Книга Автобиография большевизма: между спасением и падением - читать онлайн бесплатно, автор Игал Халфин. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Автобиография большевизма: между спасением и падением
Автобиография большевизма: между спасением и падением
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Автобиография большевизма: между спасением и падением

Главной практикой, определившей формирование субъекта начиная с XVI века, Фуко считает христианскую практику исповеди. Исповедь предполагала, что тот, кто каялся, постоянно следил за малейшими проявлениями своего внутреннего мира и говорил, производя истину о себе, пусть и под руководством наставника. Признание являлось ритуалом, где истина удостоверяла свою подлинность благодаря препятствиям, которые она должна была преодолеть, когда самый акт высказывания, «безотносительно к его внешним последствиям», облегчает тяжесть проступков, искупает вину и очищает[34]. Большевики описывали свой путь к обретению выдержанности и сознательности через отказ от прежнего «я», что позволяет говорить о сближении их ритуалов откровений с используемым в религиозной парадигме понятием исповеди, в рамках которой можно и нужно артикулировать прегрешения[35].

Большевики называли герменевтику души «выявлением лица»[36]. Товарищеские суды, чистки и опросы в кабинетах партийных контрольных комиссий функционировали как способ отделения подлинных революционеров от выдающих себя за таковых[37]. «Нужно, товарищи, обязательно вести борьбу за душу человека, – говорил Ворошилов. – Если не душу, так сознание, разум человеческий. Душа – это поповский термин, но он обозначает то же самое, фигуральное выражение. За сознание людей, за их разум, за их душу нужно бороться, чтобы они были нашими людьми»[38]. На XII съезде партии в 1923 году Сталин требовал «каждого работника изучать по косточкам»[39]. Харьковский бухгалтер Григорий Козьмин вторил: «Мы, коммунисты, [должны] каждого товарища исследовать не только с наружной стороны, но наибольшее значение мы должны придавать содержимому внутри товарища, вот тогда бы все члены партии были одинаковы как с наружной стороны, так и по содержанию внутри их. Неужели партия не может или боится раскатывать гнилые внутренности своих членов?»[40] Рядовые партийцы умели распознать «своим рабочим чутьем, своим нутром», кто есть кто[41].

Герменевтика души отсылает к тому способу восприятия, в котором слова, использованные товарищем для объяснения своих поступков, выступают в качестве ключа к некой более глубокой реальности – его моральной и политической предрасположенности. Большевики желали «выявить» товарища, «выяснить его физиономию»[42]. В силу того, что самоанализ неизбежно был связан с повествованием о себе, анализ автобиографий, дневников и других авторских документов стал решающим компонентом коммунистической герменевтики души. Составляя подробный рассказ о своей жизни, каждый товарищ был обязан показать, кто он по происхождению, как развивалось его «я» и что привело его в партию.

Не каждый был достоин вступления в «братство избранных». Только те, кто жертвовал телом и душой ради победы коммунизма, заслуживали этого права. Здесь будет полезно обратиться к рассуждениям Майкла Вальзера о праве членства в пуританской общине: «Конгрегация не включала в себя всех жителей округи, в которой находился приход. <…> Это сделало бы благочестие вопросом географии и превратило бы церковь в „постоялый двор, принимающий всех кого ни попадя“. Напротив, участие зависело от образа действий, причем действий, как ожидалось, совершаемых по воле Божьей». Пуритане требовали надлежащего испытания и заявляли о своем праве «исключать даже соседей и родственников, дабы поддерживать четкое разграничение между праведниками, которые вели благочестивый и воздержанный образ жизни, и грешниками, „погрязшими“ в нечистоте»[43].

Членство в коммунистической партии в равной степени было вопросом совести и помыслов. Писавшиеся и переписывавшиеся несколько раз в год автобиографии играли ключевую роль в становлении идеологической чистоты. Оценка автобиографии на партийном собрании всем коллективом – не столько житейских фактов, сколько ее настроя и искренности – решала вопрос о приеме в «братство избранных».

