Он восстановил в памяти разговоры в тресте при его назначении сюда. В целом они сводились к тому, что сплав по сибирским рекам, увы, дело, во многом зависящее от стихии. Ну что, действительно, прикажете делать, если в верхних малых притоках Читаута с весны не оказалось в достатке воды? Если с грехом пополам и ценой огромных и честных усилий весь лес из этих притоков выгнали только во второй половине лета. А тут пошло: то бешеный подъем воды в самом Читауте, то резкий спад, при котором плывущие по реке бревна затягивает в мелкие глухие протоки, осаживает на отмелях и приверхах островов, бесконечной лентой выстилает в прибрежных кустарниках.
До поздней осени, до самой крайней возможности шли люди с зачисткой «хвостов», вытаскивали, выводили замытые илом бревна из мелких проток, рубили кусты и высвобождали завязший в них отменный длинномерный лес, катили его по песчаным отмелям вручную, стяжками – иначе как? – иногда добрых три сотни метров до глубокой воды, и тут вдруг ударил мороз, начались сразу снежные вьюги, по реке поползла густая зеленая шуга. И все вместе – бревна и жесткая ледяная каша – загромоздили собою не снятую запань, забили протоку самого дна. Еще день-другой, и все спаялось, окостенело, превратилось в сплошной панцирь. Новым снегопадом засыпало, заровняло все шероховатости в запани, хоть на тройках катайся, скачи по ней. Сколько оказалось в ледяном плену бревен? Кто знает! Сплавная арифметика всегда очень проста. Известно точное количество леса, сброшенного с берегов в реку, известно, сколько его связано в запани в плоты, известно, что на отмелях, в кустах и мелких протоках «хвостов» как будто не оказалось, стало быть, вся разница – либо «утоп», либо аварийный вынос из запани, либо, наконец, остаток леса в самой запани. Считали, считали, прибрасывали разные потери по самым высшим нормам и определили: на рейде во льду заморожено примерно двадцать восемь тысяч кубометров.
Особо тогда поговорили в тресте: кто виновен? Лопатин? Нет, со всей решительностью этого нельзя сказать. Выпивал он изрядно, это верно. Но кто из сплавщиков не пьет? Начальником рейда Лопатин работал восемь лет, и результаты по осени даже в еще более трудные годы всегда были хорошими. Такая страшная беда оказалась для него и первой и последней в жизни. Не надо все валить на мертвого, хотя иногда кой-кто это и любит делать. Виновна природа. В отчетах по сплаву есть специальная графа: «потери от стихийных бедствий». Если выручить замороженный в запани лес не удастся весной, после ледохода придется списать его по этой графе. Напутствуя Цагеридзе, так и сказали: «Принимайте дела и посмотрите на месте, можно ли что-нибудь сделать. Вы молодой специалист, а молодость щедра на выдумки. Представьте свои соображения, расчеты. Будем решать. Но вообще-то, что с возу упало, то пропало. А вы главным образом думайте о будущем новом сплаве, не подкачайте с подготовительными работами. Это будет большой сплав, лесу нынче в верховьях Читаута готовится много. Имейте еще в виду, что пока вам придется работать без главного инженера, одному за двоих. Нету. Пока подбросить вам некого. Разве что летом, тоже кого-нибудь из молодежи, из нового выпуска».
И вот сегодня с утра целый день он здесь, на рейде, разговаривал с людьми. Можно было бы это назвать производственным совещанием. Баженова как плановик и как председатель месткома настаивала так и записать в протокол, Цагеридзе сказал: «Не надо никак называть этот первый наш разговор. И пусть он будет без протокола. Пусть всякий говорит, что хочет и о чем хочет».
Народу набилось битком, красный уголок полнешенек. Говорили о разном: о нехватке жилья, о том, что в поселке безобразно обстоит дело с электрическим освещением, о столовой, где холодно и грязно… Важный и нужный разговор. А больше всего – правильно! – говорили о главном, о замороженном лесе. Поговорить об этом, наверно, хотелось всем до единого, но Женька Ребезова подняла крик: «Довольно! Все ясно!» Пожалуй, она была права. Самое существенное было сказано твердо: спасти лес можно. Вопрос – какой ценой?
Василий Петрович опять издевательски повторял о «мильёне», который обойдется государству в два «мильёна». Говорил, что даже на войне никогда не пожертвуют полком, чтобы спасти одну роту, хотя там идет речь о живых душах, а здесь всего лишь о бревнах, о лесе, которого в Сибири пожарами уничтожается в тыщу раз больше, чем люди заготавливают в дело. «Ежели мы лес этот выручим, а затратим на него вдвое более, чем сам он стоит, – закончил он свою речь, – я по обязанности весь матерьял передам прокурору».
