– Да не ори ты… Кобылу вон перепугала.
– Ничё с ней, с твоей кобылой, не случится, заикой-то не станет.
– Да хрен и знат.
До леса едут по тракту. Горячий воздух сушит во рту. Обычно речистая и большая охотница до житейских фантазий и мечтаний, Аграфена безмолвствует. Неизвестно, сколько бы длилось молчание, возможно, что и до самой пасеки, если бы не одно обстоятельство. За только что кончившейся пустынной улицей, где даже в окно на шум проезжающей телеги никто не выглянул, недалеко от дороги на поседевшей от пыли полянке увидела Аграфена спящего мужика и с интересом принялась разглядывать его скомканный и скрученный на спине пиджак, одну в кирзовом сапоге, другую босую – ноги, руки, вывернутые так, будто плясал, плясал мужик да и упал, уснув прямо в пляске, и его бурые от глины штаны. Аграфена изучила тщательно объект и зафиксировала в памяти некоторые детали – на случай будущего рассказа. Не Прокопию – кое-кому. По дальности расстояния закончив осмотр, она сказала:
– Убайкался, горемыка, – сказала так и ткнула локтём в спину мужа.
– Чего?
– Смотрел?
– Смотрел.
– Куда?
– А куда надо?
– Такой же, как ты.
– Кто?
– Да вон, проехали-то… На пляже-то как который распластался. Уж будто и не ви-идел…
– А-а-а.
– Знать бы, на что человек пьёт?
– Нравится, вот и пьёт.
– Я говорю, на какие такие шиши?
– Не на твои же.
– Ага, ещё бы на мои! Мне одного такого вон по горло… И ничего с ним не случится, с паразитом.
– А чё тако случиться с ним должно?
– Путнего человека давно бы уж ударило. Солнце-то, слава Богу, ишь наяриват как.
– Ударило же! Не ударило бы, не лежал бы там.
– Дак как же! Вас, пьяниц, никака холера не берёт.
– Взяло же мужика.
В другое время Аграфена с азартом бы продолжила разговор, тему эту она за свою жизнь отработала и отшлифовала, но сейчас – язык непослушен, мысли в клубок будто спутались, а распутать их – сил нет – жарко.
Вот пчеловоды съехали с тракта на конную, травянистую дорогу. Ялань постепенно, дом за домом, скрывается за лесом, вернее, лес, медленно смыкаясь, прячет от уезжающих деревню. Аграфена и Прокопий, последний раз кинув на неё взгляд и мысленно с нею попрощавшись, натягивают на лица сетки, спасаясь от облепивших сплошь их сразу комаров.
– Комар сеягод дурной, язви яво, – говорит Аграфена. – Слепня – того вроде не так, а этого гада – эвон чё – тучи. И пекло им такое нипочём.
– Хватат, – рассеянно поддакивает жене Прокопий.
– Лонись поменьше вроде было… Узнал его ты, нет? – резко вдруг на другое переходит Аграфена.
– Кого его? – будто бы не догадывается Прокопий.
– Того, на полянке… как пугало-то будто уронили.
– А-а-а.
– Узнал?
– Нет. Бич, ли чё ли, какой? Или вербованный? – ¾ хитрит Прокопий.
– Ну дак конечно, – простодушно отрицает Аграфена.
– Ну дак а кто? – пытает он.
– Костя! – торжественно объявляет она.
– Какой Костя?
– Какой, какой! Один у нас такой. Чекунов.
– Да иди ты! Шурин, значит, – удивляется якобы Прокопий.
– Марью жалко… хошь и брат, – вздыхает Аграфена.
– Не разрыдайся.
– Прокопий.
– Чего?
– Жара-то такая – роёв, наверное, повылетало…
– Наверно. В город не надо было…
– Жалко.
– Жалко у пчёлки знашь где… Чё теперь – бегать по тайге за ними, собирать?
– А хошь и бегай, собирай. Связался с этой пьянкой! Давно бы уж…
– Приедем – и бегай. Носись на здоровье хошь всю ночь… Но только ботало надень на шею, чтоб потом искать тебя было легче – к утру-то куда ускачешь… до китайской границы. – Прокопий разгладил под собой сморщившийся брезент, разгладив, добавил: – Говорил же, Витьку на пасеке оставить, и следил бы.