Рассматривая поэтику этих документов, мы увидим, как кандидаты в партию рассказывали о том, кем они были изначально и кем стали. Рассказы эти варьировались в зависимости от социального происхождения, жизненных событий и аудитории. Подробности могли быть сокращены, приукрашены либо опущены с целью соблюсти большевистские литературные конвенции, но метафорика пути, духовного роста всегда присутствовала[44]. Автобиографическое «я» не рождалось большевиком, но должно было изложить убедительный нарратив перехода, историю того, как оно стало таковым. Человек не равен самому себе, а в революционную эпоху тем более. Теоретик литературы и литературный критик Виктор Борисович Шкловский свидетельствовал: «…я не считаю себя виновным в том, что я пишу всегда от своего лица, тем более, что достаточно просмотреть все то, что я только что написал, чтобы убедиться, что говорю я от своего имени, но не про себя. <…> …Тот Виктор Шкловский, про которого я пишу, вероятно, не совсем я, и если бы мы встретились и начали разговаривать, то между нами даже возможны недоразумения»[45]. Так как такое «я» всегда пребывало в движении, всегда переосмыслялось, автобиографические нарративы заключали в себе множество сдвигов, нестыковок и непоследовательностей.

Большевизм дал толчок развитию автобиографического жанра. До 1917 года написание автобиографий было прерогативой достаточно узкого круга литераторов, подражавших западному стилю. Личный дневник и даже воспоминания существовали вне государства, воспринимались как приватный жанр. Новшество советского времени заключалось не только в содержании автобиографий, но и в том, что они были востребованы партией. Было бы интересно сравнить автобиографии, написанные до и после 1917 года, и изучить произошедшие жанровые изменения.

Мне удалось выявить только один случай большевистской партийной автобиографии, которая имела дореволюционный вариант, – жизнеописание Федора Федоровича Раскольникова (Ильина), заместителя председателя Кронштадтского совета, активного участника Октябрьского восстания, члена коллегии Наркомата по морским делам, с 1921 года находившегося на дипломатической работе в Афганистане. Во время написания первой автобиографии в 1913 году для «Критического словаря русских писателей и ученых» профессора С. А. Венгерова Раскольников числился студентом Императорского археологического института. Возвращаясь к истории своей жизни десять лет спустя, Раскольников уже герой Гражданской войны, участник редакционных коллегий престижных журналов «Молодая гвардия» и «Красная новь». Некоторые сюжеты автобиографии Раскольникова повторяются в обеих версиях, тогда как в других местах ощущается изменение шкалы ценностей. Особенно бросается в глаза то, что к 1923 году автор изменил свой тон в отношении старого режима. Если в советское время он рисовал себя ярым антимонархистом, то до революции его взгляд на царскую власть был более умеренным.

В раннем варианте автобиографии точкой отсчета служило происхождение и Раскольников описывал себя как поповича и как интеллигента из разночинцев. Возвращаясь к своей биографии в 1923 году, Раскольников уже избегал сословных категорий. Используя на этот раз иной язык репрезентации, он подчеркивал, что является профессиональным революционером. Любое изменение социального положения требовало создания нарратива, который включал бы старую идентичность, историю ее преодоления и объяснение того, как автор пришел к новой жизни. Раскольников взялся за эту работу: «Материальные условия жизни нашей семьи были довольно тяжелыми», – писал он и сетовал на «недостаток средств». «В 1901 г. умер отец, и мать моя осталась с двумя сыновьями. Получавшееся ею жалование в размере 60 руб. в месяц целиком уходило на текущие жизненные расходы, а между тем нужно было давать образование мне и моему младшему брату»; «Залезая в долги, матери удалось, однако, дать мне окончить среднюю школу. Точно так же первое время ей приходилось платить за меня в Политехническом институте. В последующие семестры, ввиду тяжелого материального положения, совет профессоров иногда освобождал меня от платы за ученье. В общем, наша семья в это время нуждалась». Однако читатель автобиографии 1913 года находил совсем другое описание материального положения семьи – Раскольниковы жили в относительном достатке, отчасти благодаря помощи властей: «Мать служит продавщицей казенной винной лавки… Оклад ее содержания – 750 рублей в год; кроме того, она пользуется казенной квартирой в 3 комнаты, имея готовое освещение и отопление».

