3 января 1565 года.
Александрова слобода,
государевы палаты.
– Государь! – в волнении великом влетел в распахнутые перед ним стражей двери Годунов, и сломался в быстром поклоне. – Депутация к тебе от митрополита Афанасия! Дозволения ждут, принять челом бьют.
– Кто? – выдохнул Иоанн, поднимаясь, опираясь на посох и пожирая Годунова очами.
– Митрополит Новгородский Пимен с архимандритом Чудовским Левкием. В Слотово остановились, человека прислали, просят принять. Видеть государя своего жаждут. Вот, – Годунов, приблизившись, в поклоном положил перед Иоанном запечатанный свиток.
Иоанн смотрел на свиток, и не торопился читать. Годунов ждал.
– Поспешили, значит. Вперёд других…
– Позволь молвить, государь: митрополит Рязанский Филофей в пути, митрополит Никандр Ростовский, с ним митрополит Суздальский…
– А что ж Афанасий? – глухо перебил Иоанн, крепче сжимая посох обеими руками.
–… и князь Бельский из Москвы выехал, и Юрьев. С ними ещё многие. Сказывают, недужен патриарх Московский, опечалился за тебя, государь, не осилил пути.
По мановению Иоанн Годунов передал свиток ему в руки. Сломав чёрную патриаршую печать Пимена, Иоанн пробежал очами рукопись. Перечёл.
– “Со смирением”, видишь ли. Со смирением, – повторил он
– Со смирением, – помедлив, негромко утвердительно отозвался Годунов, наблюдая усмешку царя, вызванную прочтённым прошением, значения которой определить не брался.
Государь молчал с минуту. Федьку потрясывало нетерпением.
– Зови! Басманова, Вяземского и Мстиславского сюда немедля!
Годунов поклонился, готовый бежать исполнять, но запнулся у двери.
– Что, Димитрий? Говори.
– Не сказал ты, государь, что посланцу, в Слотино, ответим…
– Посланца устрой, чтоб отдыхал в уединении и ответа ожидал. А в Слотино… тоже пускай обождут. Остальных.
Годунов кивнул, почтительно прижимая к груди ладонь, вышел.
Федька встал позади, за левым его плечом, как обычно. Наклонился, мягко, ласкательно говоря над ухом: – Восторг, мой Государь, такое твоё терпение! Сколь нелегко твоё ожидание длилось, а теперь, как ответ близится, не торопишься знать его.
И наивность, и коварство, в голос вложенные, явили предвкушение воинственной государевой радости. Дождаться, конечно, следовало полностью депутации, что скажут, выслушать, но и сейчас Иоанну было понятно, с чем к нему спешат.
Змеистая усмешка Иоанна ответила ему.
Ехавшие иерархи, понятное дело, ожидали застать Иоанна в печали и смятении, и своим появлением надеялись мгновенное расположение и согласие в нём возбудить, а вовсе не чаяли оказаться, Слободы не доезжая, с обыкновенными гостями наравне, сидящими средь зимы в некоем селище до соизволения пред очи государевы явиться! Так рассуждал Федька, восхищаясь стойкости и хитроумию государя, и хладнокровию его сейчас. А ведь вчера ещё метался, ничтожным, слабосильным и пропащим себя почитая.
Федька чуял всё правильно. Только на второй день позвал Иоанн всех, кто в Слотово к тому времени стянулся, к себе, на слободской царский двор. И вот, наутро третьего дня, послышалось у раскрытых ворот Слободы многогласное псаломное песнопение, закачались хоругови с образами, мерцающие золотом ризы впереди нескончаемого шевелящегося человеческого хвоста, заполонившего всю наезженную в снегу дорогу.
– Облачаться изволишь?
– Не надо. Так останемся, – он поднялся с тронного кресла, выпрямился. Федька и Наумов накинули на его расправленные плечи, поверх монашеской чёрной рубахи, царскую шубу. Спальники с низкими поклонами поднесли шапку, поясной кинжал и посох.
