Они торопились, огорчались ценой бензина, раздражались на детей. Но их цветные караваны были пронизаны счастьем. Счастье ехало с ними в виде пристёгнутых к крыше велосипедов, читалось на их возбуждённых лицах, размазывалось по щекам кремом от загара. Их счастье ждало часа, чтобы взорваться на галечном берегу, и в спешке они не замечали, что их большое путешествие уже идёт. Они на целые недели будут в плену чистого воздуха и облаков, будут жить другой жизнью, попробуют волны на вкус. Но сначала их ждёт дождливый хребет Уреньга, холмистая Башкирия, уютный Саратов и город-герой Волгоград… А что ждёт тебя, Шелехов? Ты стремишься выполнить задание, чтобы получить новое, и снова, и снова… Есть ли конец у этой цепи?
Навстречу потянулась бесконечная колонна военных «Уралов» и «Камазов» – я насчитал не меньше пятидесяти машин с роковым прищуром фар. Их тенты нервно дрожали на ветру. Лица их водителей были одинаковы, словно их вкручивали на место, как лампы накаливания.
Недалеко от Тимирязевского, где мне нужно было уйти с трассы М-5 на юг, я поймал себя на желании плюнуть на всё и рвануть прямо на Уфу и Самару, а оттуда – к морю. Сбежать, как делали многие челябинцы: кто-то на лето, кто-то навсегда. Чего мне не хватало, чтобы бросить этот паршивый город и слиться с толпой отпускных машин, стать безработным и беззаботным? Мне хватало всего, кроме умения видеть себя вне Челябинска: я так сильно прирос к нему, что удаляясь, превращался в призрака.
Миновав виадук, я выехал на пустую дорогу, которая шла к Пласту через Варламово и ещё десяток сонных деревень. По асфальту струились пятнистые тени берёз. Их рощи чередовались с пологими холмами. После шумной трассы М-5 здесь было так спокойно, словно всё движение сводилось к слабому колыханию листвы и крутым виражам местных оводов.
Вдалеке на фоне синего горизонта прыгал трактор, сам похожий на насекомое, и я попытался представить жизнь тракториста. Чувствует ли он разлившийся вокруг него простор? Рад ли ему? В чём его работа? Наслаждается ли он этим тёплым днём накануне летнего солнцестояния или страдает с похмелья?
Я выключил кондиционер и открыл окна. Свежий воздух рывком наполнил салон и стал метаться, как очумевший пёс. Утром воздух ещё сохранял следы прохлады, потом запах тёплыми травами, а потом и вовсе стал горячим и вязким, как мёд.
Приступ случился около деревни Кочкарь. Обычно я чувствую его приближение, но здесь, увлёкшись ландшафтами, я пропустил первые симптомы, не заметил потливость рук и разгоняющийся пульс. Бессознательная сила уже нарастала внутри меня, но я думал, что это ветер холодит щёки. Меня слегка знобило, я прикрыл окно, на мгновение отвлёкся и вдруг почувствовал страшный удар: первой мыслью было, что я врезался во встречный КАМАЗ.
Я слетел с дороги и затормозил уже на обочине, почти свалившись с насыпи в поле: машина зависла по диагонали. Я хрипло дышал, ощупывая себя и не находя следов крови, и наконец понял, что катастрофа произошла в моей голове, как случалось уже много раз. Проклятый рикошет из прошлого. Его невыносимая громкость каждый раз сбивает меня с толку. К ней невозможно привыкнуть.
Врачи запретили мне водить машину, пока я не начну принимать таблетки, которые запрещают вождение тем более. В этом месте врачебная логика всегда ускользала от меня, поэтому я продолжал ездить. Обычно приступы случались под вечер, и я умел определять их приближение. Сейчас же мне просто повезло, что на встречной полосе, которую я пролетел наискосок, действительно не оказалось КАМАЗа. Я всё ещё слышал эхо взрыва в голове и, даже понимания его иллюзорность, не мог отделаться от впечатления, что звук действительно существует, сминая мои барабанные перепонки. Я чувствовал боль в ушах.
