феней, которая, сперва заснув ровно и глубоко, потом все время металась в постели, стонала и плакала. И хотя еще по-прежнему раздражало либо искусственно-ласковое, либо сдержанно-злое обращение Баженовой с матерью, в общем, к этой не очень понятной женщине Цагеридзе все же чувствовал душевное расположение. С ней он мог и хотел бы говорить обо всем запросто, доверительно. К бухгалтеру же душа не лежала никак.
В контору вошли порознь. Цагеридзе – последним, значительно отстав от своих спутников. Он простучал заколяневшими на морозе валенками по некрашеному полу темного коридора, по сторонам которого виднелись картонные таблички «Расч. часть», «Произв. отдел», «Красн. уголок» («Ага, вот тут я и был вчера!»), миновал полукруглое окошко с дугообразной надписью над ним «Касса» и уперся в единственную покрашенную охрой дверь – «Нач. рейда», за которой железно пощелкивала пишущая машинка.
«Вот тут, должно быть, я, – подумал Цагеридзе, берясь за ручку двери. – И, выходит, у меня даже есть секретарша, умеющая печатать на машинке».
Секретарша оказалась худенькой черноволосой девушкой с непомерно большими, как у цыганки, серьгами в ушах. Она била в клавиши редко, сильно, как-то очень высоко ставя плечи, и серьги болтались и постукивали ее по щекам. Цагеридзе готов был спросить: «Клавиши у машинки очень горячие?» Но это только мелькнула озорная мысль, а вслух он сказал:
– Здравствуйте! Я новый начальник. Николай Цагеридзе. Если я правильно понимаю, это мой кабинет?
Девушка не успела ответить, только вскинула удивленные, слегка раскосые глаза, с длинными ресницами – неплотно прикрытая дверь кабинета распахнулась шире, показалась голова, закутанная, заверченная в шерстяной платок, а из глубины комнаты простуженный женский голос нетерпеливо спросил:
– Пришел?
И Цагеридзе сам не заметил, как оказался в кабинете, окруженный четырьмя женщинами, наперебой выкрикивающими язвительно и грубо:
– А мы не уйдем!
– Герасимов правильно сделал. Иди, иди туда, сам ломай дверь и выкидывай ребятишек!
– Не с этого начинаешь, начальник!
Цагеридзе пытался спросить, узнать, что случилось, почему он «не с того начинает», но без пользы: женщины слушать его не хотели; прежде чем стать способными слушать, они должны были вылить, до конца выплеснуть переполнявшую их горечь и злость. И когда Цагеридзе это понял, он спокойно отошел к печке, сбросил на пол доху, истекающую морозным дымком, и, прижавшись спиной к горячим кирпичам, блаженно ощущая, как сразу расслабли мускулы и легче стало дышать, приготовился слушать сам, внимательно и терпеливо.
Больше всех горячилась и выискивала самые колючие слова молодая высокая девушка, в которой больше по голосу, чем в лицо, Цагеридзе вдруг опознал вчерашнюю Женьку Ребезову. Так… Он теперь нарочито не сводил с нее глаз, сочувственно кивал ей головой и улыбался, пока не добился своего: девушка смешалась, сбавила голос, как-то беспорядочно передернула плечами и напоследок в полном отчаянии выкрикнула:
– Да разве он чего понимает!
