«Прошу вас… Нет, сначала вы… Если высокоуважаемый защитник…»
Лурса, казалось, приносил с собой в здание суда в складках одежды, в щетине бороды, даже в своих ужимках и гримасах, даже в больших своих глазах след того странного затхлого мира, куда он в одиночестве погружался на долгие часы и откуда возвращался с новой добычей, с новым, еще не знакомым накануне именем и тут же заводил новую желтую папку.
Это он обнаружил Пижоле! Это он чуть ли не силком привел к следователю жирного господина Люска, Эфраима Люска с такими необъятными ляжками, что он даже ходил раскорякой.
Торговец игрушками, устрашенный близостью правосудия, бормотал: «Я думал, мой сын просто влюблен. Я так и сказал его матери. Мы оба очень волновались…»
Комиссар Бине тоже шнырял по всем закоулкам города и порой приводил нового свидетеля.
Теперь груда папок лежала здесь, на письменном столе Лурса, печурка временами вспыхивала, и Николь старалась сидеть особенно прямо, чтобы отец не заметил, как клонит ее ко сну.
Это она добровольно взяла на себя обязанности отцовского секретаря, что-то отмечала, сопоставляла показания, часы, минуты, сортировала бумаги, клала их каждый день на угол стола, всегда на один и тот же. Как-то, обмолвившись, отец сказал ей «ты».
Работа продолжалась главным образом по ночам, когда только они двое бодрствовали в доме, на их улице, а возможно, и во всем городе, и Лурса, вздыхая, косился на стенной шкаф, где хранилось вино.
Ибо теперь он брал из погреба только одну бутылку красного и растягивал ее на целый день! Иногда ему удавалось схитрить, он выбирался из здания суда через боковую дверь, входил в бистро и заказывал божоле.
Сначала он дал себе обещание брать только один стакан. Потом как-то неосмотрительно показал хозяину на пустой стакан, и тот налил еще вина, а с тех пор подавал ему вторую порцию, не дожидаясь заказа.
Но теперь он никогда не был пьян! Ни разу! Даже наоборот! Но вот сегодня, чтобы не притупились зубы, ему требовалась дополнительная порция алкоголя.
– Я отмечу противоречия в показаниях Берго, – сказала Николь, подчеркивая фразу жирной красной чертой. – Он уверяет, что двадцать первого октября Эмиль приходил к нему, чтобы продать часы… А судя по материалам, это не могло быть раньше четырнадцатого или пятнадцатого… Берго ошибся на целую неделю…
Берго! Еще один, о чьем существовании Лурса раньше и не подозревал! Редко-редко кто заходил, да и то случайно, в его часовую мастерскую, такую узенькую, что с улицы ее трудно было заметить; к тому же она была расположена очень неудачно – между мясной и бакалейной лавками, за рынком.
Берго… Огромный, дряблый, с отвислым животом… Берго, от которого вечно разило прогорклым маслом и который, казалось, впервые в жизни решился покинуть свою тихую заводь, где ржавели старые будильники, разобранные часовые механизмы и поддельные побрякушки…
Однако он жил! И другие тоже! И их имена, произнесенные вслух, звучали уже не как обычные имена!
Как раз когда дочь упомянула Берго, Лурса, сам того не желая, нашел определение своему собственному состоянию: в эту минуту он был подобен ученому, посвятившему годы и годы какому-нибудь монументальному труду, скажем, исследованию в десяти томах о жесткокрылых или о Четвертой династии…
Все было здесь, на его письменном столе! Вместе с именами, которые для большинства людей или ничего не значат, или значат очень мало.
Берго… Пижоле… Штюфф…
Для него они были исполнены смысла, жизни, трагедии! Стопка возвышалась, как колонна, и…
Он снова поднялся и, стараясь не замечать взгляда дочери, открыл стенной шкаф и налил себе чуточку рома.
Ибо теперь, когда все было кончено, требовалось сохранить веру. Никак нельзя по выходе из туннеля вновь попасть в зубья будничной рутины…
Но существовал Большой Луи, разумеется – мертвый Луи, живой он не представлял никакого интереса.
И еще тот, кто его убил.
И тот, кто его не убивал: Эмиль, который то весь сжимался, то сидел как оглушенный, иногда вскипал от гнева, заходился в настоящей истерике и вопил в кабинете Дюкупа:
– Я же вам говорю, что я не виноват… Вы не имеете права!.. Вы грязный тип!..