Врачи считали по-другому. Они называли это ПТСР, пост-травматическое стрессовое расстройство, которое ставили, не глядя, большинству бойцов, вернувшихся из горячих точек, если те обращались за помощью. Вообще, когда человек придумывает способ классифицировать проблему, людям кажется, что она наполовину решена. В моём случае медицинская наука дала сбой, и, даже озаглавив мой недуг, врачи не смогли его победить или хотя бы смягчить. В последние годы приступы стали реже, но, думаю, сыграл роль естественный ход времени.
Я выбрался из машины и сел на пыльную обочину у колеса. Дорога изгибалась направо в обход Кочкаря. Передом мной пестрело неряшливо цветущее поле, за ним виднелась дырявая берёзовая роща, ещё дальше начинались дома. Ноющий звук автомобильных шин иногда возникал сзади, усиливался, подступал к горлу приступом тошноты, но быстро растворялся без следа. Скрипели кузнечики.
До 2 июля осталось меньше двух недель. Сколько же лет прошло? Девятнадцать? Да, девятнадцать. В следующем году будет юбилей.
В 2000 году я был молодым сотрудником челябинского отделения полиции, командированным в Аргун для борьбы с остаточной преступностью, которая расцвела там на фоне боевых действий. Меня прикрепили к сотрудникам ОБЭП, которые выявляли нелегальные нефтезаводы и склады с продовольствием.
2 июля было последним днём трёхмесячной чеченской командировки, который удачно совпал с финалом чемпионата мира по футболу: Франция играла против Италии. Незадолго до начала матча мы с товарищем Лёшкой Звягиным пошли в комендатуру. Он хотел позвонить домой. Мы поднялись на второй этаж, где в кабинете коменданта был спутниковый телефон.
Мы слышали крики и звуки выстрелов, но не придали значения. Мы привыкли, что боевики иногда ведут беспокоящий огонь, но в тот последний вечер он нас уже не беспокоил.
Потом раздался звук той запредельной громкости, которая мгновенно лишает тебя не только возможности слышать, но даже ориентироваться в пространстве. Я не столько слышал его, сколько воспринимал кожей, желудком, мозжечком, сетчаткой газа. Ударная волна словно прошла меня насквозь, как ядерный взрыв. Я словно приложился ухом к наковальне, по которой ударили кузнечным молотом. Возникший сразу после взрыва вакуум был чёрным и бесплотным. В нём невозможно был отличить верх от низа и левую руку от правой. В нём исчезло всё, включая и тело, и боль, и мысли.
Следующее, что я увидел: свой дырявый камуфляж, утыканный мелким стеклом. Боли не было, и я даже решил, что парализован. Вид торчащего из меня стекла показался мне отчасти смешным. Я подумал: почему все осколки воткнулись в меня острой частью и наполовину? Потом выяснилось, что часть осколков проникло гораздо глубже, а один едва не лишил меня глаза.
В тот вечер погибло 25 сотрудников челябинской прокуратуры, МВД и ОМОНа, ещё 80 получили ранения. Впоследствии кто-то называл нас, выживших и не сдавших позиции, героями, но с моей стороны не было никакого героизма. Было лишь везение, что грузовик со взрывчаткой, въехавший на территорию базы со стороны Гудермесского шоссе, взорвался на пять метров раньше, отчего здание комендатуры пошло трещинами, но устояло. Жилой отсек, где мы жили, был полностью уничтожен, и если бы не идея Лёхи позвонить домой до матча (я, кстати, был против), мы бы в лучшем случае остались калеками.