Высокий, сухощавый, со старчески западающими глазами, лоцман Герасимов задиристо ему возразил: «Прокурор, он тоже не черт, это чертом нас раньше пугали. На сплаве без риску нельзя, на сплаве риск кругом. Поплывешь – вдруг на мель плот посадишь. Или в порогах его разобьет. Валяй тогда за всякий раз тащи Кузьму Герасимова к прокурору, тащи за то, что он, дурак седой, не рассчитал внезапного ветра, не разглядел за пять километров ходовую струю, не убил моториста на катере за то, что он вовремя головку у плота не сумел “отработать”. По видимости, Кузьме Герасимову с юношества надо было в контору идти, прибыля подсчитывать, а начальникам рейдов – велеть заготовленный лес вовсе в реку не скатывать, чтобы с ним, сволочным, в пути на воде грех какой не случился. А насчет того примера, что в Сибири на корню зазря много лесу горит, – нам подсовывать это нечего. Добрый хозяин по расточителю никогда не равняется, и ежели к сотням тысяч кубов леса, погоревшего на корню, мы прибавим еще свои двадцать восемь тысяч кубов, обработанные руками человеческими, – нам это будет только в позор. Лес надо выручать, и никаких гвоздей. А прибыля станем после подсчитывать. Не спасем лес – стало быть, просто у государства в хозяйстве, в работе его окажется меньше, где-то какой-то план от этого тоже не выполнится».
Вот все время вокруг этих двух тяжелых глыбистых мнений, собственно, и бурлил весь горячий сегодняшний разговор. И все казалось в нем стоящим и справедливым, доводы и той и другой стороны. Одного лишь начисто не принимала душа Цагеридзе – это отказа от попытки спасти замороженный лес. В его сознании этот лес неотступно рисовался то фантастическим железнодорожным составом в пятьсот-шестьсот груженых платформ, то целыми улицами новеньких домов в рабочем поселке, то миллионами экземпляров книг, то кипами нежного, переливчатого, вискозного шелка. Двадцать восемь тысяч кубометров!.. Если бревна положить впритык одно вслед за другим, получится «ожерелье» длиной примерно в триста километров. Если эти бревна распилить на доски…
Он слушал, что говорили рабочие, а сам на листе бумаги рисовал замысловатые геометрические фигуры и между этим занятием считал, считал, карандашом прибрасывал на разные лады, что можно сделать еще из двадцати восьми тысяч кубометров отличного сибирского леса. Он стал просто одержим этой мыслью. И раньше еще, чем Женька выкрикнула: «Довольно! Все ясно!» – ему самому уже хотелось подняться и сказать: «Не надо больше спорить. Давайте будем работать. Беда лишь, я не знаю главного – каким способом должны мы спасать лес». Но тут, после Женькиного выкрика, как-то сразу все смешалось и перепуталось, люди повставали со своих мест, зашумели совсем уж в полные голоса, и самому Цагеридзе так и не удалось ничего сказать. Обижаться было нельзя: сам заявил, что это не производственное совещание и решений никаких приниматься не будет. А поговорить – поговорили. Теперь, начальник, думай.
И вот Цагеридзе стоял у окна и думал. Решений могут быть десятки, а правильных из них два или три, и лишь одно – самое лучшее. Какое именно? Сегодняшний большой разговор был очень полезен. Но отвечать за все придется только ему одному. И подписывать приказ всего двумя словами: Николай Цагеридзе…
А все-таки хотя немного и смешно, а как хорошо жилось в детстве, когда можно было попросить совета у бабушки! Есть всегда что-то особенное в совете очень дорогого тебе человека. Пусть он не знает дела, зато он знает тебя, он знает, как снять с твоей души сомнения, укрепить веру в успех. А разве это мало, разве это меньше, чем совет знающего дело, но не знающего тебя человека? С кем здесь посоветоваться так, как со своей бабушкой?
Вошла Лида, кутаясь в серый вязаный платок. Поглядывая немного исподлобья на Цагеридзе, спросила:
– Мне можно отлучиться по личному делу, Николай Григорьевич?
Занятый своими мыслями, он почти механически проговорил:
– А куда?
Лида наклонила голову к плечу, закачались ее большие круглые серьги.