Грязным типом он обзывал вылощенного до блеска Дюкупа! Иногда он говорил, как и все, интересовался подробностями.
– А много будет народу? Правда, что из Парижа приедут журналисты?
Дюкуп в конце концов устал и, воспользовавшись рождественскими каникулами, укатил в горы отдохнуть.
От всего этого подступало к горлу, душило. Иной раз Лурса начинало казаться, что он живет не среди людей, а среди их теней.
Уже трижды после начала событий отец и сын Дайа, колбасники, затевали драку, колотили друг друга руками, ногами.
– Ты меня не запугаешь! – кричал сын.
– Ах ты, грязный ворюга!..
– Будто сам воровать не умеешь!
Приходилось вмешиваться посторонним. Один раз вызывали даже полицию, так как папаша разбил сыну в кровь губу.
А к Детриво, которого отыскали в Париже и который ни за какие блага мира не соглашался возвращаться в Мулэн, потому что, по его словам, он там умрет от стыда, уехал его отец, кассир. Оба они порешили, что юноша, не дожидаясь призыва, немедленно поступит на военную службу.
Теперь он служил в интендантстве Орлеана и ходил в чересчур длинной шинели, очевидно, все такой же – в очках и с прыщами на физиономии.
Четыре допроса и одна очная ставка с Маню.
«Сам не понимаю, как я мог это сделать! Я дал себя завлечь… Я всегда отказывался красть деньги, даже у родителей…»
Историю с кражами потушили. Отец Эдмона Доссена расплатился за всех. Торговцам дали отступного, и те не подали жалобы. Местная газета молчала.
Тем не менее в городе было несколько человек, на которых при встрече оборачивались. Можно было даже сказать, что существует два города, два Мулэна: один живет неизвестно зачем, без смысла и цели, и другой, для которого дело Маню было как бы неким стержнем, весь в тайниках мрака, полный самых неожиданных персонажей; вот их-то Лурса и извлекал на свет божий, а затем заводил новую папку с именем одного из них на обложке.
– Не слишком ли ты будешь завтра усталой?
Николь насмешливо улыбнулась. Разве когда-нибудь показывала она при посторонних хоть малейшую усталость или уныние? Она сбивала с толку именно тем, что всегда оставалась сама собой, невозмутимая, упрямая; казалось, даже в округлых линиях ее лица и фигуры было что-то вызывающее.
Николь не похудела. Никуда не поехала на рождественские каникулы. Каждый вечер отец, вернувшись из суда, заставал дочь у себя в кабинете в неизменно ровном расположении духа.
Она взяла последнюю папку, лежавшую поодаль от других, где находился всего один листок дешевенькой почтовой бумаги, какую продают в бакалейных лавочках. Почерк был женский, неинтеллигентный, чернила водянистые, такие обычно бывают на почте или в кафе, перо плохое, так как вокруг букв синели чернильные брызги.
Месье, вы совершенно справедливо утверждаете, что Маню не виноват. Не расстраивайтесь из-за него. Я знаю, кто убил Большого Луи. Если Маню осудят, я назову убийцу.
Письмо пришло по почте на второй день Рождества, и все розыски, в частности те, которые проводились полицией по требованию Лурса, не дали результатов.
Сначала он подумал об Анжель, прежней их горничной, которая приходила его шантажировать и которую Лурса чуть было не заподозрил в убийстве Большого Луи.
Анжель устроилась работать в кафе «Невере». Он специально ездил туда, чтобы получить образчик ее почерка.
Оказалось, не она.
Тогда Лурса вспомнил о подружке Большого Луи, об этой женщине, что жила в окрестностях Онфлэра и которой покойный посылал деньги. Тот же результат!
Полиция искала адресата в обоих публичных домах Мулэна, потому что нередко убийца, не зная, кому открыть душу, пускается в откровенности с девицами.
Дюкуп утверждал, что это грубая шутка, если не дурно пахнущий маневр защиты.
Ждали второго письма, ибо те, что шлют такие послания, редко ограничиваются одним.
И вот нынче ночью – было уже без десяти час – Николь и Лурса вдруг вскочили с места, переглянулись; в передней изо всех сил зазвонил колокольчик…
Лурса быстро вышел из кабинета. Спустился по лестнице, прошел через прихожую, нащупал засов.
– Увидел свет, вот и решил… – раздался голос, и Лурса сразу его узнал.
В переднюю ввалился Джо Боксер и пророкотал:
– Можете уделить мне минуточку для разговора?