Каким-то образом надо было коснуться и щекотливой темы религии. Поповичи – вышеупомянутые Ковалев и Раскольников – должны были объяснить, как они перебороли религиозный дурман и стали атеистами. Автобиография Раскольникова 1923 года ничего не говорит об отце-священнослужителе и только отмечает: «я воспитывался у матери». Ранняя автобиография более подробна в отношении социального происхождения героя: «Я – внебрачный сын протодиакона Сергиевского всей артиллерии собора и дочери генерал-майора, продавщицы винной лавки, Антонины Васильевны Ильиной. Узами церковного брака мои родители не были соединены потому, что отец, как вдовый священнослужитель, не имел права венчаться вторично. Оба были люди весьма религиозные и все 19 лет совместной жизни прожили крайне дружно». В этой версии своего прошлого Раскольникова не смущала набожная атмосфера его детства. Наоборот, духовная близость родителей дала ему эмоциональную стабильность, уверенность в себе.

В 1913 году Раскольников писал об отце-священнике как о человеке, обладавшем «мягким характером и выдающимся голосом». Ласковость эта тем более удивительна, что обстоятельства его смерти были трагичны. «Отец скончался 12 апреля 1907 года; он покончил жизнь самоубийством, вскрыв себе бритвой сонную артерию. Причиною смерти послужила боязнь обыска и опасение судебного привлечения и широкой публичной огласки компрометирующего свойства вследствие подачи его прислугою жалобы в СПб. окружной суд об ее изнасиловании отцом. По признанию отца и лиц, его окружавших, жалоба была неосновательна. <…> По мнению адвокатов, исход дела был безнадежен для предъявительницы обвинения вследствие полного отсутствия улик и очевидцев-свидетелей. Но отец не дождался судебного разбирательства и на 62‐м году порвал счеты с жизнью».

Родители были обязательным топосом автобиографии и в советское время. Все или почти все автобиографы, о которых мы будем говорить в этой книге, посвящали пару предложений, иногда даже абзац, благосостоянию, профессии, мировоззрению своих родителей. Однако в 1913 году Раскольников писал не о классовом положении или о политических пристрастиях своего отца, а о добродетели и достоинстве в их старорежимном понимании. Особенно важным для молодого автора было его происхождение. Сначала он настаивал на своей независимости: «Что касается истории рода, то хотя и интересуюсь генеалогией своего родословного древа, но деятельностью предков никогда не кичусь, помня золотые слова Сумарокова (или Хераскова): „Кто родом хвалится – тот хвалится чужим“. Предпочитаю направлять свою личную и общественную деятельность таким образом, чтобы она сама и ее результаты, а не доблестные деяния родоначальников служили предметом счастливого самоудовлетворения и упоительной гордости». Принимая во внимание эти заверения, можно только удивляться тому, насколько подробно Раскольников описывает свою родословную: «Со стороны отца предки ничем не прославились, так как свыше 200 лет священнослужительствовали в Петропавловской церкви села Кейкино, Ямбургского уезда, Петербургской губернии. <…> Предшественники отца, как рассказывают, происходят из рода дворян Тимирязевых, впоследствии получили фамилию Осторожновых и лишь в сравнительно недавнее время были переименованы в Петровых, по имени одного из святых, которым посвящен Кейкинский храм». Еще более подробно он рассказывает о предках матери: «…мой род с материнской стороны, фамилию которого я ношу, более знаменит в истории России. По женской линии наш род ведет свое происхождение от князя Дмитрия Андреевича Галичского. В XV и XVI столетиях мои предки занимали придворные должности и служили стольниками, чашниками, постельничими и т. п.». Раскольников в автобиографической редакции 1913 года вел разговор о свои предках, испытывая терпение читателя, желавшего услышать наконец о жизни его самого. «Мой прапрадед, Дмитрий Сергеевич Ильин, отличился в царствование Екатерины II во время Чесменского сражения 1770 года тем, что геройски потопил несколько турецких судов. В честь его был назван минный крейсер береговой обороны Балтийского флота „Лейтенант Ильин“… Мой прадед, Михаил Васильевич Ильин, был подполковник морской артиллерии, оставивший после себя несколько научных специальных исследований, о которых упоминается в… энциклопедическом словаре и во многих других изданиях…» и т. д. и т. п.