Я всё делал автоматически. Машинально нащупал «калаш», машинально стрелял в темноту, машинально перезаряжал. Я реагировал на крики и вспышки в окнах пятиэтажек напротив нашей базы. Я не понимал, с кем мы воюем, сколько нас осталось, долго ли нам ждать помощи. Вставляя очередной рожок, я чувствовал нарастающую усталость и тупое отчаяние, которое пришло на смену оцепенению. Шок проходил, всё тело болело, ныла голова, и всё отчётливей приходило осознание, что из нашего привычного мира я вдруг попал в какой-то другой, в безнадёжный и бесконечный ад, у которого нет ни ориентиров, ни цели. Потом к нам прибежал один из прокурорских, опытный боец, участник многих спецопераций. Он попросил помощи, и с ним мы принялись вытаскивать из внутреннего двора раненных, которые оказались под огнём. Мне запомнился один парень: весь грязный, с тяжёлой травмой ноги, он просто сидел, ссутулившись, а вокруг него танцевали фонтаны пыли. Когда мы тащили его, он не издал ни звука.
Нам удалось организовать оборону по секторам. Наш шквальный огонь отбил у террористов желание идти на приступ, но мы тратили так много патронов, что часам в четырём утра стало ясно, что нас просто возьмут измором. Когда я остался с последним рожком и двумя ручными гранатами, мне представилось, как боевики заходят на базу, не встречая сопротивления. Я решил, что одну гранату метну в них, на второй подорвусь. Что делали с пленными, я хорошо знал: в день нашего приезда в Аргун к воротам базы подбросили две отрезанные головы.
Нам повезло. Боевики тоже стали выдыхаться, и атака обмякла, превратившись в позиционную борьбу. К пяти утра к нам пробился спецназ ОМОНа «Вымпел», за ним пришли военные вертолёты, боевики разбежались. Началась эвакуация раненных.
Иногда я думал: что если я всё-таки умер той ночью, и всё остальное мне лишь кажется? Под конец я осоловел настолько, что не ощущал ни страха, ни сострадания. Я не чувствовал себя героем, как не чувствовал им никто из нас. Героизм – это всегда нечто, чем награждает нас людской суд, не знающий всех деталей.
Всю ночь я стрелял в пустоту, но Рыкованов уважал этот эпизод моей биографии, что облегчило моё продвижения на «Чезаре». Рыкованов знал, что такое ходить под смертью. Он видел во мне единоверца. Он не понимал, что в ту ночь мы чувствовали себя проигравшими. Мы были в осаде, играли по навязанным правилам, бились без надежды на успех, потому что успех всецело зависел от просчётов противника или его доброй воли. Тогда я поклялся себе, что никогда больше не буду сидеть в осаде. Я всегда буду бить первым.
Через пару дней, когда нас уже готовили к отправке домой, в Челябинск, я впервые осознал страх смерти. Я почувствовал, как она дышала на меня, и это дыхание было со мной ещё несколько недель. Отскочивший кусок штукатурки и свист возле уха: в момент боя этому не придаёшь значения. А потом я понял, что пуля прошла в сантиметре от моей головы, я буквально увидел её росчерк. Потом начались бессонницы, тремор рук, кратковременные провалы памяти.
Потом все симптомы пропали, и я даже бравировал прочностью своей психики. Но что-то безвозвратно ушло, словно разорвалась тонкая струна, что соединяла меня с детством и сентиментальной юностью. Как-то, зайдя в квартиру матери на улице Сони Кривой, я почувствовал себя самозванцем, проникающим в дом из-за внешней схожести с её сыном. Как понять, остался ли ты собой, или за тебя живёт уже кто-то другой?
Мать вскоре повторно вышла замуж и уехала со своим женихом на Кавказ, где живёт до сих пор. Меня же в первые годы после Аргуна спасала Вика, и ей удалось невозможное – вернуть к жизни меня прежнего. Потом Вика ушла, растворилась в памяти, обратившись большим светлым пятном. С ней ушла и надежда. Наверное, больше я не сопротивлялся.
Я встал, открыл дверь и дотянулся до бардачка, где всегда возил с собой тонометр: кровяное давление в последние годы стало играть. Прибор жужжал сначала лениво, потом натужно, потом показал давление 200/110 – после приступов такое случалось.