Лурса десятки раз заглядывал вечерами в «Боксинг-бар», но Джо никогда еще не переступал порога их дома и поэтому первым делом с невольным чувством любопытства огляделся вокруг. В кабинете он поздоровался с Николь и остановился в нерешительности, не зная, сесть ли ему или лучше постоять.
– Боюсь, что я сделал глупость, – проговорил он, присаживаясь на самый краешек письменного стола. – Вы сейчас меня отругаете и будете совершенно правы…
Он взял сигарету из протянутой Лурса пачки, оценивающим взглядом оглядел стопку папок.
– Вы сами знаете, как бывает вечерами в бистро… то густо, то пусто… Сегодня, например, сидели мы вчетвером. Помните Адель, полное ее имя Адель Пигасс, такая косоглазенькая, она обычно стоит на углу нашей улицы… Живет она с ярмарочным борцом, с Жэном из Бордо, и он тоже с ней пришел… Потом явилась Гурд, толстуха, – у той особая клиентура, та больше по солдатам… Сели мы играть в карты, чинно-благородно, просто чтобы провести время… Сам не знаю почему, я вдруг сказал: «А адвокат славный малый. Он дал мне пропуск…» Потому что вас мы промеж себя зовем адвокатом. И тут Адель спрашивает, какой пропуск, не в суд ли… И просит, не могу ли я и ей тоже пропуск достать. Я отвечаю, что это, мол, очень трудно, потому что всем хочется попасть… Вот тут-то у нас вышла перепалка.
«Мог бы, – говорит, – позаботиться о друзьях».
«Взяла бы, – говорю, – да и попросила сама…»
«Уж если кому идти в суд, так не тебе, а мне…»
«Интересно знать, почему это?»
«Потому!»
Представляете? А игра идет!
«И ты бы встала в восемь часов, чтобы идти в суд?»
Я, конечно, очень удивился, потому и спросил.
«Ясно, встала бы!»
«Так она тебе и встанет, – заворчал Жэн. – Давайте играть, нельзя ли без разговорчиков?!»
«Раз я сказала, значит так я и сделала бы… Если бы я хотела получить пропуск, мне бы его скорее, чем кому другому, дали!»
«Интересно узнать, почему это?»
«Да еще в первом ряду!»
«Может, прямо с судьями сядешь?»
«Со свидетелями!»
«Во-первых, свидетели сидят не в первом ряду, а в соседней комнате. А во-вторых, какой из тебя свидетель…»
«Только потому, что не хочу свидетелем быть…»
«Потому что тебе сказать нечего».
«Да ладно, давайте играть…»
«Чего ты выдумываешь?!»
«Я? Я выдумываю?»
И пошло. Жэн на нее так странно глядит. Надо сказать, что Адель не ломака какая-нибудь. Кончили игру. Я поставил им по последнему стаканчику. Тут Адель объявляет:
«За здоровье убийцы!»
«А ты хоть знаешь убийцу?»
«Еще бы не знала!»
«Ну? Ну?»
Тут Гурд вздохнула:
«Неужели вы не видите, что Адель просто похваляется?»
А я, сами понимаете, вот прямо чувствую, что Адель не такая, как всегда. И подзадориваю ее. Я-то знаю, как с ней надо обращаться. Сделал вид, что не верю.
«Конечно, я его знаю! Знаю даже, куда он закинул свой револьвер…»
«Куда?»
«Не скажу… Вечером, когда он уже не мог молчать…»
«Ты с ним спала, что ли?»
«Три раза…»
«А кто он?»
«Не скажу».
«Ему не скажешь, а мне скажешь!» – это Жэн говорит.
«А тебе и подавно».
Тут я свалял дурака. Уж больно разгорячился. Напомнил Адель, что она мне должна кругленькую сумму и еще что летом, когда ей нечего было есть, так я кормил ее сэндвичами и денег не брал…
«Если ты мне скажешь…»
«Не скажу!»
Хлоп! Это я не удержался и влепил ей пощечину! Крикнул, что глаза бы мои на нее не глядели, что она дрянь неблагодарная, что она… Мне так хотелось узнать, что я начал ее крыть, сам уж не помню, чего наговорил… И под конец выставил за дверь, а заодно и Жэна, потому что он встал на ее сторону… А ведь Жэн знает, что мне есть что про него рассказать… Ну, словом, это уж другая история, и что Жэн наделал – это нас с вами не касается… Так вот оно и вышло!.. Остались мы с Гурд, сидим, смотрим друг на друга, и думаю я, правильно ли я сделал. Тут я решил, раз завтра эта штука начинается, может быть, вы еще не спите…
– Вам ее почерк известен? – спросил Лурса, открывая самую тощую папку.