Велено было отворить малые врата под Стратилатовой часовней и впустить главных просителей. Много их вошло, но много больше, по виду простого люда, оставались ожидать так…
Позади собрались государевы ближние в торжественных одеждах. Впереди побежали дворцовые стрельцы, и белоснежные рынды с сияющими секирами выстроились сопроводить появление царя перед почтительным молчанием обширной, разноцветной и разнородной толпы. Вся она колыхнулась при виде Иоанна, и стала с обнажёнными головами коленопреклоняться, кроме высшего священства, стоящего впереди всех.
То была победа.
Ставил Иоанн на страх одних и расчёт других, и то, что, наверное, ненависти взаимной вопреки согласия им достанет, чтоб страхи с расчётами объединить, и более, чем его царского единоличного гнева, направленного изменникам, убояться гнева народа, тьмы черни посадской, вовсе от такого осиротения обезумевшей, ещё живо помнящей проклятое безвластие семибоярщины. Когда они, старые роды боярские, а не малолетний их законный государь, всем правили, и никто о народе не думал и никак не заботился, а лишь за свои блага каждый с другим дрался… Убоялись теперь сильные эти беспросветной черни, да горожан, к Афанасию явившихся с плачем упрошать за государем идти, обратно на царство упросить, от ворога защитить, законы твёрдо учредить, беззаконие же пресечь, иначе сами они с опальным боярством расправятся, потому как дальше быть, никто не знает… Невообразимое кровопролитие и смута назревала, готовая случиться без него.
И вот теперь соглашался Иоанн вернуться в Москву, но только при своих требованиях. Немедля наказал явиться к себе в Слободу Челядину, Висковатому, Салтыкову, Чёботову… Им же надлежало подготовить собрание Думы, перед коим изложить желает государь, каково себе дальнейшее видит на престоле Московском. Где он, снова крест земного царства – по их настоянию – принимая, имеет право казнить изменников и миловать верных подданных по своей царской воле. А за то, что им, с духовенством и боярством, далее бок о бок судьбы мира русского вершить, требует он, царь и великий князь всея Руси, законную себе во владение вотчину, удел свой, точно вдовью долю неприкосновенную, и нарекает её своей Опричниной. Что за Опричнина такая, про что это царь говорит, если не про Слободское хозяйство и землями, и с государевой избранной тысячей, и как тогда с прочим будет, толком не знал никто. Об этом и готовился государев указ в следующий месяц.
Немногим позже государь повелел передать срочно в Троицкую Лавру его царский заказ. Пошить стараниями окрестных обителей для всей личной, избранной слободской гвардии простые чёрные кафтаны на зиму и на лето грядущее. И – клобуки с оплечьями, для удобства конных ратников во всякую непогоду, тоже чёрные все, без знаков каких-либо, из полотна шерстяного самого простого и крепкого.
Себе же Иоанн согласовал чёрное облачение с Иваном Бутом, первым швейным мастером Слободы.
За все нескончаемые дни и ночи терзаний возликовав сейчас душой, едва отдохнув телом, государь с ближними советниками новою необозримою задачей озаботился: как теперь отвоёванное не утерять. Словесное согласие просителей, против который Иоанн один как бы стоит, ничего ещё не значило, а надо было так придумать и сделать, чтобы от данного слова никто уже не мог отступиться, не нарушив законности и не получив возмездия.
Отслужили в Слободе молебен, и седьмого января отбыли все иерархи, и прочий народ. С ними был отправлен в Москву Мстиславский, и несколько человек из дворянства. Иоанн особо передавал от себя сожаление о недуге своего митрополита, и упование на беседу с ним по возвращении в Москву.
"И потом, по грехом Руския всея земли, восташа мятеж велик и ненависть во всех людях, и междоусобная брань и беда велика, и государя на гнев подвигли, и за великую измену царь учиниша опричнину" – будет записано среди прочего в новой странице Лицевого свода по исходу этих дней.