– Ага, твоёва Витьку и оставишь. У Витьки одни девки науме… Весь в тятю своёва, голимый…
– Аграфена, Аграфена! Смотри-ка, кобыла-то чё утворят!
– Тьфу на тебя! Ты, мужик, чё-то чем старе, тем дурне становишься, ага.
Плюнув на личинку сетки-накомарника, Аграфена отвернулась, а Прокопий – тот живо и без шороха достал из внутреннего кармана пиджака распечатанную бутылку портвейна, скрыл её под сеткой, затем, вынув зубами бумажную затычку и перехватив её в руку, тихо приложи лея, между глотками отстраняя ото рта посудину и приговаривая:
– Смотри, смотри. Экая прорва, ни стыда в ней и ни совести – прямо в лицо-то людям. И откуда чё?! Ты глянь-ка!
Аграфена, бранясь, опять плюётся.
Прокопий, насытившись и заткнув бутылку, хоронит её на место, затем, стегнув вожжами, понукает лошадь:
– Нну-у, пошла. Хватит уж тебе, а то и нутренности на дороге все оставишь.
Кобыла чуть лишь ускоряет ход, но вскоре возвращается к своему прежнему неторопливому шагу. Колёса телеги, повизгивая на осях, проваливаются в глубокие колеи, медленно из них выкатываются и оставляют на траве узкий, мокрый след.
– В осиннике вон, в земле-то ещё влага держится.
– А?!
– Ты чё, баба, уснула, ли чё ли? Я говорю, в колеях, поглубже где, вода ещё стоит.
– Ну дак а чё ты хошь: осинник – в ём так от веку… раз в ём Июдаудавился, оттого и сырось.
Тоненько нудит гнус. Где-то в ельнике, потея, долбит дятел. Из усохшего пырея вылетают мелкие пичуги, спасающиеся в нём от пекла и от ястребов. А возле самого солнца висит коршун и, уже отчаявшись, похоже, просит у неба пить. Пить ему небо не даёт – раз вёдро.
Перед крутым подъёмом на сопку Аграфена поворачивается к Прокопию и спрашивает:
– Мне слазить?
Не спроси Аграфена, промолчал бы и Прокопий, но…
– А чё, подсказывать всё надо!.. Кобылёнка бы себя-то, дай Бог, как вташшыла.
Женщина спрыгнула с телеги и, придерживаясь за неё одной рукой, другой – обмахивая лицо сдёрнутой с головы сеткой, засеменила следом. На горе снова забралась на воз, шумно отпыхиваясь и, накидывая сетку, забормотала:
– Ой… батюшки мои… ой, душа-то чуть было ни вон… ох, живот-то чуть не отвалился…
– Ну, уж не помирай. – Прокопий так ей. – Тебе полезно изредка размяться.
– Ой… потом-то как сразу прошибло… Полезно! Не девочка уж, наверно.
– Не наверное, а точно… да и давно уж.
Телега загремела на спуске. Обдаёт ветерком.
Овод отстал и роем вьётся вдогонку.
– Благодать. Вот так-то бы обдувало – какая бы красота. А то как в котле стоит.
– Да уж.
– Прокопий.
– Ну?
– А еслив комиссия приедет?
– Ну дак и чё, что приедет?
– Как чё! А фляги-то с мёдом?..
– Первый раз, ли чё ли? Чё, ты думать, они в ямку полезут?
– А кто их знат. Поручись-ка. Вдруг надумают?
– Ты, баба, век прожила, а ума ни на грош не накопила, как было в голове дупло вместо мозгов, так дупло там и осталось. Знать, чё им нужно?
Аграфена молчит. Прокопий продолжает:
– Медовуха – вот чё, баба. Она, родимая. Они из-за медовухи из города да по тайге, да нагишом, да по-пластунски поползут, и не смотри, что баре, мать честная!
– Ой да конечно! Все как ты прямо. А может, не приведи, правда, Господи, а новый кто как будет?