– Да так… Совсем по личному делу… – уклончиво сказала она. И вдруг, в порыве откровенности, добавила: – В магазин. Из Покукуя, с базы привезли туфли. Та-кие туфли!.. Восемь пар всего. Расхватают сразу. Знаете, красный шеврет, спереди вроде решеточкой и золотая пряжка сбоку. Каблучок не шибко высокий, но все же узенький. Вам нравятся такие?
У каждого своя забота: у Цагеридзе замороженный во льду миллион, у Лидочки – красные с золотой пряжкой туфли. Лес из запани может унести весенним ледоходом, туфли, если прозевать, могут расхватать другие. Все нужно делать вовремя. Нравятся ли ему красные туфли с решеточкой и золотой пряжкой, да еще на узеньком каблучке? Ни разу в жизни не задавал он себе подобного вопроса! Но девушке нужен совет, одобрение принятого ею решения.
– Мне больше всего на свете нравятся такие туфли, – сказал он. – Не упустите случая, Лидочка. Бегите скорее. Деньги у вас есть? Хотите, я пойду вместе с вами и помогу вам выбрать самые лучшие?
Он это сказал и тут же понял, что, как и в первый день своего появления здесь, он снова нанес нечаянную обиду девушке, заставил ее вспыхнуть гневным румянцем. Цагеридзе вдруг вспомнилось, что, разбирая залежи бумаг и всякого хлама в тумбах письменного стола Лопатина, он наткнулся на измятую, словно бы в злости скрученную, пустую коробочку из-под модельной дамской обуви. Не Лидочке ли предназначался этот подарок, а потом, получив отповедь, Лопатин отдал его какой-то другой женщине? О Лопатине Лида всегда отзывается сдержанно, со скрытой глухой неприязнью. Не повторяет ли невольно сейчас Цагеридзе, хотя и совсем с другими намерениями, все то, что до него этой девушке говорил и Лопатин? Что будет думать она о мужчинах? И о начальниках, которым «все можно»?
– Я должен у вас попросить прощения, Лидочка, – сказал Цагеридзе. – Но когда очень нуждаешься в добром совете, как-то нечаянно и сам начинаешь советовать другим. Моя постоянная беда в том, что я совершенно не умею разговаривать с девушками. Или я обижаю их, или они обижают меня. Поэтому я беру свои слова назад, все, кроме разрешения немедленно пойти в магазин и купить туфли с золотыми пряжками.
Этот короткий и очень земной разговор с Лидой вывел Цагеридзе из сложных раздумий. Он уселся за стол, начал просматривать свои утренние записи и постепенно с головой углубился в расчеты.
Самым желанным, конечно, было отстоять замороженный лес прямо в запани, не выкалывая его изо льда и не выкатывая на берег. Это значило, что нужно пропустить весь весенний ледоход только по главному руслу Читаута, не позволяя ледяным полям ворваться в протоку, где установлена запань. Прекрасно! Превосходно! Но как это сделать? Станешь весь конец зимы готовить, рубить длинные косые майны – проруби – у начала протоки, а весной дробить взрывчаткой лед в главном русле ниже острова, чтобы ослабить давление ледяных полей на запань в момент первой подвижки, и все это может оказаться совсем ни к чему, если Читаут тронется на высоком урезе воды. Ведь лед, что в главном русле, что в протоке, будет уже одинаково по-весеннему дряблым, майны быстро сожмутся, и тогда… Утром в голос об этом говорили рабочие.
А если выкалывать лес? Потом вывозить на берег. Но куда? На остров ближе и легче, но там все равно его может срезать и унести ледоходом. Сюда, к поселку – здесь берег неимоверно крут и осыпается, надо строить «взвоз», дорогу. И главное – нет механизмов, нет техники ни для выколки и выкатки бревен, ни для их вывозки. И не только нет техники, но и людей. Для обычного круга работы кому бы нужно было все это? «На то и форс-мажор», – как говорит Василий Петрович. Здесь, под рукой, нет никаких резервов, кроме взрывчатки и тросов. Лебедки, тракторы, автомашины доставить сюда зимой невозможно. То есть теоретически возможно все, но в какую копеечку это влетит? По этим вот сугробам, по зимним проселочным дорогам и вовсе без дорог, за многие сотни километров гнать сюда технику своим ходом из Красноярска… Нет, этого никто не позволит! Снять автомашины с заготовительного участка, который за Ингутом? Получится Тришкин кафтан. Может быть, и удастся с помощью этих несчастных нескольких машин вывезти на безопасное место какую-то долю замороженных бревен, но наверняка не удастся тогда выполнить программу по вывозке подсобных для сплава сортиментов леса, программу, которая из-за морозов и снегопадов и так находится под угрозой. Нет, взять оттуда машины тоже никто не позволит…
Форс-мажор… Выходит, прав Василий Петрович? И ему, Цагеридзе, нужно посылать в трест докладную записку, прося разрешения списать миллион?