Ввечеру, восьмого, гудела Слобода. В кострах караульных плясали лихим смехом лица стрельцов, коим прям на места караульные выставлено было по бочонку мёду. Носились молодцы на конях с посвистом по площади, всюду тьма с огнями играла, точно котёл смолы закипал, подспудно, с самого того, когда пронеслось вихрем по опричнине, что государь, за себя вставши, себя отстоявши, на их плечи верные оперевшись, желает радостью этой поделиться.
Почитай, вся тысяча государева окрест скопилась, а перед большим крыльцом – триста будущих сотников опричных, все в чёрном, как один. Как и государь их.
Вышел на высокое крыльцо Иоанн и смотрел на своё воинство, гордо и жадно выпивая могучий дружный приветственный крик, его славящий… Поднял руку – всё тотчас смолкло.
– Кончен Великий наш пост! Да дело великое только начато. А посему, отдав Богу Богово, возрадуемся и потешим себя славною гульбою, содружным весельем, каждым из вас заслуженным!
Снова громовой восторг был ему ответом.
– Вскоре ждёт нас служба и труды! А нынче желаю веселие чаять! Гойда! Гойда!!!
Федька, обойдя свиту царя на широкой лестнице, спустившись и ставши перед ним, с поклоном, с шальной улыбкой, подал ему полную чашу. Государь выпил её до дна, и ударил кубком об каменные ступени. Разлетелось на куски бесценное венецианское гранёное стекло, как дар удаче – и знак к началу праздной свободной ночи.
Развернувшись, дал мимолётный знак Федьке следовать за собой. Свита расступилась и сомкнулась за ними.
Захлопнулась дверь царского покоя, и дальше никакого уже чину не было, как кому ночь завершать и отдыхать.
Федька остался при государе. Обоих трясло одинаково, обоим невмочь было выбросить накипевшее и наболевшее из себя, как звери умеют не помнить тревоги, как только она миновала, а – жить дальше вольно и радостно.
Из главы 12. Скоро сказка сказывается
Александрова Слобода.
Январь 1565 года
– В некотором царстве, в некотором государстве, на море-окияне, на острове Буяне, растёт дуб зелёный, под дубом бык печёный, у него в боку нож точёный; сейчас ножик вынимается, и сказка начинается, – так, важно, со всей серьёзностью заводил Федькин голос, спьяну и надрыву вчерашнего, греховного, хрипловатый слегка и густой. Было дело в сенях покоев государевых, пред самой опочивальней, и было их, вместе с государем, тут малым кружком девятеро: Охлябинин, Вяземский, Зайцев, да двое рынд новых, тутошних, из младших родичей царёвых ближних, ещё в канун переезда избранные для дворцового Слободского служения, да прежних спальников тоже двое, как на подбор красавцы все. Иоанн, полулёжа, отдыхал на застеленной ковром и подушками лавке, на которой обычно ложился Федька в часы, когда государь желал в спальне своей один пребывать. Рядом же располагались одёжные государевы комнаты, и светлая комора, где Сенька, непрестанно чем-то занятый, обретался подле господина своего, и в целом всё было обустроено по Кремлёвскому московскому подобию, разве что простору поменьше.