– А новый, дак и не человек, у нового, дак и не брюхо, а рузлак заместо брюха, и вливать у него, у нового-то, будто некуда. А хоть и залезут, на ём же, на меду-то, не написано, наш он или государственный, и рот, слава Богу, не раззявит, как ты, и не заорёт: не ихий я – ворованный!.. Аграфена!!
– Ой, сдрешной! Ты чё, ополоумел?
– Смотри, смотри, кобыла-то чё вытворят!
– Тьфу ты!
На сей раз Прокопий дольше не отрывается от бутылки. А управился и говорит:
– Нну-у, пошла, лихорадка.
Освободил лицо от накомарника Прокопий, опустил на колени вожжи и достал кисет с трубкой из кармана. Просыпавшийся на штаны табачок собрал в щепотку и вернул в кисет, остатки смёл. На его небритых щеках и вспотевшем носу повисли разбухшие от крови комары, но, в благодушии, не чувствует Прокопий их.
– Баба.
– Угу.
– Ты слышала, Огурчиковы в городе дом купили?
– За сколь?! – встрепенулась Аграфена.
– За десять тысяч.
– Ой, тошна мне. Да ты чё!
– Я-то ни чё. Ты вот пошто орёшь, как будто режут? Не сообшшыли тебе, чё ли?.. Ну и ну, и как же так-то, баба, а?
– А кто мне?.. Носу всё лето не кажу из огорода. Тебе-то кто сказал?
– В газете было написано, но и по радиу передавали.
– Ага, по телявизеру. О-е-ёй. Вот деньга-то где какая! Только что, зимой – машина, таперича-дом за десять тысяч. Да, умеют люди жить, знают, как из говна выбраться. Нам бы хошь за шесть – за семь где подыскать. Правда, пьёт не так, конечно, он, как…
– Ну, зараза! Что ты будешь делать! Чё это с кобылой нашей сёдня? Взгляни-ка.
– Ты чё, как чокнутый-то, привязался!
– Как это чё? Жаль кобылу. Может, прихворнула? Или объелась чего? Да ты ещё орёшь весь день тут оголтело, а у неё, как в пустой цисцерне, от эха всё, может, там и поотваливалось.
– Кобыла как кобыла. Всегда с ней так: как куда ехать, так и прудить да валить.
– Ну дак не кажну же минуту.
Чуть погодя швырнул Прокопий в сторону порожнюю бутылку и навалился спиной на Аграфену.
– Давай споём-ка, Груня, а?
– Ну, нам ещё вот песен не хватало, – сказала Груня, отталкивая мужа. – Зверей всех распугать.
– А на хрена нам счас они?
Голова Прокопия опустилась на манатки, и распаренная, обомлевшая тайга услышала стон: «Меня мальчонкой встретила на пересыльной и стеблем розы мне по горлу провела!..»
Аграфена вздрогнула и резко повернулась к мужу.
– Испёкся всё-таки, гад. А я-то, дура, думаю, чё это мямлить-то он начал? Чё это, думаю, его на песни лагерные потянуло? От жары, ли чё ли? Но! И как, паршивец, умудрятся?! – хлопает ладонями себя по коленям. – Только ведь что был ещё нормальный – и на тебе! – готов. Чтоб ты подох, алкоголик проклятушшый! Шары-то выпучил свои бессовестные! У-у-у-ух ты!! – крутит около носа Прокопия кулаком. – Найдёшь с тобой за шесть – за семь, пожалуй, как же! По миру бы не пойти! Отдавай вожжи! Не лучше Кости. Костя – тот хошь честно, не таится, пьёт себе и пьёт, все видят, а эта морда… из рукава сосёт, ли чё ли?
– Возьми, возьми, только не кудахтай, – залепетал Прокопий, с готовностью передавая жене вожжи и глядя при этом на парящего в небе коршуна. – Эх, мать честная, мне бы так… А, от жары, конечно, от чего ж ещё-то… Другая женщина от жалости бы изошлась, приласкала бы, водичкой бы на лоб попрыскала, а тут – как тигра – первым делом хайло до ушей растянуть да облаять…
– Молчи лучше, свинья нескребённая! Я тебе попрыскаю… ружьём-то вот по темячку как приласкаю!