Ну, нет… Рано!
Он принялся за новые подсчеты, решив для сопоставления сделать по крайней мере пять-шесть различных вариантов. Приготовил нормативные справочники, положил рядом с ними логарифмическую линейку, наточил карандаши и откинулся на спинку стула.
– Слушай, Нико, – сказал он сам себе, зажмуривая глаза, – считай честно, но подсчитай так, чтобы лес был все-таки спасен, миллион – хотя бы ценой полмиллиона. Припомни историю постройки Петербурга. На площади остался лежать огромный камень. Чтобы увезти его, нужно было тоже затратить очень много денег. И много образованных строителей думало, как это сделать. Предлагались хитрейшие приспособления. А пришел простой мужик, сказал: «Я сделаю быстро и дешево». И сделал. Выкопал яму, свалил в нее камень, а землю вывез на обыкновенной телеге. Если ты, Николай Цагеридзе, инженер – найди инженерное решение, если ты еще, как был, простой мужик – закопай яму, в которую на время ледохода можно было бы спрятать двадцать восемь тысяч кубометров леса. Иначе тебе придется отрезать и вторую ногу. И единственную голову, вместо которой тебе тогда сделают тоже хороший деревянный протез.
Все это он проговорил вслух, медленно, негромко, так, словно бы задушевно беседовал с каким-то посторонним и в то же время очень близким для него, другим Николаем. И когда сказал о протезе, заменяющем голову, ему вдруг стало смешно. Не потому, что было это остроумно, – он просто представил себя с карикатурной деревянной головой. И засмеялся. Радостно, хорошо засмеялся. К нему пришла уверенность, что правильное решение он теперь непременно найдет.
Он засмеялся.
И вместе с ним в комнате засмеялся еще кто-то.
Цагеридзе испуганно открыл глаза: вот так попался!..
Перед ним стояла Баженова. Силилась и не могла скрыть своей солнечно-светлой улыбки. И видно было, что смеется она тоже не потому, что есть какая-то малость забавного в самих словах Цагеридзе, – смеется она ответно той радости, которая вдруг осветила его лицо.
– С собой, Николай Григорьевич, вы, оказывается, разговариваете ласковее, чем с другими.
Он в замешательстве стал перекладывать справочники с места на место.
– Вы так считаете, Мария? Хорошо, я тогда могу проделать и с вашей головой то же самое, что пообещал себе. Или и это будет недостаточно ласково?
Баженова развела руками.
– Пожалуйста! Только мне-то за что?
– За то, что вы запланировали раннюю зиму и заморозили лес.
– Ну, если это сделала я – рубите скорее, – она с шутливой покорностью наклонила голову. Синеватым отливом блеснули ее черные, в тугой узел на затылке собранные волосы. Открылась белая, в меру полная шея, и Цагеридзе увидел над ключицей глубокий шрам, словно от разреза ножом.
– О-о!.. Да вам, Мария, как будто кто-то уже пробовал рубить голову! – нечаянно вырвалось у Цагеридзе. Он поспешил извиниться: – Простите, пожалуйста.
Но Баженова уже стояла перед ним прямая, гордая. И хотя улыбка еще не совсем сбежала у нее с лица, влажно поблескивали редкие красивые зубы, – глаза глядели холодно, отчужденно и с тем оттенком боли и тоски, который уже был знаком Цагеридзе по первой встрече с Баженовой.
– Да. Пробовали, – с каким-то вызовом сказала она.
– Кто? – опять против воли спросил Цагеридзе, по-прежнему не думая о том, что нельзя – грубо, бестактно расспрашивать молодую женщину.
– Кто? – переспросила Баженова. – Я сама. – Помолчала, глядя в сторону, словно бы в едва различимую даль, и чуть слышно добавила: – Любовь…
И на этом слове сразу оборвался их разговор.
Баженова постояла немного, все так же глядя в сторону, и вышла.