Расписной беспорядок в покое кравчего, немыслимый в обычное время, сейчас веселил государя. Он желал потехи, болезненным огнём взора приказывая увлечь себя перед днём грядущим, и дозволяя Федьке продолжить сказочным путём начатую забаву, которой уж давненько не предавался… Был тогда год такой, и лихой, и привольнее иных, что ли, когда посвататься надумал царь к кабардинской княжне Кученей96. Не столь ему не моглось более в печали вдовствовать, сколь престолу русскому без царицы негоже было быть, и, ко всему, почуял царь за собой как будто силу крепнущую, злорадную и непреклонную, преизрядно взбесив выбором своим всё, почитай, боярство разом. Все их намерения, далеко идущие, перечеркнув и перепутав, и, к тому же, обретя ощутимое добавление к личному воинству97. Чудил тогда Иоанн, душеньку изболевшуюся тешил, а и беса в себе заодно, – так толковали о его выборе… Конечно, расчёт в той женитьбе имелся свой, для государства полезный, но всё ж и его, Иоанна, мстительная воля выказалась вполне. Дав себе зарок с отравителями жены любимой разобраться люто в свой черёд, сейчас не позволил никому из них над собой властвовать и "своих" невест подсовывать. Свободен остался для задуманного. Тому пять лет минуло… А сегодня и в покоях царицы свой праздник учинён был, и там свои гости веселились: жёны и девицы из семей царёвых ближних, да царевичи, да попечители и "дядьки" царевичей, и князь Мстиславский тоже, и брат царицын, князь Черкасский… И те из боярского посольства, кого государь при себе в Слободе оставил, взамен в Москву отправленных.
Государь со свитой, одетые торжественно, пополудни посетил царицын пир, от себя подношения богатые к столу государыни доставив. Пока стольники его расставляли подношения, а сам Иоанн, к жене подойдя, беседовал с нею, теремные девушки царицы, коим впервые за многие недели позволено было открыто погулять в лучших нарядах и плясать, смешливые и раскрасневшиеся от мёда, перемигивались и перешёптывались, румяны и белы, точно яблочки, свежие все и скромно-шаловливые. Нрав у царицы Марии, говаривали, суров был, вспыльчив и гневен даже, и от внезапного веселья могла она вдруг омрачиться, и уж тогда доставалось всем вокруг, а потому и девушки при ней оставались только из самых задорных, терпеливых и отходчивых… Сияла улыбкой, точно молнией, и опасной красотой Мария Темрюковна, но улыбка сбежала, и лик её светлый очернился почти дикой злобой, стоило только кравчему государеву с поклоном поясным поднести ей чашу полную на золотом блюде. Окажись нож под рукою – всадила бы ему в самое сердце. Иоанн смотрел, безо всякого выражения величавого профиля своего, за нею, за кравчим, смиренно с блюдом замеревшим, и за собранием, почтительно за всем наблюдающим. Взором убийственным изничтожив, наконец, Федьку, царица Мария чашу приняла. И отошла тут же, к своему креслу золочёному. Хмель только горячил её, и грозы метались из-под чёрных ресниц и высоких ровных дуг прекрасных бровей. А государь с сыновьями покамест разговаривал. Отвечал на почтительный и нетерпеливый вопрос царевича Ивана, с улыбкою на его русую голову ладонь возложив, что обещание на охоту соколиную взять помнит, и тотчас исполнит, уже скоро, как только с неотложными заботами покончит, да и погодка для лёту наладится. Младший, Фёдор, молчал, и только смотрел на отца-государя своего восхищённо-испуганными голубыми глазами.
– На соколиную не можно, так на волка пойдём, вон псов-то у нас сколько! – не сдержался отчаянным звонким протестом царевич Иван. Увидав, что царь улыбается его решимости, и гости вокруг рассмеялись.
– И верно, псов у нас в достатке, Иван. Добро! Придумаем мы тебе забаву. Сабля-то твоя наготове?
– А то как же! И кинжал при мне! – привстав из своего кресла, царевич показал, что, и впрямь, ножнами препоясан, и хоть сейчас в битву готов. Довольный, государь приказал подать сыну мёду в ковшике самом малом.