Я не сомневался, что каждый раз слышу один и тот же звук: взрыв заминированного грузовика в Аргуне. Один врач развил по этому поводу целую теорию, будто грохот был настолько невыносим для психики, что она не успела его воспринять и потому растягивает это удовольствие во времени. Но кроме любопытных гипотез у него была лишь пара стандартных таблеток, которые вызывали сонливость и депрессию, поэтому я забросил терапию раньше, чем она дала результаты.
Звук велосипедного звонка привлёк моё внимание. Я посмотрел вбок: со стороны Кочкаря, широко виляя, ехал на велосипеде загорелый белобрысый мальчуган, похожий на негатив фотоплёнки. Он миновал меня, поздоровавшись, свернул на полевую дорогу, скрылся в роще и вынырнул с другой стороны, тонкий и дрожащий, как комарик.
Кочкарь, куда ехал мальчуган, когда-то был богатым купеческим селом, которое расцвело в период золотой лихорадки. Металл здесь мыли тайком даже в подвалах. Я много раз проезжал мимо, но никогда не был здесь. Сердце ещё тяжело билось, перекачивая вязкую кровь, но я решил, что смогу доехать до Кочкаря.
В машине стало шумно от налетевших слепней. Я поехал в сторону главной достопримечательности Кочкаря – храма. Вдоль улиц стояли добротные деревянные дома, изредка попадались коттеджи с профнастильными заборами и каменные остовы старых купеческих домов. Храм находился на пригорке у реки, возвышаясь над старыми домами розовым облаком. Я остановился на парковке. Храм действительно был красив, а точнее, казался очень уместным, будто бы не его построили в центре села, а само село сбежалось к его великолепным стенам.
Мне советовали сходить в храм и поговорить о своём недуге с Богом, но я понятия не имел, как это делается. Попытки выторговать для себя немного душевного комфорта казались мне отчасти пошлыми, что Бог, наверняка, заметит и осудит. Сейчас, когда орда варваров стояла у наших границ, всё больше бывших атеистов обнаруживали у себя православные корни. Я же не мог даже переступить порог храма: это было сложнее, чем встать под пули. Мне объясняли, что дьявол внутри меня, пожирающий мою душу, мешает мне сделать это, но если я исповедуюсь, Бог выжжет дьявола или уморит каким-то иным способом. Но я всё равно медлил. Я не умел молиться. После смерти Вики я потерял даже способность вести внутренний диалог о своих проблемах: я чаще разгребал чужие. Я обращался не к Богу, а к собственному здравому смыслу и верил в него. Я не шёл в церковь, наверное, потому что боялся разочарования. Боялся, что если не сработает этот последний рецепт, у меня не останется даже призрачной надежды.
Дверь храма приоткрылась. На порог вышла маленькая засохшая женщина в платке, сердито махнула веником и зашагала наискосок через двор, громко хлопая галошами. Следом на крыльце появился настоятель с густой клочковатой бородой, созданной как бы из нескольких бород сразу, что придавало ему отчаянный и слегка пиратский вид. У настоятеля был прилипчивый взгляд: он сразу заметил меня и направился неспешной походкой, глядя голубыми прохладными глазами.
– Помянуть хотите или за здравие? – спросил он раскатисто.
– Не крещёный я.
– Что же, мы всякому рады.
– Тогда поставьте свечу, – я протянул священнику крупную купюру и прежде, чем тот сообразил, всунул её между разбухших пальцев.
– За кого же? – крикнул он, когда я уже тронулся.
– За всех нас, – ответил я, закрывая окно. – Всех без исключения.
Иногда я спрашивал себя, почему во мне нет веры. Возможно, это вопрос воспитания. Вера похожа на театр: она требует фантазии, чтобы научиться не видеть деревянные опорки декораций. Выросшие в религиозных семьях пропитываются ей понемногу, и потому их вера чиста, как все заблуждения юности. Те же, кому с детства внушали, что верить можно только в самого себя, сложно ощутить восходящие потоки православия. Мы не умеем парить в этих фантазиях. Мы ступаем по земной тверди, но хотя бы делаем это открыто и честно.
