– Да почему в тюрьме!.. А в доме-то, Огурчиков купил который.
– Не знаю, баба, не считал.
– Может, кто говорил? Ну, за две-то десять тыщ не запросили бы. Да кто б и дал. Скорей всего, с кирпичным низом. И колонка, небось, в ограде, не у чёрта на куличках, и огородчик под боком, и… – и забурлила, заискрилась, заиграла всеми цветами радуги бабья фантазия, вознеслись в небо этажи и чердаки, устремились в глубь земли подвалы, расползлись многогектарные садики, заходили туда-сюда завистливые горожане – фу, как жарко! – потекли на сберегательную книжку денежки.
– Ты дыми, дыми, болтай поменьше, а то кондрашка ещё хватит. Поживём – увидим. Ишь, размечталась. Пока сидим ещё в Ялани. Зонтик, дура, купила зачем-то!
– Я же не ношу его, лежит пока.
– Ты дыми… Схожу-к я за ножом. Этим-то ничего не сделашь – задницей хошь на него садись – ту-пушшый.
– Кто ж виноват, я же точить его не буду.
– Не будешь. Знаю, что не будешь.
Прокопий ушёл, оставив Аграфену поверять свои благие мечтания пчёлам. Когда он вернулся, она уже сняла крышку со следующего улья.
– Я уж думала, тебя волки, парень, там задрали.
– С тобой задерут когда-нибудь.
– Чё опять?.. И ножик, чё ли, под кроватью?
– Ты мне утром какую медовуху давала?
– А ты чё, уже не помнишь?
– Из левой фляги, спрашиваю я, или из правой?
– Из ле… из… из… это какая?., из левой вроде бы… а чё?
– Так и подумал я. Да я в неё ещё немного добавлял дрожжей… чтоб для гостей каких… Брюхо моё таку не переносит, баба.
– Дак чё тако-то?
– Пронесло, вот чё тако! Как от тифа, ещё пуще.
Аграфена принялась пытать мужа взглядом, стараясь поймать его взор. Взор Прокопия неуловим.
– Чё пялишься? Удостовериться желашь? Пойдём – проверишь.
– Да шибко надо мне ходить. Пронесло… Пить меньше надо, и проносить тогда не будет. Так и подохнешь где-нибудь когда-нибудь.
– От этого?! – повеселел Прокопий разом.
– А от чего? Конечно, от этого.
– Не смеши-ка меня, баба. Ты хошь одного мужика в Ялани назови мне… или в мире… от медовухи бы который помер.
– Да мало ли.
– Ну, кто?
– Ну… А Серафим-то Дураков.
– Ха-ха-ха, ой-йе-ёй, ух-ху-ху! Ты хрен-то… ха-ха-ха… не путай хрен-то, баба, с редькой. Серафим, покойничек, от водки сгорел. Ха-ха. Ну, спасибо тебе, насмешила, а то всё как-то… – глаза отёр Прокопий рукавом. – Ты, от медовухи-то чтоб, вспомни.
– Сразу-то так придёт разве на ум.
– А хошь всю жизь тут вспоминай, хошь мозги выверни. А не помнишь, дак и не болтай зря. С медовухи не помирают, уясни это себе… на носу вон заруби. С неё, баба, жор находит, сила дикая приливат да на девок шибко глядеть тянет…
– О-о-о-о-о-ой, горе-то мне тоже…
– Особенно на грудастых, чтоб и в прыску, и кровь чтоб с молоком, как вон… – сказал так Прокопий и поспешил переменить тему: – Последний улей вот проверим да и обедать… Пчела сердиться уже начинает. Часика два-три, самое-то пекло, обождать надо, пока успокоятся.
Скоро, легко перекусив и закинув полога, они улеглись подремать.
В то время как Прокопий спокойно уснул, Аграфена бесшумно поднялась с кровати и направилась за зелёную штору. Ну а чуть позже чутко спавший Прокопий, едва приоткрыв один глаз, видел, как вышла она оттуда, пожимая плечами и скривив лицо недоуменно.
Солнце на второй половине дня. Его лучи падают круто и освещают в избушке лишь подоконники. Пахнет нагретым деревом и подплавленным воском. Душно. Пчеловоды, переговариваясь, собираются на работу.