Но Цагеридзе все понял. Речь шла о том, что кто-то (а по-видимому, он сам, Цагеридзе) в это утро отдал распоряжение коменданту освободить под квартиру начальника особнячок («котежок», как называла его Женька) из двух комнат с кухней. В одной комнате «котежа» жил с семьей из шести человек лоцман Герасимов, в другой, как в общежитии, помещались семь одиноких женщин и незамужних девушек, а на кухне продавщица из орсовского ларька с подростком-сыном, тем самым Павликом, который ночью привез Цагеридзе. Пятнадцать человек должны были освободить особняк для одного, и не позднее как к вечеру, а сами переселиться в другие и без того переполненные «котежи» и бараки. Труднее всего приходилось многосемейному Герасимову, никто не соглашался принять к себе в дом сразу шесть человек, и он поступил просто: оставил ребят в квартире, дверь снаружи замкнул большим висячим замком, а сам пошел на работу. «Кланяться, просить за себя я не стану, – хмуро сказал он, – как хочет “новый”, пусть так и делает. Посмотрим – как». Семеро женщин и девушек из второй комнаты могли бы, конечно, без особых сложностей, поодиночке расселиться в других общежитиях, но им не хотелось расставаться друг с другом – раз, а два – возмущало, что новый начальник решил прежде всяких других дел «оттяпать» себе целый домик, пусть даже когда-то, по генеральному плану, и построенный именно для этой цели. «Лопатин – и тот соображал, что народу живется очень тесно!» Женька Ребезова взяла себе в подмогу еще трех женщин, поречистее, и ринулась в бой: «Разорвись он напополам, а в дом наш мы его не пустим…»
Теперь Женька Ребезова стояла растерянная. Все слова, все ее доводы и вся ярость иссякли, а Цагеридзе еще ничего не сказал, не ответил, стоял улыбаясь, и было непонятно, согласен он с ней или нет. Словно бы час целый сплеча рубила она топором дерево, а остановилась, глянула – на дереве даже никакой отметинки нет.
– Ну? – уже через силу, но по-прежнему угрожающе спросила она.
Цагеридзе скользнул взглядом по нештукатуренным бревенчатым стенам кабинета, густо залепленным диаграммами, графиками и пожелтевшими от времени плакатами, призывающими соблюдать правила техники безопасности на сплаве, беречь лес от пожара и разводить кроликов. На подоконнике, как раз позади лопатинского кресла, сделанного грубо, по-плотницки, стоял коробчатый, из стекла, световой транспарант «Берегись автомобиля». Стол был завален бумагами, книгами, обрывками тросов, цепей, так что едва оставалось свободное место, чтобы поставить локти.
«Не отсюда ли, не с этого ли стола и начал замерзать во льду миллион?» – подумал Цагеридзе. Это его сейчас занимало больше всего. Но женщины нетерпеливо ждали ответа, и вслух он спросил:
– У девушки Жени сегодня выходной?
Женщины дружно, все враз, выкрикнули:
– Хоть не издевайся!
Цагеридзе слегка наклонил голову.
– Вы полагаете, делать это – только привилегия женщин? Я люблю, когда женщины поют песни, когда говорят слова красивые, как они сами, но мои уши – вовсе не мусорные корзины. Я не знаю, кто и как их теперь вычистит. И не знаю, почему вам понравились именно мои уши. Сегодня среда, рабочий день. Надо работать…
Его перебили:
– Работать!.. Лов-ко!.. А жить где мы должны?
– Там, где живете. Если, конечно, вам нравится.
– Так… – вырвалось у Женьки.
– Так, – в тон ей сказал Цагеридзе. – Именно, на старом месте. Лучшего пока предложить не могу. А я узнаю у коменданта, когда и почему я распорядился выселить рабочих и занять для себя этот самый ваш «котежок».
Он выпроводил из кабинета сразу повеселевших и ласково-притихших женщин, позвал секретаршу.
– Простите, я не успел спросить, как вас зовут…
– Лидой, – торопливо сказала она. Ей, по-видимому, представилось, что новый начальник станет сейчас ее распекать за то, что она впустила женщин в его кабинет.
Но Цагеридзе обрадованно закричал:
– Чудесно! Лидочка… Точно так звали у нас в госпитале самую любимую сестру. Она умела делать уколы совершенно безболезненно. А головные боли лечила так: приложит тебе к горячему лбу свою прохладную руку, дунет в глаза, засмеется – и боли как не бывало. Лидочка… Ах, как мы все любили ее! Может быть, всеобщая любовь всегда сопутствует вашему имени?