Побывши недолго ещё, откушав со своими, подивившись на стройный хоровод девичий, осведомившись у Милославского и Захарьина о благополучии обучения царевичей, и с Черкасским кратко об деле обговорив, государь поднялся со своего кресла, чтоб идти к себе. Белоснежные рынды вскинули серебряные бердыши, и замкнули шествие. Напоследок через дворецкого ещё раз было дадено караулам стрелецким, под окнами палат царицы и царевичей посты несущим, и впредь ограждать покой их сна и досуга. Гулянье войска Слободского протекало в стороне, вкруг конюшенных дворов… То тише, то сильнее. В прочем всё в Слободе проистекало чередом, у ворот принимали новый обоз с кормом конским, стучали топоры и молотки мастеровых, непрерывно возводящих новые строения под самые разнообразные нужды государева двора, сновали туда-сюда посыльные, дворовые, служилые, и над всем этим, над кровлями, лошадьми, спешащими людьми клубился пар…
Вышли все в снежную чёрно-белую кутерьму, после цветастых и светлых, щебечущих сейчас лёгкими звонкими поющими голосами, славно протопленных пределов царицы. Только, по причине дурного настроения царицы, дышалось там не особо легко. Казалось, была б её воля – кинулась бы да и передушила всех своими руками, а его, Федьку, первого. Вдохнув полной грудью морозец, Федька возложил руку на рукоять сабли своей, поправил на плече широкий бобровый воротник шубы, и запел тихонечко под нос "Зима снежная была"… По пути встретился им воевода Басманов со своим караулом. Спешившись, откланявшись государю, доложивши, что всё по праву идёт, и ожидаются Челядин с прочими из Москвы непременно завтра, Алексей Данилыч тихо отпросился у государя отдохнуть, покуда его надзора ненадолго не надобно… Буслаев перекинулся с Федькой кивками. Могучая фигура Басманова, казавшаяся неколебимой перед любыми трудами и непогодами, истаяла постепенно в густеющей пушистой метели, сквозь которую пробилось мутное солнце. Федька искренне понадеялся на заверения главного помощника батюшкиного, что больные кости и прежние раны воеводы ныне в достаточной заботе, и ему, кравчему, следует только о своём прямом долге помышлять.
И вот, уж в сумерках янтарных ранних, Федька, поведя рукою, крылом лебяжьим, размашисто и плавно, от себя вкруг соучастников задушевной компании, перед взором царским красовался в одной рубахе шелковой, распоясанный и босой. Всё добро его с домашними сапогами, кафтанами и шубами остальных, валялось вперемешку вокруг.
– А это ещё не сказка, а только присказка. А кто мою сказку будет слушать, тому соболь и куница, прекрасная девица, сто рублей на свадьбу, пятьдесят на пир!
– Не много ль жалуешь, сказитель? – смеясь, перебивали зачинщика дружки, его обступившие. – Сам, вон, гол и бос, а посулами манишь!
– Так не со своего ж плеча – с царского! Оттого и жалую, что праздник у нас нынче, так ли, Свет мой, Государь? Так ли, Солнышко наше ясное? – и Федька в пол Иоанну кланяется. Охлябинин позади потешно нагибается заглянуть кравчему под короткий подол, и всеобщий хохот славит продолжение веселья. Все тоже босые, и полуразоблачённые, хмельные и довольные, они пребывали тут, как на кратком привале, на траве воли жизни своей, какая уж она есть. Таких к веселью дважды звать не надо! В цветных оконцах фонарей венецианских, по стенам и под сводами развешенных, плескаются лучиками и пятнами игривые огни… Иоанн кивает, отпивает из кубка своего, а за закрытыми дверьми, за непроницаемым караулом возле них – дым коромыслом: гульба такая катится, какой, верно, не знали ещё эти старые стены. И с глухим грохотом пляски, и с дикими посвистами, хохотом, вскриками рожков и дудок, и непрестанным заливистым плеском бубенцов на гудящих бубнах. С заздравными в его, государеву, честь, звучно сходящимися чашами и буйными криками голосов, совместно и вразнобой, трёх отборных сотен молодцев в большой трапезной98.
– Ты дальше давай, не тяни!