– Ты иди, Аграфена, снимай пока крышку с голубого… не с того вон, что тяжёлый-то, а с того, что у привойки дальней. Обдыми. А я живенько в тенёчке тут вот рамки две-три навощу и буду.
Аграфена, натянув халат и сетку, захватив с собой дымарь, удаляется. Прокопий провожает её взглядом через оконце, а проводив, забегает за штору. Выходит Прокопий оттуда с улыбкой, посвящённой, вероятно, хитрости своей, поправляет штору, затем, навощив наскоро рамки, влезает в халат и бежит к Аграфене, не заботясь о том, что на губах его перга осталась.
Теперь, несмотря на знойную глухоту, близко не подходи – за версту слышно:
– До каких же пор я буду с тобой мучиться-то!
– До разводу, баба, до разводу. А для разводу у тебя кишка тонка. Тогда, наверно, до могилы, милая. Вот умру…
– Чёрт и подсунул же… цирлу-манырлу! Рамку-то, чума ты пьяная, не сомни… Свалился же на мою голову… мурлетка! Да ты куда её?! Сломашь же!
– Да не сломаю, не сломаю-я же не ломом… Тебя с яиц будто согнали… Клох-клох-клох… Лапы не суй свои культяпистые – я их стамеской-то счас жамкну. Говорю же, не сломаю. Чё, я совсем уж пахорукий? – пытаясь вставить рамку на место в улей, бормочет Прокопий. – Какого ж хрена замуж шла, еслив мурлетка я и цирла-то-манырла?..
– Знатьё бы наперёд, дак не то что замуж, а и рядом-то где стать, дак за срам бы посчитала. Ну-ка, дай, сама поставлю. Своротишь улей-то! Ты посмотри-ка, а! Ну не наказанье ли? Взяла бы Витьку, а не этого-то паразита, и горя бы не знала. И того лихорадка, как на грех, куда-то унесла… Ух, сова в очках!
– Сама ты сова. Лягуша. Раздрона. Корова барова. Кобыла. Жеребец. Сенокосилка чекуновская… Дура яланская. Пойду-ка я лучше пасеку обкашивать. С тобой, девка, до худого тут договоришься и нервишки все истреплешь.
– Порося несчастная, проваливай! Всё равно толку никакого!
– Ну, не баба у меня, а створки кобыльи… не закрываются ни днём, ни ночью.
– Я тебе покажу – створки!
– Насмотрелся уж. Покажи лучше, где литовка лежит.
– Сам прошлый раз брал. Где бросил, там и ищи. Буду я ещё ходить и тебя носом куда тычить.
– Не тычь – не котёнок. Не шуми – пчёлы свихнутся. Скажут, хозяйка чокнулась, и нам пора. Пошёл я. И ты, Грунька, – эх, в вошь-мать! – как совсем невтерпёж станет, бросай всё к лешему, задирай подолишко – и бегом ко мне… за улей только не запнись.
– Цить ты, кобель! Очки-то отдай! – и сорвала с его носа очки Аграфена.
– Ой-ой! – попятился Прокопий от неё. – Глазишшы-то – как у сохатого в течку… такому, брат, не попадайся: копытом треснет – и убьёт.
– Убирайся, убирайся. Уматывай, покамест рамку-то тебе по роже твоёй поганой не размазала!.. И рамку вон не пожалею!
Сетуя, что без очков кого же он накосит, мол, что без очков не отличит тальник он от травы, и бормоча ещё что-то по поводу неудавшейся своей семейной жизни, Прокопий покинул Аграфену. Но ещё долго сквозь пчелиное гудение до слуха Аграфены долетали куплеты различных песен и частушек, а она, Аграфена, громко ругаясь, ещё долго плевалась в ту сторону, откуда песни эти доносились.
– Извело тебя бы, песенник ты ненасытный, зудом, порчей бы тебя со всех сторон погрызло, брюхо лопнуло твоё бы с грохотом, захлебнулся бы ты, свинья, в своей рыготине, рот бы твой поганый сросся наглухо, ковылял бы ты, пьяный, по мосту, а мост бы рухнул, лёг бы спать ты, губошлёп, и не проснулся, дрова колол бы – и отсёк себе башку бы, шёл бы по льду – и…
И чего только не наговоришь в гневе.