Такая нарратологическая стратегия не означала, что Раскольников был носителем традиционных семейных ценностей. Он отвергал то, что для его родителей было важнее всего, – православие. В автобиографии 1913 года звучал пренебрежительный тон по отношению к религии: «Формально я крещен по обряду православного вероисповедания, но фактически уже около 10 лет являюсь безусловным и решительным атеистом. Разумеется, никогда не говею и никогда не бываю в церкви». Повествование о «личном образовании» подчеркивало внутреннюю дистанцию от клерикальной идеологии. В реальном училище принца Петра Григорьевича Ольденбургского «я был полным пансионером и домой приходил лишь по субботам, чтобы в воскресенье возвратиться в училище». И далее: «В нем я провел восемь лет своей жизни, окончив с наградою курс весной 1908 года». Советская версия была не только более подробна в отношении школьных лет, но и датировала этим периодом обращение в марксизм. В этом тексте православие описывалось через понятия, типичные для мировоззрения безбожника: авторитаризм, промывка мозгов, даже некоторый садизм. «В этом кошмарном училище, где еще не перевелись бурсацкие нравы, где за плохие успехи учеников ставили перед всем классом на колени, а поп Лисицын публично драл за уши, мне пришлось пробыть пансионером в течение восьми лет. <…> В седьмом классе я сделался атеистом».

В варианте 1913 года Раскольников стал революционером под влиянием Первой русской революции: «Громадное, поистине колоссальное влияние оказало на меня революционное время 1905–1906 годов, заставшее меня в пятом классе училища. Я немедленно окунулся в гущу политической жизни и по своему общественному направлению примкнул к течению марксизма». В советской автобиографии события 1905 года тоже рассматривались в контексте обращения героя: «Здесь необходимо вкратце остановиться на формировании моих политических взглядов». Однако теперь акцент делался не на освободительном движении и роли городской интеллигенции в нем, а на личном участии в стачечном движении: «Еще в 1905–1906 гг., в 5 и 6 классах реального училища, я дважды принимал участие в забастовках, причем один раз был даже избран в состав ученической делегации и ходил к директору училища с требованием улучшения быта, за что едва не был исключен из училища. Революция 1905 г. впервые пробудила во мне политический интерес и сочувствие к революционному движению, но так как мне было тогда всего 13 лет, то в разногласиях отдельных партий я совершенно не разбирался, а по настроению называл себя вообще социалистом». Иными словами, до социал-демократических воззрений юноша еще не дорос, но, добавлял он, «политические переживания во время революции 1905 г. и острое сознание социальной несправедливости стихийно влекли меня к социализму».

Обращение завершилось после поступления на экономическое отделение Санкт-Петербургского политехнического института. Молодой студент много читал: «Большое воздействие в сфере укрепления моего мировоззрения оказали литературные произведения Г. В. Плеханова и М. В. Бернацкого» (последний – ученый-экономист, сотрудник легальных марксистских изданий). Более поздняя автобиография повторила те же мотивы, но октавой выше. «На первом курсе мне довелось познакомиться с литературными работами Г. В. Плеханова, которые сделали меня марксистом. Летом 1910 г. я проштудировал „Капитал“. В декабре того же года я вступил в партию. После выхода первого номера легальной большевистской газеты „Звезда“ я отправился в редакцию и, заявив свою полную солидарность с направлением газеты, отдал себя в распоряжение редакционной коллегии». Раскольников привел сведения, доказывающие его большевистские пристрастия в то время: «В эпоху „Звезды“ и „Правды“ я, кроме того, вместе с В. М. Молотовым работал в большевистск<ой> фракции Политехнич<еского> института и по ее поручению поддерживал связь с П<артийным> К<омитетом>».