– Не знаю, умеет ли она вообще писать. Подождите-ка. Ах да! Два раза она писала у меня письма в санаторий, где находился ее сын… У нее, видите ли, пятилетний сынишка в санатории… А вот почерка ее не знаю.
– Где она живет?
– Рядом со мной, в доме тетки Морю, у старухи во дворе четыре комнаты, и она сдает их по неделям.
Лурса подошел к стенному шкафу и украдкой, почти против воли, отхлебнул глоток рома.
А через четверть часа он уже следом за Джо входил в темный коридор покосившегося домишки. Посредине, на выщербленном полу коридора, стояла непросыхающая лужа. В мощеном дворе – ведра, помойные баки, белье, развешанное на проволоке.
Джо постучал в дверь. Внутри зашевелились. Сонный голос спросил:
– Кто там?
– Это я, Джо!.. Мне нужно срочно поговорить с Адель.
Отвечавший, должно быть, лежал в постели.
– Ее дома нет.
– Значит, она еще не возвращалась?
– Возвратилась и снова ушла.
– С Жэном?
– Откуда я знаю с кем?
Над их головой открылось окошко. Из него выглянула голова, особенно странная потому, что луна освещала только одну половину лица, – голова Гурд.
– По-моему, Жэн ждал ее в коридоре… Ты, Джо, здорово их напугал!..
– Мне нужно с ней поговорить, – негромко сказал Лурса.
– Скажи, а мы у тебя подождать не можем?
– Комната у меня не убрана…
Они поднялись по неосвещенной винтовой лестнице. Навстречу им вышла Гурд в пестром халатике с керосиновой лампой в руке.
– Простите, господин Лурса, что я вас так принимаю… У меня до вас гости были, дважды, ну и…
Она затолкала ногой под кровать эмалированное биде.
– Разрешите, я лягу? Здесь такой холодище…
– Я хочу задать вам один вопрос… Вы работаете примерно в том же районе, что и Адель… Может быть, вам известно, какие молодые люди ходили к ней?
– До или после?
У Лурса невольно вырвался вопрос:
– После чего?
– После Большого Луи! Словом, после всей этой истории! До, я знаю, к ней заходил месье Эдмон… И даже… Постойте-ка, вам я могу сказать… У него это было в первый раз… Он хотел сделать опыт… Кажется… Словом, трудно было, поняли?
– Ну и после?
– Вот не знаю… Она рассказала мне, что он даже ревел от злости и дал ей сто монет, только бы молчала.
– Вы никогда не видали ее с кем-нибудь другим?
– Подождите-ка… Дайте подумать… Нет! Ведь мы устраиваемся так, чтобы друг другу не мешать… Да и гости стараются проскользнуть незаметно…
– А вы не знаете, куда она могла уехать?
– Она ничего не сказала. Знаю только, что у нее в Париже есть замужняя сестра… Живет где-то около Обсерватуар… Она консьержка… Есть у нее и брат, он жандарм, но где – мне неизвестно…
Дюкупа разбудил ночью телефонный звонок, и он даже подскочил в постели. Потом позвонили комиссару полиции. Полицейских сняли с постов, их разослали повсюду, кого на мотоцикле, кого пешком. В три часа утра вышел из дому и сам комиссар Бине.
Этой ночью усиленные посты стояли у вокзала, у автобусных остановок, дожидаясь отправки первого утреннего автобуса, а во всех отелях у приезжих проверяли документы.
В восемь часов утра в суде открылись двери; у подъезда под ледяным небом ждали двести человек, напор которых еле сдерживали полицейские.
II
Это было неизбежно, однако он сердито насупил мохнатые брови: госпожа Маню ухитрилась пробраться в каморку, где под охраной двух жандармов сидел ее сын. И самое нелепое во всем этом было то, что Лурса почудилось как бы веяние первого причастия или свадебной церемонии. Все эти люди с покрасневшими от холода носами шагали, засунув руки в карманы, под ледяным ветром в одном и том же направлении как раз в тот час, когда зазвонили к мессе… Пропуска, которые полагалось предъявлять при входе, адвокаты в мантиях, сновавшие взад и вперед, хоть и без толку, но с важно-озабоченным видом… Наконец, сам Маню, во всем новом с головы до пят, в новой темно-синей паре, которую мать сочла более парадной, в новых лакированных туфлях, которые пахли магазином и поскрипывали на ходу… Уж не она ли собственноручно приладила ему галстук-бабочку в горошек?