Вечерело. Большое оранжевое солнце, будто лупой увеличенное, готовилось скрыться за лесом. Из ложбин потянуло приятной прохладой. По влажнеющему воздуху стали медленно, крадучись словно, распространяться пьянящие запахи смолистой тайги. Заметно ослаб пчелиный звон. А вороны и галки, слетевшись к пасеке со всей округи, затеяли бой за место на самой удобной для ночлега берёзе.
Аграфена, уставшая, в Прокопьевых, не по глазам, очках, просматривала последний на сегодня улей. В её занятое работой внимание проникло вдруг знакомое мягкое тарахтение. Звук «газика» уж ни с каким другим она не спутает.
«Рыбаки?.. Не может быть – ещё не пятница, – подумала Аграфена. – А уж не эти ль, не дай Бог?!»
В недобрых предчувствиях она поспешно закрыла крышкой недосмотренный улей, бросила на траву дымарь и, сдёрнув с переносицы очки, помчалась разыскивать мужа.
– Ох, Господи!., не приведи. Ну, не дурак ли старый, а?.. Ямку раскрыть! – и догадался же. Совсем уж, точно, из ума выжился… Подозренья чтобы не было. Ещё бы выставил куда наружу фляги! – дескать, пожалуста, смотрите – я не боюсь – вода там. Ой, дурень дурнем. А у них и все такие: и мать его полоротая была, и отец – того маленько, чуть как пришибленный, и Петька наш какой-то экий, и Нинка в ихню родову – все умишко в горстке носят… ага, покамест не просыпят, потом – уж вовсе… Ну, теперь отпчеловодились. Прошшайте, пчё-ё-лочки, ма-аточки, прошшайте, трутенё-ёчки, прош-шай, и домик в городе, еслив всё так-то – с кофискацией… Отведи беду такую, Боже… Да где же этот-то пропойца?
Среди валков свежескошенной дубровы валяется литовка. Других следов Прокопия нет.
– И в самом деле, что ли, извело? Прости меня…
И заметила наконец Аграфена под ольхой, в ворохе увядшей уже травы, просветы белого халата. Резво уж очень для своей тучности, перескакивая через высокие валки, подбежала она к вороху и, прикинув на глаз нужное место под халатом, стала пинать в него ногами, словно в ворохе том и не муж её вовсе, а гад какой ползучий затаился, свинья ли спряталась соседская.
– Ну, чё, дождался, паразит! Вот и возьми! Ты этого хотел?! Сам и расхлёбывай теперь. Нет ведь – заложили бы досками да шифером – и похаживам себе спокойненько. Вот, чё к чему, теперь и объясняй им.
Прокопий, разбуженный пинками и криками жены, выскочил из травы и красными от сна глазами бестолково уставился на Аграфену, затем, испуганно от неё защищаясь, стал оглядываться по сторонам, ничего особенного там не замечая.
А Аграфена продолжала и лягать его, тем временем, и кулаками тыкать ему в грудь.
– Чё ты теперь им будешь говорить?!
– Вместо пчелы тебя це-це какая, чё ли, укусила?! – вскричал Прокопий. И видно было, что он так ещё и не проснулся, иначе бы убежал, схватил бы Аграфену за руки, стукнул бы её, в конце-концов, по голове, словом, что-нибудь бы да предпринял, а не отмахивался бы от неё, как от наваждения, чем, кстати, и успевала пользоваться Аграфена. – Муха тебя какая, что ли, цапанула?!
– Муха! «Бобик» едет! Муха. Скорей давай!.. Фу, пропасть, так бы и зашибла!
– Куда скорей? Куда скорей-то?! Откуда, дура, сорвалась…
– Да, говорю же тебе, «Бобик»! – Аграфена шлёпнула Прокопия по лбу. – Я говорю же ему: «Бо-о-оби-ик!»
– Бо-обик? – и перестал Прокопий от шлепка моргать.
– «Бобик»! Начальство едет. Понял, нет?
– Бобик. Вот дура: Бо-о-обик… «Бо-о-би-ик»?
И пришёл в себя Прокопий, побежал следом за женой к покинутому ею улью.