– Ну, ну, одно лишь на уме: чем бы по темячку да поскорее бы похоронить… оно – канешно.
К пасеке подъехали в тишине и безмолвии. Аграфена правит. Прокопий, спрятав голову под брезент и задрав ноги на передок телеги, спит. В тайге начинает смеркаться. А в ложбинах – туман подниматься. Аграфена посматривает сквозь засмиревшую листву деревьев на закат и гадает на хорошую погоду.
– Дожжык, ли чё ли, бы парной. Медок бы, может быть, пошёл бы. Тпрр-р-рр! Куд-да ты! Морду-то напорешь, – останавливает она лошадь. – Вставай, охламон, приехали! Вставай, вставай, кому говорю, а то в избушку не пушшу, запруся, будешь с собаками вон под крылечком ночевать… дождёшься.
– Кхе… А?! – откидывая брезент и раздирая опухшие веки, произносит Прокопий.
– О-о-ой, – ворчит Аграфена, – сто лет не видела бы… образина.
– Чё ж ты скандальная-то у меня такая, баба, а? – веселеет Прокопий, почуяв близость медовухи.
Какое-то время спустя слабый ветерок уже разносит по тайге дух разведённого для лошади дымокура, а проснувшееся эхо гонит по увалам и падям её редкое ржание и частый гулкий бум ботола.
Молочный сумрак в ночь июньскую свернулся.
Ночь в июне – коротенький антракт между минувшим днём и днём грядущим. Только успел закат затянуть за собой на небо бледно-зелёный занавес, как заря, готовя новый выход, уже скручивает его обратно. Её розовый свет прокрадывается сквозь туман, отяжелевший за недолгие сумерки, и делает его похожим на клюквенный морс. Вынырнувшее с востока красное, словно от недосыпания, солнце скоро, приободряясь, желтеет. И вот, туман уже белый. Обогретая земля отталкивает его от себя, изгоняет со стеблей и листьев травы. Наклонись и взгляни под его облако на очищенный и прозрачный, как водица из укромного ключа, воздух. Туман колеблется: вверх ли, вниз ли? – и исчезает прочь в свете дня.
День начался. Зной в следующем акте, а пока – живительная прохлада. Все и всё спешат ею насладиться. Птицы поют и слушают только себя. Минует несколько часов – певцы, попрятавшись неизвестно где, умолкнут. И лишь с поблеклой выси от планирующего на онемевших, будто крыльях, изнывающего от жажды коршуна сквозь раскалённый воздух глухо будет долетать протяжное и тоскливое: пи-и-ить!
Итак, день начался. Он дружелюбно врывается в узенькие оконца заимки. Он солнечным светом напористо переваливается через цветные занавески и, просачиваясь в чёрные щели между исшор-канными половицами, ложится на пол. Каждую секунду его благостного начала – верно или неверно, но разве это важно? – отмечают древние ходики, у которых вместо маятника служит крышечка от баночки из-под майонеза, а гире помощником – маленький сияющий замок сундучный. Лучи скользят по его никелированной поверхности, заглядывая в скважинку для ключа, и тщетно пытаются задержаться на суетной крышечке-маятнике, которая жёлтыми снопами ловко отбрасывает их на стену и самозабвенно исполняет свой долг. В центре избушки на полу стоит дымарь. Из его закопчённого носа извилистой трубочкой выползает дым, стелется по потолку и широкой лентой убегает в открытую дверь. Дымарь занят делом – не впускает в избушку комаров-кровопийцев. На стёклах окон, за занавесками, разгоняя слюдяными крылышками едкий дым, отупело жужжат пауты, повизгивают пчёлы и монотонно гудят стайки всё же проникших с улицы комаров. По углам избушки стоят две кровати, укрытые пологами из марли. Между кроватями – стол. Зелёной шторой, по которой передвигается едва заметно солнечный прямоугольник окна с жиденькой тенью занавески, отгорожена маленькая кухонка, где стоит печка-буржуйка, а за ней, в закутке, сложены дрова и разное барахло, которому нашлось там место. Над барахлом в углу божница. На божнице одна-одинёшенькая икона. На иконе: на медном блюде – голова Иоанна Крестителя.