– Всё добро выкладывай!
– Не томи, родимый!
– А мне подай куницу!
– А мне – девицу!
– А мне – сто рублей, вынь, да сейчас!
И наперебой старались исхитриться ухватить кравчего за все незримые мошны и пазухи, а он уворачивался столь ловко и стремительно, точно пучком ужей проскальзывал меж их рук, да ещё успевал раздавать оплеухи и подзатыльники, и, не в шутку уберегая глаза от его локтей и животы – от коленей и пяток, ни один так и не смог ущипнуть Федькин бок, не говоря уж о прочем, мелькавшем из-под подола. Разве что иногда схватывали края рукавов, да и то – на миг, и тут же спасались, отпрядывали сами от этого дикого сторукого-стоногого веретена.
Иоанн с прищуром смотрел на этот вихрь перед собой, и переглянулся с Вяземским, тоже наблюдающим, с чаркою, развалясь, со своей скамьи, и тоже очень увлечённым, точно они сейчас столковывались о чём-то, обоим известном.
Отбившись с честью от всех приставаний, Федька распрямился отдышаться, весь пылающий, яркий, сверкающий глазами и счастливый, среди возбудившейся на такой отпор ватаги, запыхавшейся от трудов и смеха, бранящейся беззлобно… А и впрямь, краток миг у передышки этой, по всему чуялось. По зверству ненасытности вчерашней, по тому, сколько всем и себе пить дозволил государь, и как теперь забыться хочет… Поднимает свой кубок, и тотчас все пьют тоже. Дикая разбитная музыка долетает сюда порывами с угаром пира, и государь смеётся, и небывалая, позабытая уж совсем беззаботность сердечная переполняет его.
– Жили-были дед и баба, и были у них два сына и одна дочь, девица хоть и звания простого, богатства малого, а красоты … – Федька себя ладонями точно омыл. И медленно повернулся на месте перед ними, как на смотринах, распутно взмахнул волосами.
– Неописанной! – хором досказали соучастники. И тут же, как было прежде уговорено, явился в их руках и накинут был на Федьку алого шёлку девичий сарафан, и поверх волос – венец витой тонким обручем очутился.
– Отправили батюшка с матушкой девицу через лес, во поле, к братьям, что пашут там, в отдалении, еды принести. А в лесу том дремучем жил Семиглавый Змей, что давно про девицу-красу ту слыхал…
– Семиглавый, говоришь? – Охлябинин придирчиво оглядел всех вокруг и потеребил пышный ус. -"Покатигорошка" закатываешь, Федя?
– Его самого, князюшка. А что такое? По уставу вроде читаю…– Федька уже знал, к чему клонит Охлябинин, да и все знали, кроме рынд молодых.
– А то, что семь голов-то у нас тут есть, а вот богатыря-молодца тогда ни одного и не выходит!
– Как! А ты? Неужто за братьёв моих не сойдёшь, за меня, красу ненаглядную, не заступишься?
– Пощади, душенька, меня ж уходит Змей твой окаянный, кто ж тебя выручать будет? Одного супротив семерых пускать – этак мы сказ твой не закончим порядком!
– Да откуда семь, Иван Петрович! – У Афони, вон, не стоит, перепил, видать, – добродушный сейчас Зайцев поднялся, покачиваясь, и присел к Вяземскому, приобнимая дружески. – Да и я, уж уволь, не дурак – с тобою тягаться! Вон, молодые пущай за Семихрена отдуваются, – и он ткнул полупустой чаркой в сторону четверых, позади Федьки оставшихся.
– Петя! – укоризненно-мирно Вяземский стряхнул пролитые им капли красного Рейнского с парчового рукава.