И сама она тоже нарядилась, как на праздник, даже чуть-чуть надушилась. И плакала, не плача, – такая у нее была привычка. Она бросилась к адвокату, и он на мгновение испугался, что она прильнет головой к его груди.
– Доверяю вам его, господин Лурса! Доверяю вам все, что мне осталось в этом мире!
Ну ясно, ясно! Если бы дело затянулось еще хоть немного, если бы, например, встал вопрос о кассации, он непременно возненавидел бы ее всеми силами души. Слишком уж она хорошая! Всего в ней слишком: и скромности, и достоинства, и прекрасного воспитания, и чувствительности!
Но, с другой стороны, как же ее не жалеть? Она вдова. Она небогата. Она трудилась, чтобы воспитать сына. Подавала ему только самые лучшие примеры, и все-таки он здесь, на скамье подсудимых…
Ей следовало бы быть героиней трагедии, и действительно временами она была бесконечно трогательна, когда вдруг без всяких причин терялась, забывала, где она и что происходит вокруг, тоскливо озираясь, как заблудившийся в лабиринте города ребенок.
Лурса недолюбливал ее. Что поделаешь? Он был уверен, что Эмилю было тошно в их маленьком, слишком опрятном домике на улице Эрнест-Вуавенон.
– Вы надеетесь на благополучный исход, господин Лурса?
– Безусловно, мадам! Безусловно!
Началась суета. Каждый боялся что-нибудь забыть. Председатель суда, уже облаченный в красную мантию, время от времени приоткрывал дверь, ведущую в зал, стараясь определить, тепло там или нет, потому что все окна затянуло изморозью и в помещение проникал серо-стальной зимний свет.
Лурса заглянул в комнату для свидетелей и увидел Николь, со спокойно-благоразумным видом сидевшую на самом краешке скамейки.
Полиция еще не разыскала ни Адель Пигасс, ни Жэна из Бордо. У Дюкупа был скверный вид, красные, как у кролика, глаза, он вообще не мог похвастаться здоровьем, а после телефонного звонка Лурса так и не уснул до самого утра.
– Суд идет!
Лурса с развевающимися рукавами мантии пробирался к своему месту с такой свирепой физиономией, что казалось, будто он сейчас что-то глухо прорычит. Он положил перед собой девяносто семь желтых папок с чувством какого-то зловещего удовлетворения и поглядел в зал, поглядел на судей, на публику, ощущая трепет в каждой жилке.
Приступили к отбору присяжных.
– Нет отвода со стороны защиты?
– Отвода нет.
Джо Боксер был здесь и сидел в первом ряду с видом ближайшего родственника. Перешли к вызову свидетелей, но зал еще не утихомирился.
– Дело, которое мы рассматриваем сегодня, – печальным голосом объявил председатель, – весьма щекотливого свойства, и предупреждаю публику, что не потерплю никаких инцидентов и при малейшем шуме прикажу очистить зал.
Господин Никэ, вот как его зовут! Еще в те времена, когда был жив отец Лурса, господин Никэ посещал их дом. Пожалуй, ни у кого не было столько доброй воли, как у него. Ее было даже с избытком, и голубые, как у ангела, светлые глаза господина Никэ призывали всех в свидетели его благородных усилий.
К несчастью, у него имелся подбородок, необыкновенный подбородок, и рот тоже не как у всех. Подбородок был равен по объему всей остальной физиономии и к тому же какой-то неестественно плоский, а вечно полуоткрытый рот шел от уха до уха. Это было уже настоящим физическим недостатком, потому что, когда господин Никэ задумывался или печалился, люди, не знавшие его, могли подумать, будто он смеется, смеется сардоническим, если не идиотским, смехом.
– Предупреждаю господ присяжных, что прокурор отвел одного из главных свидетелей обвинения – Гектора Лурса де Сен-Мара, чтобы он мог выступить в качестве защитника подсудимого. Впрочем, его свидетельские показания фактически бесполезны, ибо подсудимый не отрицает тех показаний, которые в начале следствия дал господин Лурса де Сен-Мар…
Все взгляды обратились к адвокату, и он, как медведь в зоологическом саду, медленно повернулся к публике, словно почуял, что она сгорает от любопытства.