10Цагеридзе в этот день задержался в конторе до глубокой ночи. Домой, точнее – на ночлег к Баженовой, ему идти не хотелось. Он не любил неясностей, недомолвок, а Мария и все, что ее окружало, за исключением Фени, все было сплошь неясным и в недомолвках. Домой… От «котежа», предложенного Василием Петровичем, он отказался. Лида смертельно боится, что он станет ночевать у себя в кабинете. Баженова радушно сказала: «Да, пожалуйста, живите пока у меня». Иного выхода не было. И он согласился, хотя в доме Баженовой оказался словно бы пассажиром поезда дальнего следования и поместился в купе, в котором едут женщины, – укладываясь спать, неловко при них раздеваться.
У Баженовой с матерью были какие-то свои разговоры, понятные только им двоим. Их никогда не начинала Мария, она вздрагивала всякий раз, когда старуха скрипучим, ворчливым голосом окликала ее: «Марья Сергеевна…» Мария не начинала эти разговоры. Но заканчивала их обычно только она, и заканчивала чаще всего жестко, сухо.
Цагеридзе чувствовал, как больно и тяжело Баженовой разговаривать с матерью при нем. Видимо, ей хотелось оставаться всегда спокойной, ровной и ласковой, как это было вне дома, но беспощадная воля старухи словно вытягивала из нее напоказ постороннему всю глухо скрытую злобность, которую по отношению к матери Цагеридзе уж никак не мог оправдать.
А тут еще эта нечаянная откровенность. «Любовь», – вырвалось у нее, когда он поинтересовался происхождением шрама на ее шее.
Нет, нет, не надо ничего знать больше! «В личном листке обо мне написано все…» – в первый же вечер отрезала Баженова. И прекрасно. Он, Цагеридзе, любит открытую, светлую, а не вынужденную откровенность.
Вот Феня – совсем другое дело. Она вся на виду. Конечно, ей и лет поменьше, чем Баженовой, жизнь ничем не успела ее обидеть, но, кажется, случись с нею любая беда – Феня пойдет к людям, а не замкнется, как Мария. Обморозилась она сильно. Виной этому собственная гордость, а еще больше – чудаковатые парни с Ингута. Озлобиться бы на этих молодцов! А Феня уже совсем по-дружески разговаривала с одним из них и сегодня с интересом справлялась – правда ли, что они собираются переезжать на Читаутский рейд? Другая бы нарисовала всяких ужасов, как геройски она глухой морозной ночью одна брела по тайге. А Феня теперь рассказывает обо всем с теплым юморком, словно вовсе и не опухли у нее руки и ноги и жесткими коростами не стягивается кожа на щеках. Совсем для нее слова поэта: «А что пройдет, то будет мило!» Хорошая, славная девушка. Такая жизнь проживет, словно песню споет. От нее и в доме Баженовой как-то светлее. Только из-за нее и стоит, пожалуй, замкнуть ящик стола в конторе, подняться и пойти.
Цагеридзе засунул в картонную папку все свои черновые расчеты, пока еще пробные, без главной мысли, аккуратной стопочкой сложил справочники и выключил свет. Враз наступившая темнота словно бы сдавила кабинет, сделала его узким, тесным, но зато глубоко и мягко выделила все, что находилось за окном.
Только теперь Цагеридзе почувствовал, что в кабинете стало очень жарко. Тоненько журча, сбегала с подоконника на пол струйка воды. Уже не жесткая, а ласковая рука метели гладила снаружи оконные стекла. Снежная крупа превратилась в легко порхающих бабочек. Было видно, как они стремятся прицепиться, прильнуть к темному стеклу и все соскальзывают и соскальзывают, обрываются, падают вниз. Ах, как здорово сторожиха натопила печь! Ей помогла, конечно, еще и начавшаяся оттепель.
Одуряющая угарная истома охватила Цагеридзе. Он припал лицом к влажному, прохладному стеклу. Снежная мгла медленно двигалась за окном, чередуясь то светлыми, то темными полосами, уходящими в какие-то невообразимо далекие и глубокие провалы, из которых неясными силуэтами вдруг возникали немо покачивающиеся ветви деревьев.
Цагеридзе долго-долго вглядывался туда, в эти темные, таежные бездны, пока ему не примерещилась танцующая в снежной метели девичья фигурка. Она все время кружилась в глубине леса, старательно прячась за стволами сосен и лиственниц, но иногда неожиданно подбегала к самому дому и, улыбчивая, проносилась, постукивая в стекло тонкими легкими пальцами так, что Цагеридзе невольно отшатывался – казалось: там, за окном, действительно озорует какая-то девушка.