Аграфена, в повязанной вместо платка сетке, вошла с улицы и поспешно поставила на стол чугунку, исходящую курчавым паром.
– А-я-яй! Язва, руки-то чуть было не ошпарила… Прокопий! – позвала она и вышла из избушки. Скоро вернулась с крынкой простокваши и чашкой солёных хариусов. – Эй! Ты не помер ли там?
Под пологом тишина.
– Опять, холера бы её… жаришша, видно, будет, – заглядывая в окно над занавеской, продолжала Аграфена. – Всё спалит. И все сожжёт цветочки. Пролил бы небольшенький, а там бы и опять вёдро. Дак нет тебе, сушит, сушит, а после уж зарядит – и гноит. Эй! Мужик!
Кровать Прокопия не скрипит, полог не волнуется. Аграфена подошла, подняла край марли, заглянула под полог и сказала:
– Ты чё, смеёшься, а, ли чё ли? Уж, слава Богу, восьмой час. Пока то да сё, шель-шевель, глядишь, и девять. Заспаться совсем хочешь? Сёдня ульишек тридцать-то хошь надо просмотреть. Эй, да ты чё, на самом-то деле! – трясёт мужа. – Прокопий, вставай, вставай, я есть буду. Смотрю, совсем уж… это чё же.
Аграфена, не снимая с головы сетку, села за стол и приступила к завтраку. Из-под полога в спустившихся на пятки носках показались ноги. Самого Прокопия не видно, но слышно, как он отчаянно чешется.
– Накусали всё же, собаки. Аграфена!
– Ну? – с полным ртом отозвалась Аграфена, глядя на носки мужа, им же будто бы и отвечая.
– Ты жива ещё, а?.. Вылечи-ка!
– Вот, гамнюк, я тебе кружку налила тут. Вечером, хорошо будешь себя вести, может, и две получишь. – Помотав головой, Аграфена добавила: – Только и думат… глаза не успел разодрать…
Откинув марлю, появился Прокопий. Аграфена смотрит на него и морщится, морщится, но смотрит.
– И на кого ж похож ты! – говорит.
– На кокош, – отвечает ей Прокопий. – Мужика, ли чё ли, никогда не видывала.
– Да ты на мужика-то, чё, похож, ли чё ли, обормотина!
– А на кого же?
– На Петькин матрас.
– Хм… гм… ну и голова, не голова, а бомба атомная.
Спал Прокопий одетый – в том, в чём приехал, – теперь лишь натянул на ноги чирки – к столу направился.
Аграфена, бросив в тарелку вилку, быстро и ловко отодвинула кружку с медовухой; торопясь прожевать и стараясь не выронить при этом изо рта, затараторила:
– Э-э, нет, нет, нет, не-е-ет! Иди, поганец, руки вымой да свою рожу сполосни вначале.
– Даша ты! Выдумала тоже… Я чё, в навозе, чёлн, спал! Разве, не помню, об тебя, успел, испачкался…
– Иди, иди, а то и этого вот не получишь. Вон, за окошко, выплесну – и баста.
– Ет… твою… культура, тоже мне, нашлась! Сама-то расселась за столом… как татарин… Сетки не можешь скинуть с головы.
– Иди, иди, хошь освежись… смотреть тошно.
– Не смотри, не на смотринах, – сказал Прокопий и вышел на улицу.
Понеслись вскоре по утреннему лесу звяканье ковшика о рукомойник, плеск воды и фырканье. Застрекотала где-то сорока, а из избушки послышался приглушённый голос Аграфены:
– Прокопий.
– Ого?!
– Давай-ка закроем ямку.
– Чего, чего?! Ты там прожуй сначала, картошку-то проглоти, а то: мям-мям-мям – и хрен поймёшь – чё!
– Я говорю, давай закроем ямку тёсом, а сверху – шифером, что на избушку новую-то привезли. Не дай Бог, прикатят. А?!
Прокопий молчит. Вытерся висящим на колу и служащим вместо полотенца грязно-белым пчеловодческим халатом. Только после этого, войдя в избушку, усевшись за стол и опорожнив кружку, ответил вопросом:
– Это чего тебе вдруг взбрендило?