Отдышавшись, они едва успели принять устало-деловой вид, как из-за косогора прямо к избушке выкатился запылённый ГАЗ-69. Из машины воробьём выпорхнул шофёр, так расторопно выпорхнул, что поневоле показалось, будто он всю дорогу только что и думал, как бы скорее остановиться и исполнить все это: попинать колеса, постучать по капоту, поприседать да, подтянув брюки и упершись одной рукой в землю, позаглядывать на мост возлюбленной машины.
– Смотри-ка ты – шофёрик новенький. Правда, значит, что Бурмакина за пьянку выгнали. Сами спаивают, а потом – как неугоден…
– Не твоё дело.
– Кого же он привёз?
– Корову. Ты по дурости-то своей – ходить мимо ямки будешь – не пялься на неё, как на покойника с удилишшем.
– Я не в своём уме, ли чё ли.
– В том-то и горе, что в своём, чекуновском.
– Вы уж, треклятовские, ну такие умники, такие умники, ну уж не знаю…
– Потому и не знашь.
– Почему?
– Да дура потому что.
Из «Бобика», придерживая рукой выгоревшую на солнце от долгой, вероятно, носки суконную кепку-восьмиклинку, выскочил шустрый пассажир вхромочах, смятых пижонисто в «гармошку», над которыми нависли широкие брюки. Пассажир в пиджачке с короткими рукавами. Кто старше? – пиджак или пассажир – догадаться трудно – оба рыжие – один от времени, другой от природы. Пассажиру лет сорок пять. А точно такой же пиджачок можно увидеть на снимке любого яланского деда, сделанном в елисейском фотоателье «Наперекор Времени» или в «Полярном фотофокусе» ещё в довоенный период.
– Инструктор.
– Вижу. Закрывай улей. Встречать надо.
– Всё в своём поддергайчике, скупердяй. Наверно, ещё прадедовский донашиват. Траву-то вынь хошь из волос, а то как леший… чистый леший… Смотри-ка! Сам пожаловал, – с крышкой от улья в руках замерла Аграфена.
– Да закрывай ты, закрывай. Тебя чё, парализовало? – зашипел на неё Прокопий.
Покачиваясь, машина выпустила из себя директора и приподнялась на рессорах. Директор, не в пример инструктору, объёмист. Голова его, как поплавок в воде, частично потонула в шее. На голове, несмотря на жару, подогнув уши хозяину, плотно сидит фетровая шляпа. В крупную клетку пара, сшитая на заказ в елисейском пошивочном ателье «В ногу с модой». Пиджак застёгнут на одну, среднюю, пуговицу. Из нагрудного карманчика, поблескивая на заходящем солнце и обличая владельца в интеллигентности, выглядывает частокол золотистых и серебристых авторучек. На лацкане – скромный значок «Депутат районного совета». Узкие брюки складками улеглись на остроносые, серые от пыли, приобретённые в Сочи, на другом ли каком кавказском курорте, туфли. Красивые туфли. Директор одних лет с инструктором.
Пчеловоды закончили работу, уложили инструменты под навес – с собой дымарь лишь захватили – и, сквозь зубы наставляя друг дружку, направились гостям навстречу, издалека – приятно так удивлены как будто – улыбаясь.
– Ой, ну и выфрантился-то… пузатый бабник, – в улыбке процедила тихо Аграфена. – При шляпе, что ты. Лысину всё прячет. А тут, в лесу-то, от кого?
– От тебя. Заткнись, – уголком рта приказал ей Прокопий.
С директором, Иваном Сергеевичем, и инструктором, Егором Антоновичем, пчеловоды поздоровались об руку, шофёру – и кивка тому хватило.
– Ну, как дела, труженики? – спросил и приветливо улыбнулся Иван Сергеевич.
– Да, слава Богу, помалешку. А мы слышим с Аграфеной, будто машина, ли чё ли, где гудит, а и невдомёк, что к нам. Думам, рыбаки каки или деологи.
– Да вот, решили – время выбрали – вас попроведать. Пчела-то как, готова, нет, к сезону?
– Пчела готова. Всё нормально. Дело за погодой.
– Будем надеяться, не подведёт. Прогнозы пока что самые благоприятные.
– Медведь бы им верил, этим прогнозам. Тут как-то сижу, за окном ливень, а Елисейск – «без осадок» – передаёт.
