banner banner banner
Поленька
Поленька
Оценить:
 Рейтинг: 0

Поленька

«А что, разлететься да бултых с берега головкой?..»

Подумал и вздохнул.

Рано ещё. Отец твердит, начал распускаться лесной дуб, можешь бежать купаться, встеплела вода. У матери рогатки похитрей: на выстрел не подходи к воде, покуда лист на дубу не развернётся вовсю.

Никита остановился возле молоденького дубка, улыбнулся ему, вспомнив прошлогоднюю историю.

Едва резво припекло солнце, как ребятня, будто бес её из мешка вытряхнул, обсыпала речку. В самый неподходящий момент, когда Никита рывком сдёрнул с себя рубаху, откуда ни возьмись мать цап за руку да к этому к дубку.

– Неслушь! Вишь, дерево раздевше стоит?

– Ну, вижу… Не слепой…

– Вот оденется листочками в заячье ухо…

– Так долго ждать?

– Наподольше ждал… Вот оденется листочками в заячье ухо иль в пятак, тогда купа… наполаскивайся до утопа… Хоть и на ночь из воды не вылазь, покудова вербы не пойдут расти у тебя из подушек.

Каждое утро мальчик прибегал к дереву, накладывал монету на листочки с разных веток, но листочки как назло были все одной величины. Он ладился тихонько растягивать листочки – листочки рвались. Пошёл на обман, сточил напилком пятак; к ужасу, подлог раскрылся.

Праздник таки выспел, когда Никиша положил перед матерью стёртый, слепой, пятак и эдак в небрежности прикрыл его, вредину жёлтую, молодым тугим листом…

Совсем скоро подступит снова желанная та пора…

Никиша сорвал с ветки две холодные почки; катая комочки на ладони, заметил, что со вчерашнего утра – делал то же самое! – почки стали округлей, тушистей.

Обещая погоду, над речкой дремал туман, сосед солнца.

Холоднее льда показалась вода, но мальчик, ухая, всё ж ополоснулся до пояса и заторопился блаженно растирать расшитым петухами рушником руки, грудь.

Откуда-то из тумана выпнулся с вилами отец.

– Ты чё это спозаранок вскок на копытца? С курами лёг, с петухами встал… Спать оно, конешно, не молотить, не болит спина… А подумать, так мимо дела кидаю слова. Разь только беспечальнику сон сладок…

Старик положил вилы на землю, присел на держак. Гордовато поглядывая, как растирается сын, сказал с нарочитой суровостью:

– Иле ты, хлопче, захотел до кровей? И так маком горишь!.. Будет влюбе тереть. Иди лучше сядь на вилошки рядком…

– Мне, па, не до посидок…

Зорким взглядом вцепился старик в Никишу.

– А до чего тебе? Далече налаживаешься?

– К заутрене…

Отец плотно сомкнул губы, подержал на сыне долгий внимательный взгляд и в раздумье повёл:

– Ме-етко попал пальцем в небушко… Так давай, разумник, наковыривай дальшь… Чего молчишь? Иль в молчанку станешь играть? А?.. Тогда я, ёлка с палкой, искажу. Хорошо песняка драть пообедавши!

– Я, па, беспременно поем, как идти…

– Вот самое то я и подступаюсь обкашлять… Да ты сядешь иль тебе надо особое прошение? Не желаешь рядома с родителем, так по крайности садись на чём стоишь, ишшо и ножки вытяни!

Никиша покрыл острые красные плечики в веснушках рушником, как платком, и, припиная его к груди, сел на вилы локоть в локоть с отцом.

По привычке возложил отец руки на колени. Пожалуй, впервые так близко увидел мальчик отцовы руки, впервые рассмотрел, что пальцы, короткие, куцапые, похожие на крючья, изуродованы, побывав и под молотком, и в щипцах. Тяжёлые, кривые от надсадной работы руки пахли со вчерашнего – вчера отец пахал – по?том, землёй.