– А у тебя душа ни о чём не болит. Знашь только гадось эту лакать, тут уж тебя упрашивать не надо, пил бы да пил, а там хошь трава не родись. А еслив приедут?
– Да и в рот им, баба, шаньгу! Пусть едут!
– Ну, смотри…
– А чё смотреть-то! Дура ты, ли чё ли? Там же ведь, в вошь-мать, н-не одна доска и н-не щепки, а плахи, а они ведь не выболели, не исхудали… Потаскай-ка их, иди, попробуй. И шиферу – того не один листик. А если перекладывать, то уж все. Н-не разложишь же на кучки. Увидят, скажут, ага, чё, мол, а не себе ли отложили?! Никакого соображенья у человека. Говоришь, а чё говоришь? Языком лишь бы зудить. Домой-то в этот раз думашь, нет ли, пару фляг везти?
– Ну. Врачу-то надо да и…
– Так и чё? Опять всё с ямки перетаскивать назад?.. Ты покумекай!
– Скажи, что лишний раз пальцем лень пошевелить.
– Ну, прямо-ёшь-твою-в-вошь-мать! Лень! Лень! Да ты пошто така-то, баба, а?! Ну не баба, а шипичка. Хошь бы поесть дала спокойно… Лень-то тут при чём? Котелком нужно варить. – Прокопий постучал себя по лбу вилкой. – Наоборот ещё всё надо по… как тебе бы объяснить?., по… ещё и ямку приоткрыть – вон она, дескать, лезь, кому охота, смотри, а я, мол, не боюсь… так, поспокойней чтобы, но…
– А, ну тебя, и слушать тошно. Легче с печкой вон договориться. Пойду дымарь вон лучше разводить.
– Ступай, ступай, давно бы так… Э-э-эй, Аграфена, ещё бы кружечку дала! С одной-то и не наработаешь.
– Ага! А эт-то вот н-не видел! – ответила Аграфена мужу, сунув к носу его кукиш.
Прокопий отмахнулся от кукиша вилкой и просить больше не стал. Его отступчивость показалась Аграфене подозрительной. Знает Аграфена, что коли уж захотел Прокопий выпить, то всю душеньку вымотает, землю сквозь туда-сюда пророет, но своего добьётся. Идёт Аграфена за зелёную штору и осматривает стоящие в самом углу, за дровами, фляги с медовухой. Дёргает за замки – целы те. Наклоняется ниже и близоруко щурится. Печати (неизвестные Прокопию) – приклеенные воском волоски – не потревожены. Аграфена успокаивается.
– Я уж, грешным делом, подумала, ключик подобрал или гвоздём как наловчился… Тут на тебя лени не накатишь, гору раскидашь, – сказала так и как бы в простодушии добавила: – А замочки-то вроде в порядке.
– Иди, иди, коли пошла… разводи дымарь. Нужны мне твои замочки. Отродясь не лазил под замки. Иди. Иди. Уж обогрело.
– Ты тоже очень-то тут не рассижывайся.
– Ты дай поесть-то мне хошь толком. Не на гулянку, наверное, собираюсь.
– Будешь уходить, стол от мух хошь полотенцем вон прикрой.
– Шуруй, шуруй. Прикрою. А то в ушах уж от тебя звенит.
Спустя два часа уже припекает. И крепко-крепко припекает. Небо безоблачно. Листья на берёзах не шелохнутся. На осинах – дрожат от восходящих потоков нагретого воздуха. Над пасекой повис пчелиный гуд.
Со свободным от сетки лицом через сдвинутые на кончик носа, который у него, как говорит Аграфена, рос на семерых, а одному ему достался, очки Прокопий рассматривает, повернув её к солнцу, рамку. Аграфена дымит из дымаря в раскрытый улей. Оба в белых халатах.
– Обезматил он… ли чё ли? – бормочет Прокопий.
– Недолжён.
– Знаю, что не должён.
– А чё тако?
– Не червит.
– Где при облёте, может быть, погибла? – предполагает Аграфена. – Мало ли… сглотнула, может, птичка?
– Всё мо-о-о… а, нет, есть! Вон, в самом углу. Видишь?
– Где? Да я кого там без очков-то!
– Ну, слепошарая… да вон же!