О структуре большевистской автобиографии мы подробно поговорим в первой части этой книги, а сейчас важно отметить влияние революции на данный жанр. Десять лет разделяют две автобиографии Раскольникова. Структура текста остается та же, но детали, акценты расставляются иначе. По-разному оцениваются происхождение, образование и даже сам монархический строй. Раскольников всегда требовал социальной справедливости, тем не менее в 1913 году он выражал благодарность властям за помощь в предоставлении жилья, в финансировании образования. При этом в обоих текстах Раскольников отказывался от религии, становясь марксистом. Но если в 1913 году речь шла о теоретических предпочтениях и автор выступал в основном как ученый и публицист, то десять лет спустя он уже революционер, собственноручно свергающий монархию. Первая автобиография опиралась на традицию. Автобиограф помнил, чтó его предки сделали для славы России в далеком, да и не в столь далеком прошлом. Вторая автобиография ничего не говорила о роде Ильиных, зато фиксировала умонастроение самого Раскольникова, подробно останавливалась на формировании его революционного сознания. Если протагонист 1913 года гордился родом, то в 1923 году он смотрел дальше, считая, что любое социальное происхождение – даже поповское – преодолимо и не должно тянуть в прошлое. Не оглядываясь на прошлое, Раскольников советского периода – оптимистичный строитель нового мира.

Нет смысла задаваться вопросом, какая версия биографии Раскольникова ближе к истине. Также будет ошибочным считать, что эти тексты каким-то образом дополняли друг друга. Оба документа создавались в определенном контексте, писались на языках разных культур и должны рассматриваться как продукты своего времени. Автор не приноравливался к обстоятельствам – вполне вероятно, что в разное время он понимал себя по-разному. Коммунистическую автобиографию нужно анализировать как локус дискурса, а не как отражение аутентичной индивидуальности. Автобиография не только выражала «я» – она его создавала. В первой версии Раскольников представлял себя как прогрессивного литератора, который стремится стать ученым. Десять лет спустя он человек действия, а автобиография его пишется в назидание молодым. Налицо активизация субъекта, обозначившаяся после 1917 года[46].

Самопрезентация революционеров изменялась потому, что каждый исторический скачок вызывал желание переосмыслить жизнь, пересказать ее по-новому, более правильно. Эсхатологическое прочтение времени играло тут ключевую роль – чем ближе к концу, тем пристальнее взгляд. То, что черно-белая палитра, к которой пришел сталинизм, не была исконным свойством большевистского «я», станет ясно, если мы сфокусируем внимание на дискурсе о человеке времен новой экономической политики (НЭП), проводившейся с 1921 года[47]. На экономическом уровне НЭП представлял собой метод организации народного хозяйства. Под угрозой голода и восстаний большевики были вынуждены отступить от жесткой уравниловки времен Гражданской войны и разрешить, в определенных рамках, восстановление частного предпринимательства. Однако новая экономическая политика, как объяснял Ленин, имела и широкие последствия в отношении чистоты партийных рядов. Чуждые классы «окружают пролетариат со всех сторон мелкобуржуазной стихией, пропитывают ею его, развращают его, вызывают постоянно внутри пролетариата рецидивы мелкобуржуазной бесхарактерности…»[48]. По мнению партийных обозревателей, «победа Красной армии на всех фронтах усилила повсеместный наплыв в партию… чуждых ей по своему социальному положению и по всей своей политической психологии элементов». Х съезд впервые вступил на путь создания «рогаток» при вступлении в партию, куда доступ до сих пор был почти совершенно свободный[49].

Большевики боялись, что с учреждением НЭПа революционный дух пойдет на убыль. Понятие «упадок» указывало на подверженность пролетариата слабостям, которые нельзя описать ни как чисто физические, ни как чисто моральные, но которые следует характеризовать как гибрид тех и других. Дискурс об «упадке» транслировал тревогу за здоровье политического тела революции: считалось, что частичное восстановление капитализма отбросило советское общество в эпоху экономической конкуренции, которая ассоциировалась с животной стадией существования человечества[50]. При этом, как ни тревожны были настроения переходного времени, сомнений в исторической роли революции 1917 года быть не могло. Мировая история уже вошла в свою заключительную фазу; НЭП был «воротами» в коммунизм, шарниром, соединяющим времена рабской зависимости с эпохой свободы. В эсхатологической перспективе этому периоду предстояло стать временем испытаний и окончательного отделения зерен от плевел, а посему были предприняты последние попытки, направленные на то, чтобы переделать сердца людей. Распределив индивидов по шкале чистоты, большевики разделили общество на пролетариев, которые, предположительно, достигли света коммунизма, мелкобуржуазное болото, расположенное где-то на полпути к спасению, и, скорее всего, потерянные для будущего осколки классов-эксплуататоров.