Лида стеснительно заулыбалась, покраснела, глянула на свои пальцы, запачканные чернилами, как у первоклассницы, и завела руки за спину.
– Ну… я не знаю… – И повернула голову вбок. – Лопатин очень меня не любил.
– Да что вы! Почему?
Девушка покраснела еще сильнее, губы у нее дрогнули.
– Были… причины… К вам как, с докладом или без доклада люди будут входить?
Цагеридзе снял с подоконника транспарант «Берегись автомобиля», повертел его в руках.
– Предупреждение грозное… А как входили к Лопатину?
– Как попало.
Цагеридзе протянул транспарант Лиде.
– Сдайте, пожалуйста, на склад эту штуку. На автомобилях не позволяйте въезжать в кабинет. А пешеходы пусть входят сюда… не как попало, а свободно.
Лида приняла транспарант с таким видом, будто Цагеридзе сам въехал сейчас в свой кабинет на автомобиле.
– Но ведь это же стояло на окне просто так! – сказала она.
– О! Вы, я вижу, не любите шуток, – отозвался Цагеридзе. – Ничего не поделаешь, придется вам, Лидочка, привыкать к моим странностям. Я не могу жить скучно. Тогда очень болит моя деревянная нога. А сейчас у меня к вам еще две просьбы. Первая: не знаете ли вы, где мой чемодан? Я понимаю, такой вопрос не в мою пользу. Но… Мне кажется, вчера Павлик его куда-то занес, а куда – я не знаю.
– Вон стоит за диваном. Это я поставила. Павлик бросил его в коридоре.
– A-а! Спасибо за большую заботу. Вторая просьба: позовите Василия Петровича и, если можно, найдите, пожалуйста, коменданта.
Оставшись один, Цагеридзе стащил со стола обрывки цепей и тросов, бросил их в угол за шкаф и стал просматривать книги, бумаги. Они лежали тяжелыми беспорядочными грудами. Нормативные справочники, расчетные таблицы по такелажу, Уголовный кодекс, «Всадник без головы» Майн Рида, «Спутники» Веры Пановой, учебник гинекологии… Бумаги – наряды, квитанции, табеля, письма из треста, заявления рабочих – тоже смешались, помеченные текущим, прошлым и даже позапрошлым годами. Среди бумаг попадались измятые рецепты, конфетные бумажки и любительские фотокарточки, главным образом женские. Мелькнул листок из ученической тетрадки, на котором рукой первоклассника написанные выделялись слова обращения: «Дорогой папа!» Дальше читать Цагеридзе не стал.
«Говорили, что у Лопатина не было постоянной квартиры, – подумал он. – Вот этот стол заменял ему постоянную квартиру. Нехорошо вторгаться в тайны человека, которого уже нет на свете. Но как, не вчитываясь и не вглядываясь, отделить здесь служебное, деловое от того, что принадлежало только ему, Лопатину?»
Тяжело ступая в своих подшитых валенках, вошел Василий Петрович. Шапки и стеганки на нем уже не было, а толстый шерстяной шарф по-прежнему висел хомутом вокруг шеи. В руке у него дымилась папироса.
– Вступаете? – спросил Василий Петрович, садясь на диван и движением головы показывая на груды бумаг.
– Нет, я вступил еще вчера, – сказал Цагеридзе. – И мы вместе с вами только что вернулись с берега реки, Василий Петрович, где, по-моему, уже работали.
– Работали, – согласился Василий Петрович, стряхивая пепел с папиросы прямо на пол. – Солдат спит, а служба идет. Докладываю. Согласно постановлению при вступлении полагается составлять акт приема-сдачи. Готовлю. Закон: все одно придется подписывать вам о приеме, хотя сдавать дела, известно, некому. Лопатин – словчил мужик.
Цагеридзе нахмурился.