Последним доводом против моего воцерквления стала внезапная религиозность Пикулева, который каждый год строил по храму, а на все соборные праздники неистово молился в толпе прихожан. Я понимал, что он, скорее, возводит памятники самому себе. С другой стороны, создаваемая им Уральская империя не могла обойтись без учреждений культа. Терпеливость и смиренность – вот что он воспитывал в подданных. В конце концов, в этом тоже был здравый смысл, так что, пропуская лирическую часть, я как бы соглашался с ним по существу.
Из Кочкаря я добрался до Пласта, где находились золотоносные шахты, на которые когда-то претендовал Рыкованов. От Пласта до самого Магнитогорска шло не очень ровное полупустое шоссе. По краям были частично выгоревшие леса, линии ЛЭП, сине-зелёные поля льна и скучающие посёлки. Не доезжая до Магнитогорска я свернул на Агаповку и ещё около двухсот километров ехал по тряскому асфальту и пыльным грунтовкам, которые затянули корму автомобиля плюшевой пылью.
На подъезде к Аркаиму стояла пробка: караваны машин медленно тянулись к пропускному пункту, стекаясь из двух ручьёв в один, что сильно замедляло движение. Я объехал их по полю и вклинился у изголовья: меня пустили хмуро и безропотно.
Парковка напоминала огромное цыганское стойбище: машины как попало стояли между цветных палаток и тряпичных флагов на удочках или жердях. Встречались женщины в длинных славянских платьях и в одеждах с психоделическим узором, мелькали чалмы и кепки в форме будды, золотые цепи и татуировки драконов. Здесь любое чудачество сходило за духовность.
Остатки древнего города Аркаима в 1987 году случайно обнаружила группа археологов, которая занималась рутинной проверкой этого участка степи перед строительством водохранилища. Концентрический полис и найденные рядом технические объекты вроде колесницы намекали, что около четырёх тысяч лет назад, задолго до рождения Будды и расцвета Древней Греции, в этих местах была вполне развитая цивилизация.
Для уральцев Аркаим имел особое значение, как бы опровергая теорию о вторичности местной культуры. Промышленный Урал оформился в XVIII веке, когда в эти края пришли горные рабочие, началось строительство железноделательных заводов и возникали крепости для обороны от степных народов – одной из них был Челябинск. До открытия Аркаима считалось, что никакой иной предтечи у Урала не было, поэтому край обречён на терпеливое измельчение руд. Его люди даже в десятом поколении чувствовали себя переселенцами, молчали и трудились. Но Аркаим перевернул эти представления, показав Урал ещё более древним феноменом, чем сама Россия.
Конечно, у челябинцев снесло крышу. Многие поспешили назвать эти места колыбелью цивилизации, хотя никто точно не знал, откуда пришёл этот древний народ и куда он делся. Вакуум нашей самооценки был так силён, что всосал идею Аркаима без остатка, превратив её во взрыв псевдотеорий: его называли местом рождения пророка Заратустры и энергетической осю мира, где время течёт по-другому.
В конечном счёте настоящий Аркаим остался в стороне, превратившись в музей под открытым небом, куда заходят на пять минут, чтобы посмотреть на пыльные реконструкции жилищ, изъеденные наконечники стрел и фундамент концентрического сооружения. Второй Аркаим, культовый, возник на соседних холмах, где люди с просветлённым взором поглощали энергетику места и связывались со своими далёкими предками. Аркаим стал магнитом для верующих, сектантов, кришнаитов, солнцепоклонников – для всех, кто не укладывался в ложе традиционных религий. В день летнего солнцестояния к ним добавлялись бесчисленные толпы отдыхающих, которые пользовались возможностью духовно очиститься и заодно прибухнуть на природе.
Аркаим находился в сотне километров от границы с Казахстаном, и в последние годы языческие движения стали радикализоваться. Сарматские идеи легко приживались в его эклектичной среде. С каждым годом здесь становилось всё больше полиции – все ждали провокаций.