– A-а, ну-ну, вижу…
– Да ты куда?! Халат-то мне спалишь! Спишь? А? Сюда вот… видишь, где лезут, туда и дыми.
– Туда и дымлю.
Аграфена шустрее заработала дымарём, но через минуту, то ли устав, то ли забывшись, снова начала дымить кое-как и куда попало.
– Слышишь? – спросила она.
– Кого?
– Коршун пить просит.
– Напои.
– К дожжу… Не растаскал бы куриц дома-всё и кружал над нашим домом. Заиграются – обо всём на свете позабудут. Из речки, наверное, не вылазят, обормоты… Ой, Маньку бы с Юркой не додумались там в воду заташшыть, а то утопят… тьфу, тьфу, тьфу. А вон и галки по земле ходят, точно польёт…
– Бабьи сказки, стоишь тут, рассказывать.
– Чё бабьи-то? Приметы. И сам же всё так говоришь. Или это когда они на деревьях виснут?.. И Полкан утром траву шшыпал. Скажешь, тоже, чё ли, сказки? Всё к одному.
– Жрать захотел, вот и шшыпал, или глисты совсем замучили.
– Да я его кормила.
– А яво хошь закорми. Не кобель, а объедало.
– Взял бы да убил, еслив не нравится.
– Пусь хошь до осени-то доживёт, а то в ём мало чё поймёшь счас.
– А трубка шипит?
– Пока в кармане – нет, закурю – зашипит. А пойти ему, дак он и без трубки моей направится. Баба.
– О-о.
– Вот откусить бы проволоку тут… Сходи-ка за кусачками. Ай, да я сам. Тебя дождёшься разве.
– Ох, олень, а не мужик.
– Дыми, дыми, то пчёлы лезут вон.
Прокопий поставил в улей рамку, снял очки, спрятал их в карман халата и расторопно побежал к избушке. Вступив в неё, схватил он с подоконника кусачки и поспешил с ними за штору. Чтобы было светлее, завернул её Прокопий и опустился на колени перед флягой. Кусачками с противоположной от замка стороны он вытянул удерживающую крышку заклёпку, которую распили надвое еще перед последним отъездом домой, и открыл посудину. Наклонил её – и приложился. Утолив жажду, закрыл осторожно крышку, вставил на место заклёпку и осмотрел внимательно Аграфенину печать. В порядке вроде. Прокопий поднялся, опустил штору, вышел из избушки и уж неторопно пошёл на пасеку.
– Ну и скор, ну и быстёр… сквозняк и только. Тебя, парень, за смертью посылать.
– Сама за нею сходишь. Хей, мать честная, я же опять и виноват! Послушайте-ка вы её. Вечно сунут чё куда попало, а после их ищи-свищи, – сказал Прокопий, доставая из кармана очки и кусачки.
– Да всё вроде на подоконнике лежали. И сёдня там их, кажется, я видела?
– А когда кажется, крестись… На подоконнике! Может, когда-то и лежали! Сёдня! Кое-как уж под кроватью – вон где! – отыскал. Видишь, коленки все испачкал. Сё-ё-одня – ну уж.
– Под кроватью?! Как они там очудились?
– Вот уж не знаю. У тебя спросить надо.
– Витька, разве что, забросил?
– Вам с Витькой чё – куда угодно зашвырнёте. Что ты, что он, что вся порода ваша Чекуновская… безмозглые, как гайки.
– Ты бы уж помалкивал. Сам-то пим от валенка не отличишь, туда же.
– Ох, не скажи уж, не скажи!
– Как есть, так и говорю.
– Ну ладно, ладно.
По лицу Аграфены, как по стеклу оконному испарина, течёт пот. Халат на спине у неё взмок. Руки слегка припухли от пчелиных укусов. Аграфена успокоилась уже. Обида, если и была, растаяла. Как чайник с кипятком на печке, так и Аграфена: жар есть – вскипит, ослабнет жар – утихомирится.
– Прокопий!
– Чего?
– А помощник-то Вилкина, чё, правда, чё ли, бабу свою зарубил?
– Правда, раз посадили.
– Совсем свихнулись уж… А комнат-то сколько?
– Где? В тюрьме?