– И то верно. У них такое сплошь и рядом, – сказал директор и осмотрел ненавязчиво Прокопия: левым глазом – его переносицу, правым – скоренько обежал с ног до головы.
Прокопий давно знает этот директорский фокус, однако всякий раз робеет, пока не сориентируется, где у начальства левый глаз, а где – правый. Но сообразив, уверенно уже следит только за тем, который попроворней. Поэтому, себя окинув машинально взглядом и обнаружив на своих халате и штанах прицепившиеся к ним стебельки и листья, Прокопий как бы поправил возможные предположения директора, уже изучающего меняющуюся в лице Аграфену:
– Кхе-кхе… Траву таскал… кобыле… это… жрёт – не стихат, – предупредил возможные предположения директора Прокопий и смутился почему-то. – А пчела-то чё? Чего пчеле-то? Погода бы – и… Да чё стоим-то мы? Идёмте в избу.
– А со здоровьишком как, Аграфена Батюшков-на? – спрашивает интеллигентный Иван Сергеевич.
– Да пока что, слава Богу, Иван Сергеич. Вы проходите, пожалуйста. Проходите. Только не обессудьте уж, прибраться некогда в избушке. С утра до вечера… всё эвон, – Аграфена кивнула в сторону пасеки, – и посидеть нет времени. Придёшь оттуда – ноги гудят. День-деньской на них ведь топчешься – не до уборки. До кровати доползёшь – и… Не испугайтесь уж в избушке-то.
– Ну, Аграф-фена Батюшковна! Не разговор – такое дело! Не на бал-маскарад приехали. Не вельможи, понимаешь ли, какие. Докурим вот, и зайдём… да… вот, чтоб не дымить в избушке лишний раз, – стал успокаивать директор, но как-то так, рассеянно, пытаясь, может быть, представить ползущую до кровати Аграф-фену Батюшковну.
– Ничё, ничё, в избе докурите! Прокопий вон без трубки не сидит, дак я привыкла. Проходите, проходите. Тут-то комар заест. Я счас тайменчика принесу, сижка и харюзков достану из ям… – осеклась Аграфена, глазами сверкнула сначала на ямку, а затем – на мужа, которого забил вдруг сильный кашель. – Из ямшаника… недолго, – не мозг, скорее, а язык сработал Аграфенин.
– Кхе-кхе… И где прохватило? Вроде тепло, – засокрушался Прокопий. – Давай, давай, ступай в ямшаник, Аграфена, да поживей налаживай на стол. Люди с дороги, проголодались. Идёмте, Иван Сергеич. Егор Антоныч! Заходи, – к шофёру обратился пчеловод.
Утро застало Ивана Сергеевича на одной кровати, Егора Антоновича – на другой; шофёра, от назойливых комаров натянувшего на голову чей-то драный свитер, – у стола, прямо на полу, среди рыбных костей и окурков; а Прокопия и Аграфену – около порога, вдвоём на одном узком матрасе. Она ворочается – вот-вот проснётся. Он в крепком сне мотает головой, глотая дым от стоящего с ним рядом дымаря.
Морок был – его прогнало. День разгулялся. Солнце уже далеко оторвалось от сопок. Аграфена, подтянув гирю с замочком, ткнув пальцем крышечку-маятник и справившись у Ивана Сергеевича о времени, подвела стрелки ходиков. И ходики радостно приступили к исполнению своего долга.
Опохмелившись на третьем стаканчике, директор поднялся с табуретки и сказал:
– Сидеть-дело хорошее, конечно, но надо и ехать, честь, как говорится, знать. Да, Егор Антоныч? Как ты?
– Пора, пора, – отозвался тот. – К Вилкину, ребята, заглянуть хотелось бы. Кто знает, как там у него? Может, сахар кончился, может, ещё что? В зиму-то он, знаю, слабых оставлял. Прокопий, ты не в курсе, мы в Мокрую проедем?
– А чё нет-то – запросто. Сушь така стоит. Хошь на боку катись везде, и в Мокрой…
– Ну и ладненько.