В поэтике большевистской автобиографии любая отправная точка на пути к свету была возможна, однако каждая требовала своей трактовки, своего литературного оформления. Тем, кто находился ближе к рабочему классу, требовалось совершить над собой минимум усилий, они могли написать короткую, небогатую событиями историю своей жизни. Зато автор, когда-то близкий к буржуазии, должен был тысячу раз каяться и отрекаться от прошлого. Ему полагалось подробнейшим образом рассказать о своем преображении – часто длительном и полном разного рода драм – в большевика. Либо само собой разумеющееся, либо мучительное и труднодосягаемое обращение являлось существенным элементом автобиографии – этот ключевой момент в тексте играл роль моста между узкоклассовым умонастроением и универсальным сознанием.

Важной ареной революционизирования человеческой психики были высшие учебные заведения (вузы) – главный источник материала для анализа, предпринятого в этой книге. Большевизированные во время Гражданской войны, вузы воспринимались в 1920‐х годах как место обретения пролетариатом своего сознания. В то же время образ жизни студентов, их распорядок дня, нагрузка на нервную систему толковались как источник повышенной опасности. Самсонов, красный партизан, слушатель Коммунистического университета им. Свердлова в 1920 году, забыл недавние революционные победы в боях и спился: «…только в Красной армии не пил, – каялся он, – был человеком, а теперь скотина, спасите меня, ведь я гублю не себя только, а и дело революции, за которую бился»[51]. Артемкин А. с медицинского факультета МГУ в сентябре 1926 года просил поддержки у «родной партии» в стихотворной форме: «Я работал, пока были силы, а теперь не пойму, отчего мои нервы и мышцы заныли. Ко всему отпал интерес, ко всему отпала охота. Вот уже вижу, слетает с небес тяжкая предсмертная дремота. <…> За свои слова не отвечаю, родная партия, я больной, чувствую, что бредить начинаю. <…> Я желал бы забыть свои муки, что терзают душу мою, но никто не протянет мне руки, бесславно умру не в бою»[52]. «Меня убивает разбросанность и погоня за куском хлеба, – жаловалась казанская студентка в середине 1920‐х. – Здоровье в последнее время сильно „хромает“: к малокровию и неврастении, бывших у меня ранее, прибавляется в последнее время и бронхит, и, по-видимому, не в шутку»[53]. Весной 1928 года студент Политехнического института Андрей Юров в письме товарищу сообщал о безразличии, отвращении к «общественной жизни» – «многочасовой говорильне». «Сгореть в огне революционной работы, положить голову на поле брани – согласен, но медленно погибать от нищеты – не согласен. Лучше смерть. Руки тянутся к револьверу, будущее не радует, а пугает»[54].

Волнуя новую власть, университеты стали объектами усиленного надзора и вмешательства. Согласно Павлу Сакулину, студенты были колеблющимися душами. В годы учебы, считал он, все смешивалось в их головах и «они еще не совсем освоили разницу между добром и злом»[55]. Другие социологи также полагали, что студенты не идеальное сырье для партии. В отношении рабочих коммунистическое сознание могло быть делом будущего, так как существовала уверенность, что позже оно разовьется благодаря влиянию физического труда и насаждаемого коллективизма. Что касается студентов, коммунистическое сознание должно было быть уже сформированным и четко выраженным, так как разлагающая университетская жизнь вряд ли могла его сформировать. Возникал парадокс: с одной стороны, студенты находились в «нездоровых» с точки зрения классового анализа учреждениях; с другой – партия требовала от них высшего уровня сознательности. Студенты, писавшие свои автобиографии, должны были быть образцовыми авторами и в совершенстве владеть правилами коммунистической самопрезентации, если хотели стать членами братства избранных, – именно этот факт делает анализ написанных ими автобиографий особенно интересным[56].