Ему вспомнилось… Он был тогда еще Нико, джигит, тоненький юноша…
Такая же темная ночь, только апрельская. И прохлада, разлитая над оцепеневшей в любовном томлении землей, когда, кажется, слышно, как движутся вешние соки, распирая набухшие бутоны цветов. Он возвращался из соседнего селения домой. Там собрались, как и он, семнадцатилетние, подавшие заявления о вступлении добровольцами в армию. Сердца их горели жаждой борьбы, отмщенья, победы. Не было и тени страха, сомнений. Получив согласие военкома, не говорили больше о войне. Бурлило молодое веселье, словно на празднике свадьбы. Нико шел, а в ушах звенели отголоски песен, бубнов и зурн, хотелось еще и еще пройтись в бурном и напряженном танце, ощутить легкость, упругость своего тела, силу молодости.
Каменистая тропинка круто спускалась в долину. Слева, совсем близко шумела Квирила. Набежал теплый ветерок, шевельнул непокрытые волосы.
Нико остановился, жадно глотая кружащий голову аромат земли. Горло сжималось, глаза застилало горячей пеленой.
И в этот миг ему почудился протяжный вздох.
Он прислушался. Вздох повторился. Долетели невнятно сказанные слова. Может быть, там влюбленные? Нико нечаянно задел ногой камень, тот, подпрыгивая и шурша в кустах, покатился в Квирилу. Оттуда, снизу, из темноты, донесся испуганный девичий голос:
– Кто это?
Нико ответил:
– Я, – не зная, как отозваться иначе.
Девичий голос, дрожа и обрываясь, взмолился:
– Ой! Я одна… Боюсь… Проводи меня.
Нико в недоумении повел плечами: кто бы это? Зачем девушка, если боится, забрела ночью и одна так далеко?
Он стал спускаться вниз по стремительной крутизне. Камни осыпались под ногами. Нико впотьмах хватался за колючие кусты и больно ранил себе руки.
Наконец он очутился на берегу Квирилы. Пушистые комья пены колыхались в мелких заливчиках, над водой чернели высокие гранитные глыбы, где-то в лужице трепыхалась заблудившаяся рыбешка.
– Эге-ге-ге!
Молчание. Нигде никого. Нико пригнулся. Нет, сквозь мрак ночи ничего не видно. И – ни единого звука. Только журчит и плещется Квирила. И тонкими молоточками стучит кровь в висках.
– Эге-ге-ге! Где ты?
Тишина. Нико сделал вдоль берега несколько шагов. Остановился, задыхаясь от непонятного волнения. И тут где-то за спиной у себя услышал приглушенный, дразнящий смех. Он быстро повернулся. Как привидение, скользнула в отдалении легкая белая фигурка. Нико пошел к ней. Он шел, спотыкаясь о камни, а расстояние не сокращалось, девушка будто плыла по воздуху. Нико окликнул ее уже сердито:
– Слушай. Остановись!
Девушка с готовностью отозвалась:
– Я жду. Иди!
Он пошел, и девушка вновь впереди него поплыла по воздуху.
– Стой!
– Стою, – и сдержанный, обжигающий смех.
Он понял, что выглядит глупо, что он не должен больше окликать девушку, он должен настигнуть ее. Недаром он лучший бегун во всей округе! А кто еще может прыгать так ловко, как он? Нико побежал, и девушка побежала, скользя легкой тенью вдоль реки.
Камни стали попадаться все крупнее, приходилось и прыгать и, помогая руками, карабкаться через них. Несколько раз Нико падал, добавляя к царапинам на теле еще и синяки, и каждый раз, поднимаясь, он впереди слышал тихий девичий смех.
Вдруг светлой сталью блеснула вода. Ручей, впадающий в Квирилу. Глубок ли он? Нико в замешательстве остановился, разглядывая, можно ли его где-нибудь перепрыгнуть. Широковат… Но он все же разбежался и прыгнул, угодил по колено в воду, обдав всего себя холодными брызгами. Выбрался на берег, взобрался на самый высокий камень – девушки нигде не было видно.
Нико пошел наудачу. Шел долго, все вдоль реки, и досада щемила ему сердце. Было обидно. Позвать девушку было нельзя.
И тут он снова услышал ее смех. Уже вверху, на дороге. Она шла там, едва белея во мраке ночи. Его опалило, словно огнем. Птицей взлетел он по крутому косогору и бросился за девушкой. Она сквозь смех вскрикнула нежно: «Геноцвале!» – и тоже побежала. Нико гнался, очень долго гнался за ней, и все напрасно – девушка оставалась недосягаемо далекой белой тенью.