Меж тем спальники на ухо рындам нашёптывали с пылом суть предстоящего действа, и те зарделись и заплясали на месте, точно кони в поводу, давясь охальными смешками. Мигом окинув их серьёзным жгучим взором, Федька с досадой крутанулся в сарафане красным солнышком и ногой притопнул: – Эх! Ну ладно, что есть, то есть. Будет, значит, Змей у нас Четырехренный всего. И горевать мне с ним, окаянным, убогим, до искончания времён, – а сам подмигнул младшему из рынд.
Подстрекаемый этим, да наговорами товарища, малый великодушно обратился к казавшемуся озадаченным Охлябинину с высоты двухсаженного роста: – А давай, Иван Петрович, мы, к летам твоим милосердие имея, заступниками сестрицы станем, а ты – Змеем будешь, тогда и сказ по писанному как бы выйдет. А чтоб по-честному было, раз братьев было двое, мы с Егоркой против тебя сам друг и останемся. Али жребий кинем меж собой, – он обернулся за одобрением к Восьме и Беспуте, и те закивали.
– Соглашайся, Иван Петрович! – молвил Иоанн, забавляясь картиною. – Хоть одну главу Змееву побьёшь – обещаю тебе и вправду пять десятков серебром.
– Ну, токмо тебя ради, государь мой, на поругание соглашаюсь! А ну как и с одной не сдюжу? – не то притворным, не то всамделишним раздумьем усомнился Охлябинин. – И кто ж за мою-то главу бедную копеечки тогда даст!
Притихли все на миг, ибо знатно было, сколь поставили за "главу бедную" в недавнюю бытность99 двадцать шесть князей и детей боярских, чтоб из литовского плена без опальных подозрений перед государем Ивана Петровича вызволить, и Захара Иваныча Очина-Плещеева, и Василия Серебряного с ними… Опала ожидалась на всех тогда, но царь рассудил по-своему. Говорили, конечно, и не без резона, что это старый чёрт Басманов, за родичей незадачливых перед государем вступясь, и надоумил его собрать неслыханные закладные деньги с тех, кого порукой этою повязать на всякий случай хотелось. А опалился царь, якобы, для видимости, а сам (говорили уже намного тише) двух зайцев одним махом добыл.
– Тогда, за смелость, да за поругание ещё сверх полтинник накинем! – Иоанн коротко рассмеялся, предвидя коварство князя, которому ещё в молодые годы дадено было прозвание Залупа, да так за ним и утвердилось, и не за просто так, ой не за просто, о чём молодняк уж точно должен наслышан быть… Но младости самоуверенность присуща, и потому юноши, кровь с молоком, сажень косая в плечах, Федьке почти ровесники, чуть старше, слышать-то прозвище это слышали, да не особенно верили байкам потешным о князе-распорядителе… И потому они благодушно рассмеялись, услышав ответное его требование, ежели за смелость столько прибавки дают, то пусть у девицы все четверо братьев будет. Всех-де за такой куш порешит, всех на воротах за власы повесит, а красу не отдаст. Ну, или ещё дважды по полтиннику получит.
– Ну, воля твоя, Иван Петрович! Читай сказку далее, Федя! – государь откинулся привольно, с негаснущей азартной усмешкой молодецкой, какой ещё ни разу, наверное, Федька не видал у него.
А далее всё по порядку снова пошло. Змей-гадина увидал сверху девицу, что по лесу шла, а, не блудить чтоб, по щепочкам, что братья на тропинку за собою кидали, путь и выбирала. Змиюка девицу опередил, те щепочки подобрал, да по другой дорожке и рассыпал, прям до своего дворца златого, логова проклятого. Это всё Федя проговаривал, а прочих задача – как-то по ходу сказа сие наглядным делать. Была толкотня, Федьке постоянно наступали на подол, "брёвнами" дорогу заваливали, чтоб спотыкался, подавали слетающий венец, и норовили наподдать нечаянно сзади, когда девица наклонялась щепочку подобрать. Он кричал, что братья – бестолочи, и ну их к лешему, сама Змею отдамся. Словом, дурачились беспрестанно.