А Эмиль, сидевший на скамье подсудимых между двух жандармов в своем синем костюме, с галстуком-бабочкой в белый горошек, и впрямь походил на первопричастника, во всяком случае выглядел непростительно молодым; иногда, набравшись храбрости, которую, казалось, он черпал где-то на полу, куда упорно были устремлены его глаза, он бросал тоскливо испуганный взгляд на толпу, выискивая знакомые лица.
В зале было холодно, несмотря на скопление людей, и, так как заседания суда должны были продлиться по меньшей мере дня три, председатель мимоходом пообещал присяжным, что он сам лично проследит за тем, чтобы в помещении установили временную печку.
Чтение обвинительного акта. Допрос Эмиля, который отвечал односложными фразами, не спуская глаз со своего адвоката.
Потом весь ощетинившийся Лурса.
– Господин председатель, в связи с вновь открывшимися обстоятельствами я вынужден просить суд отложить судебное заседание. Одна женщина сегодня ночью заявила, что ей известен убийца Большого Луи.
– Где эта женщина?
– Полиция ее сейчас ищет. Я прошу, чтобы любыми средствами ей был вручен вызов в суд, а пока что…
Начались бесконечные прения. Посоветовались с Рожиссаром, и тот велел вызвать Дюкупа.
– Разумеется, поиски будут продолжать, и девица по имени Адель Пигасс будет доставлена сюда в ближайшее время. Таким образом, ничто не помешает начать допрос остальных девяносто семи свидетелей… Введите первого свидетеля!
Первым вышел Дюкуп, который в течение часа с четвертью подробно докладывал о ходе следствия.
«Восемнадцать лет. Уже замечен в мелких кражах у своих первых хозяев… Склонен к одиночеству, характер обидчивый… До того дня, когда он вступил в группу „Боксинг-бар“, эта группа не привлекала к себе ничьего внимания… Он напивается… Из бахвальства угоняет машину у почтенного человека… Ибо Маню непомерно тщеславен, недоволен жизнью, словом, такие становятся бунтарями… Обычные развлечения, которым предаются юноши его лет, кажутся Маню менее увлекательными, чем перспектива втереться – и через черный ход! – в аристократический дом, о чем он давно мечтал…»
Дюкуп резал, как остро отточенный перочинный нож, поджимал губы, время от времени поворачивался к Лурса.
«…Его ответы, его поведение продиктованы той же гордыней, даже притворная попытка покончить с собой в момент ареста не что иное, как желание вызвать интерес к своей особе…»
Лурса невольно взглянул на Эмиля Маню, и на губах у него промелькнула неопределенная улыбка.
Все это правда, он сам это почуял! Мальчишку грызет сознание своей неполноценности…
Однажды, когда Лурса отправился на улицу Эрнест-Вуавенон побеседовать с госпожой Маню, Эмиль при их встрече спросил адвоката, горько усмехнувшись:
– Она показывала вам акварели? Наш дом забит ими сверху донизу… Это было увлечением моего отца… Все вечера, все воскресные дни он разрисовывал почтовые открытки…
Помолчав немного, он, очевидно, почувствовал потребность пояснить свои слова:
– В моей спальне есть умывальник – таз и кувшин, расписанные розовыми цветами… Только я не имею права ими пользоваться – вдруг разобью… И, кроме того, при мытье летят брызги… Словом, я поставил на белый деревянный столик простой эмалированный таз и положил на пол кусочек линолеума.
Все причиняло ему страдания: и купленный по дешевке плащ мерзкого цвета, и туфли, к которым уже раза два-три подбивали подметки, и тон матери, невольная почтительность, с какой она говорила о богатых людях и о молоденьких девушках, своих ученицах.
Он страдал, обслуживая у Жоржа бывших своих школьных товарищей, страдал, когда каждое утро приходилось обметать метелочкой пыль с книжных полок.
Страдал, что сидел взаперти в магазине с утра до вечера, страдал, так как жизнь текла мимо и он наблюдал ее лишь сквозь витрину.
Страдал, видя, как в одиннадцать часов юноши вроде Эдмона Доссена с учебниками под мышкой возвращались с занятий и, прежде чем отправиться завтракать, раз пять-шесть пробегали по улице Алье.
А ведь приходилось еще работать рассыльным, шагать по всему городу с огромными пачками книг, звонить у дверей клиентов господина Жоржа, и слуги иногда давали ему на чай!