На улицу все вышли. Там разговор:
– Аграфена, положи-ка Ивану Сергеичу медку в сотах… Из старых рам. Антоныч, ты уж извиняй, тебе не предлагаю – у тебя своих – не тридцать ли ульишек? А вы, Иван Сергеич, хошь детишек обрадуете, им же ведь тока дай, на сладось-то охочи.
– Да куда я с ним?..
– А вам чё, на себе не ташшить! В машину где его приткнул, ведро-то, и стой оно там.
– Ну, уж разве ребятишкам, – сдаваться стал Иван Сергеевич.
– А то кому, – помог ему Прокопий.
– Ну, спасибо, коли так. Ведёрочко-то я вам с кем потом отправлю, сам ли, может, как-нибудь заброшу, – сказал Иван Сергеевич и глянул на подошедшую с ведром сотового мёда Аграфену.
– Да шут с ём, с ведёрочком, не велика утрата, ес-лив и не завезёте, – объявил Прокопий.
– А здорово вчера мы.
– Да, нормально. Ха-ха-ха.
Ведро с мёдом поставили в машину. Попрощались гости и уехали.
– Любовницам ведь раздаст, кривой чёрт. Есть ему до ребятишек дело.
– А тебе кака разница, кто съест-то… тьфу ты!
– Не тьфукай. Целое ведро!
– А раз отдали, дак уж чё.
– Пузан.
– Точь как ты.
– Я – баба, я вон сколь детей нарожала, мне положено.
– Ты – баба, а он – директор… тоже положено.
– Директор! Ты думать, прошлым августом-то он пошто здесь всё палкал?
– Ничё не думаю. И думать не хочу.
– A-а. Огурчиков с грыжей в больнице, а твой директор с Огурчихой на пасеке…
– Не ври ты.
– Вот и не ври. С чего мне врать, какая прибыль? Он, говорят, уж и лечился.
– От чего? От Огурчихи?
– Отчего…
– Ну, от чего?
– От чего, чего… да от бабона.
– Дура.
– Дура не дура, а точно.
– Точно, что дура.
– На курорте, на какой-то молоденькой подцепил, а теперь на баб тут будет разносить.
– Так вам и надо.
– И Огурчиха соблазнилась же на… ненормальная…
– На что?
– На шаль пуховую.
– Хе… А ты бы не соблазнилась?
– Нашёл дуру. У меня, чё, шали нет, ли чё ли! Да и…
– Ладно, пошли, а то тут будешь…
Проверив пасеку и сделав всё необходимое, запланированное на этот приезд, через два дня после отъезда гостей, под вечер, пчеловоды собирались домой.
– Эх-х, в-вошь-твою-в-гренку! Ну, дура баба – всё тут! Ну скажи, пожалуста, не бестолочь ли! И когда успела? Вроде всё на глазах тогда вертелась. Давай, давай ослобождай. Я не таскал.
– Да уберу, не беспокойся! Чё ты разнылся-то, как баба, сёдня!
– Вот и убирай. Дура, дура и ещё раз дура и после этого – один хрен дура, дурой была и помрёшь дурой.
Махнув рукой, ушёл Прокопий за травой, которую собирался положить для удобства на телегу, а кроме этого, на всякий случай непредвиденный, и замаскировать ею фляги от посторонних глаз. Накосив, вернулся он с большой охапкой влажной дубровы. Разложив её на телеге, Прокопий удалился вторично. На этот раз несёт он вдвое больше. Лицо его закрыто травой, и он, мелко ногами семеня от тяжести, бежит наугад. Метрах в пяти от телеги Прокопий цепляется ногой за мешок с воском, оставленный Аграфеной, и падает, зарывшись в зелень. От злости фыркая, Прокопий вскакивает и, выбрав самые чёрные слова, вспоминает ими Аграфену и всю родову чекуновскую. Собрав траву, бросает её подле телеги и, видимо, немного поостыв, говорит:
– Вечно разбросает всё где попало. Ни проехать, ни пройти, чтоб не запнуться.
– Балалайкой своей по сторонам вертеть поменьше надо – и запинаться не будешь.
– Цу-цу, ну, умница какая! Я тебе чё, фокусник-покусник какой – через траву-то чтобы видеть. Ума палата полная… не эта, правда, на плечах-то что, а нижняя.