– В роду у нас сытая беленькая ручка в холе за позор почитается, – в раздумчивости отпускал отец слова, безучастно уставившись в свежие мозоли на своих широких, с лопату, ладонях. – Чьи это руки? Не писарчука… Писарчук бровью водит, локтем пишет, откуле что и берётся. Да писали писаки, читали собаки… Не вора… Вор неурожая не боится, жнёт, где не сеял, берёт, где не клал… Не торгаша… Торгашик торгует бедой… Котелка с золотишком я не выпахал. А торговля куплей да продажей стоит. Чем бы я и торговал? Разь что летом ветром, а зимой вьюгой?.. У деда у моего, у родителя, помню, были такие ж чёрные руки, руки пашца… Всяк держался за сошеньку, за кривую золотую ноженьку. Худо-бедно, а сохой все наши стояли, и земля, божья ладонь, кормила… Кормить-то кормила, да нивка пот помнила. Не столь роса с неба, сколь пот с лица хорошил землю. Дед говаривал, на удобренной земле и оглобля родит… Знать, и поту нашего мало… Летось выскочил недород, хлеба встали плохущие, редкие. Пошли косить. Да не мы косим, нуждица наша косит и глазу в печаль видеть: копна от копны, как Криуша от Воронежа… По весу первого куриного яйца ноне весной я рассудил: надобно ждать доброго, ловкого урожая. Намедне вот вышли в поле. Эхма, чужи дураки загляденье каки, а наши дураки невесть каки! Молодчаги!.. В огне не горят, в воде не тонут, в беде не гнутся, на печи не дрожат и в поле не робеют. Уродится не уродится, а всема гуртом, с удалью знай пашут. Рукам горька работёха, душе праздник. Пашут без роздыха, с каждого пот в три расторопных ручья. Выжми рубаху, так потопнет, а он знай тяни сохой из нутра земли, укладывай лад в лад черней воронова крыла шнурки борозд. За вешней пашкой шапка с головы свались, не подыму. Недосуг! И бегом, бегом за сохой… А и не в честь… Сутулит мужика сошенька, золотая ноженька. Век пашешь, пашешь, а выпашешь горб да килу. Всё-то и богатствие… Податься за ремеслом куда на сторону? Ну что сторона?.. Сторона постромка, а корень наша земля, вечный наш дом землица. Попервах кормит, а там и вовсе к себе прибирает… Понятно, перо легша сохи, да в роду так уж велось, раз грамотей, то не пахотник, потому и нечеловек. И всё ж наши самоволом, потиху правили к грамотёшке. Вон дед в глаза не знал перо. Пуще смерточки боялся пера мой родитель. В кои веки заявится становой пристав иле ишшо какой крючок из волости по какому зряшному делу, так родитель, сопревше от невозможных трудов, черканёт на нужной бумажонке чёрточку да и в сторону. Я ж скаканул эвона куда! Наловчился ту чёрточку перечеркивать впоперёк, вот тебе и мой крест! А ты и меня выпереди… Конешно, с листовала до новой травы звонил в школке в лапоть… Жалко пустого часу… Ну да ладно. Зато ты не одну нашу фамилью, пел урядник, в один присест в силах срисовать. Видал на заборе твои художества. Не бычись… Не корю… Спасибо кладу… Спасибочко! Уха и распотешил гордыньку мою!

– Я, па, сотру…

– Сотрёшь – полосну дубцом по окаянной спине. Иля ты с дурцой? Я те сотру… Не к тому я… не велю стирать. На видах у всейного мира рука кровного дитяти! Ка-ак не возгордиться?! Пускай, елка с палкой, глядят да облизываются!.. Ругать не возругаю, скажи только как ровня ровне, прямо с козыря матючок крепкий присадил? А? Из интереса пытаю. Хоть знать, чему радуюсь.

– Не руготня вовсе там… Строчка из песни «Не осенний мелкий дождичек»…

– Оно можно и про дождичек, – соглашается отец, и его лицо заметно скучнеет. – Ежель что, – ободряется он, – так не бойсе, с матерком что там и пусти в тыщи в своих заборных писаниях, только знай, не дозволю я яблочку далече закатиться от яблоньки. Что тебе батюшка да Неонилка ни поют, ты на веру не бери. Всё то вешний ледок. Соловья из тебя не выждать, голос тебе не кормилец, а так, потеха одна досужая. В твои лета я косил, волов водил на пахоте, ездил в ночное, вил верёвки… А ты с песенками не засиделся в дитятках? Вынежил какущего большуна! Тричи на день не забываешь кусать. А имеешь понятие, откуда оно всё берётся? Куском по глазам не стебаю. Но это пора б и знать. Ну видимое дельцо! Скорочко пригладить под горячий момент вихры – лестницу приставляй, а он всё, раскудря, пеленашечка. Поворачивай-ка, раздушенька, оглобельки свои к родимушке к землице. Так-то оно способней будет… Весна живо-два слетает с земли. Красный денёчек за золотой идёт. Серёжки лопаются у берёзы, сеять час аж кричит. Ранний посев к позднему в амбар не ходит. К лешему! Никакой сёни заутрени! С братанами Иваном да Мишакой – против тебя они вдвое побогаче годами – поедешь допахивать Козий клин.

– Па, а хор? – прошептал Никиша пересохшими губами. – Хочу…

– Мило волку теля, да где ж его взяти? Сдался тебе тот хор!

– Что они подумают?

– Подумают, соловейка ячменным колоском подавился.[12 - В пору, когда ячмень заколосится, соловей замолкает, перестаёт петь до нового мая.] Круглыми годами драл козла. Будет с тебя. Отдохни.

– Па, я хочу…

– Эха-а, что эт ишшо за мода – хочу? Сын отцу не воевода! И свою блажь припрячь куда наподальшь… А потом, я ль тебе рот зашиваю? Пой, за делом пускай петуха на радость себе. Вышел в поле, пускай голосину по ветру. Оно хоть и толку нету, да далече несёт.

Мальчик обмяк. Как же так? Неужели можно вот так походя разбить всё, что составляло суть его жизни? Виделась ему эта суть вроде смутной, призрачной пирамиды, в основании которой было величавое пение хора под соборными сводами с голосниками, пение, при стройных, мощных звуках которого, казалось, расступались каменные своды, отчего становилось как-то просторней, светлей, и невидимая могучая сила повергала на колени творящую молитвы толпу; в этом повелении мальчик явственно слышал власть и своего голоса, чувствовал себя властелином этой покорной массы во всем чёрном, клавшей поклоны у его ног. Не ради ли этих высоких минут он жил? Не ради ли них подолгу с благоговением пел на спевках, разучивал новое, спрятавшись на огороде в цветущий, словно облитый молоком, картофель?.. И вдруг всё, что пленило, тревожило душу, звало, что наполняло святым смыслом его будни, вдруг всё то внезапно рухнуло, вывалилось из жизни, как голый птенец из гнезда? Неужели все пропало? Всё? Всё?..

От сознания своей полной никчёмности мальчик заплакал.

– Эвва!.. Новость подкатила на тройке с бубенчиками! Реви не реви, а расплох и могучего губит. – По значительно-нахмуренному бородатому лицу отца сразу и не понять, говорил он с насмешкой или с состраданием. Мол, раз желательно душе, так чего ж его дажно не поголосить? После слезы оно, как после грозы, человек завсегда тише, покорливее. Завсегда доволен тем, что подала судьбина. – Поточи, поточи, хлопче, слёзки, а как выйдет – дальше горе, мень слёз! – а как выйдет слезе конец, так задашь конишке овсеца, а я… подхватись-ка с вил, – отец, встав, тронул Никишу за плечо, – а я пойду накидаю на телегу навозу. Навоз, брат, крадёт и у Бога да нам даёт.

Насыпав с пупком овса в деревянный таз и поставив жеребцу, Никиша долго стоял в деннике и разбито смотрел, как в углу муховор-паук насмерть пеленал муху. Муха жужжала, билась как могла, надрывалась отлететь, чего очень желал и мальчик, но прогнать паука не осмелился. Мальчик боялся пауков.

Постепенно тугая паутина укутала всю муху, и муха, выбившись из сил, смолкла.

Весь тот день уже там, в поле, под звенящим, зовущим на пахоту жаворонком, Никиша уныло водил волов и думал о странно погибшей мухе.

Больше мальчик не пел с клироса.

Зато донельзя довольный отец теперь не пропускал ни одной службы. Теперь совсем другой коленкор, молился он не на приступках и не в проходе, как бывало прежде, а, бросая на прихожан короткие острые, удовлетворенные взгляды, продирался сквозь толпу в самый перёд; он больше никогда, даже во время чтения особых коленопреклонных молитв, не расставался с палкой своей и оттого, опускаясь на колени, с сухим, глуховатым шуршанием скользил по ней, зажатой в кулачок, жилистой рукой и, держа ею посох у самого низа, у пола, крестился другой, свободной, рукой.

В ту минуту всё в церкви было на коленях, и над всеми этими людьми в чёрном воздымалась в одиночестве высоченная стариковская трость, слегка загнутая сверху на манер вопросительного знака. Казалось, она в недоумении спрашивала, что же тут происходит?