Аграфена молчит. Высунув и прикусив язык, она перетаскивает, уперев в живот, несколько листов шифера с погребка на прежнее место.
– Не рви! Пуп развяжется.
– Н-не б-бойсь.
– А мне-то.
Прокопий сидит удобно на мягкой траве в телеге и, раскуривая трубку, наблюдает за работающей женой, а заодно поглядывает и на горизонт. Горизонт мрачен. Багряное зарево вырывается из-за туч. Веет тёплый, порывистый ветерок, срывая с Прокопьевой трубки дым. В тайге темнеет. Прокопий, обмозговав все приметы, думает, что ночью польёт дождь, и дождь немелконький, похоже, а поэтому с отъездом следует поторопиться.
Так решив, он спрыгнул с телеги, выбил об чурку трубку, спрятал трубку в карман и направился к Аграфене, кряхтя поднимающей с ямки последние сосновые доски из последнего ряда.
– Не корячься.
– Поздно пожалел.
– Чё, пуп уж, чё ли, развязался?
– Когда стаскала всё, явился.
– А я же их сюда не приносил – так, баба, нет? Давай бери с той стороны вон.
Освободив погребок, они спустились в него и с великими мучениями, а Прокопий – тот и с матюками, вытащили наверх одну за другой две полные мёдом фляги.
– А эту сразу на телегу.
– Да дай, Господи, дух-то хошь перевести… ой… с ума сойти… ох, тошно мне.
– Заумирала, мать честная.
Передохнув, считая до трёх, с криком – оппа! – они поставили фляги на телегу. Прокопий замаскировал их травой, сверху накрыл ещё брезентом и ушёл за кобылой, привязанной у дымокура. Аграфена уложила на воз всё приготовленное. Стоит рядом и напряжённо о чём-то думает.
– Чё-то забыла? – произносит вслух. – Свербит вот на краю ума, а чё, никак не вспомню.
– Дома вспомнишь, – шутит Прокопий, заводя кобылу в оглобли.
– А-а.
– Чего «а-а»?
– Да ничего.
Ответила так Аграфена и пошла быстрым шагом в избушку. В избушке достала она из печурки спички, скрылась за шторой и, осветив, осмотрела замки и печати на флягах. Выйдя на крыльцо, обратилась к Прокопию:
– Слышишь!
– Ага, – отозвался тот. – Пока ещё что не оглох. Орать так будешь, дак оглохну.
– Я там тебе налила кастрюлю медовухи – на всякий случай. Под дровами. Коричневая, с зелёной крышкой. В следушшый раз с Витькой поедешь, да, смотри мне, не вздумай спаивать парнишку тут, ума-то хватит.
– Кастрюлю?!
– Кастрюлю.
– Да ты чё, баба?!
– Ачё?
– Ну ни хрена. Кого это! Кастрюля. Смеёшься, чё ли?
– Обойдёшься. Ты бы и озеро выпил. В ней ведь почти что два ведра. Да два и будет.
– Ага, маленьких. А еслив кто заедет, чё, канпотом потчевать прикажешь?
– Всем достанется – не до усёру-то… Можно и без выпивки хошь раз-то… посидеть, поговорить, а то бы всё шары и заливали, шары зальют – и свиньи свиньями…
– Да мы же не бабы! Чудная ты: поговорить!.. Дай от замочков твоих ключики.
– А сто рублей тебе не надо!
Прокопий не настаивает.
И вот лошадь запряжена, собаки, повизгивая и повиливая хвостами, прыгают перед ней. Прокопий уже сидит на мягком возу, готовый стегнуть лошадь, и только ждёт жену, заливающую в плите, что на летней кухне, огонь. Загасив тлеющие головни, Аграфена ставит пустое ведро на плиту, из которой клубится пар, и идёт к телеге.
– Как садишься, то и гляди, что оси лопнут.
– Ай, не болтай.
– Ну-у, пошла, милая!
Домой бежит кобыла весело. Полкан с важным видом проводника стрижёт траву впереди, прямо под раскачивающейся в такт ходу мордой лошади. Борьзя где-то отстал. Лес замер. Тишина разрушается лишь скрипом тележных колёс. Да изредка налетит едва ли не горячий ветер и, взъерошив вершины деревьев и пошелестев листвой, унесётся прочь.