Судя по координатам, рюкзак Кэрол находился недалеко от реки по другую сторону горы Шаманки – кургана с плоской вершиной.
По пути мне встречались диковинные персонажи, и я задумался, куда они деваются в обычной жизни? На пригорке сидел голый до пояса йогоподобный дед и цеплял взглядом каждого проходящего, подзывая круговыми жестами длинных узких ладоней. Цыганки в длинных платьях гремели браслетами, но, в отличие от городских цыган, держались надменно и независимо: королевы – не попрошайки. Встречались набожные женщины с постными и успокоенными лицами. Я не мог представить таких женщин в Челябинке: кем они там работают? Кассирами? Уборщицами? Встречались гривастые растаманы – эти могли танцевать на ходу или лупить в длинные глухие барабаны.
За толпой лениво присматривали полицейские, колыхаясь возле своих уазиков. Конные отряды казаков вели себя придирчивей, одёргивая наиболее шумных паганов, ровняя толпу потными боками лошадей.
Худая женщина остановила меня за локоть и всмотрелась, словно узнала. У неё было загорелое и очень худое лицо, так плотно стянутое платком, что оно приобрело форму финика. Она обратилась ко мне очень серьёзно:
– Как вы думаете, будет война?
Я посмотрел на неё внимательно и честно ответил:
– Нет, конечно.
Её чёрные миндалевидные глаза изучали меня сосредоточенно, как бы пытаясь подловить на лжи. Она снова заговорила:
– А говорят, есть качели войны: война окружает нас, или в реальности, или в головах, и она перетекает туда-сюда, туда-сюда, вот так, – она показала сжатыми кулачками, как текут незримые потоки войны из её виска куда-то в небо, а потом обратно в висок. – Из голов – в реальность, из реальности – в головы.
– Военные учения идут, – оборвал я её. – Не надо панику сеять.
Вескость подействовала. Женщина запела что-то благословенное и положила обе руки мне на грудь, как бы в благодарность за хорошую весть.
Дорога вывела меня в торговые ряды, где продавали дешёвые сувениры и кепки с плохо вышитыми надписями «Аркаим». Здесь были стойки хиромантов, астрологов, продавцы талисманов и целебных трав, а ещё проводники по местам силы, рекламировавшие услуги с помощью картонки с намалёванным телефоном.
Я поднялся на гору Шаманка, с которой открывался хороший вид. В одну сторону степь припухала парой таких же холмов , за ними стояла бутафорская мельница. В другую сторону открывался вид на реку и настоящий Аркаим, едва заметный с этой точки. На вершине холма была выложена каменная спираль, по которой в задумчивости вышагивало несколько босых человек в закатанных джинсах. Судя по их напряжённым лицам, осколочная порода под ногами делала их духовный путь довольно тернистым.
Я спустился с холма до середины, нашёл удобное место и достал бинокль. У подножья в сторону реки стояло несколько палаток, и я без труда нашёл жёлто-оранжевый шатёр, который видел у Татыша во время митинга 8 июня. Вскоре я обнаружил Кэрол: она опять была в длинном светлом платье с орнаментами. На голове у неё было кольцо, украшенное перьями и блёстками, которые спадали ей на лицо.
Появился Верещагин, долговязый и шарнирный, но, похоже, ещё трезвый. Отраднова не было, но я не сомневался, что он либо отдыхает в шатре, либо придёт с минуты на минуту. Он не мог пропустить главный паганский праздник лета, на который прибыла вся его банда.
Сидеть мне пришлось долго. Временами меня охватывало нетерпение, и я предвкушал, как разберусь с Отрадновым, забыв о сантиментах. Я знал, что он попытается включать дурака, будет юлить и увёртываться, но на каждый его манёвр у меня была домашняя заготовка.
Заходящее солнце перестало жечь и теперь мягко обтекало кожу, делая её красной и липкой. Шею драло от пота. Фрики сидели в кругу, читая молитвы, а в перерывах играли в карты. Дважды я отлучался, чтобы поесть и купить воды, и по возвращении заставал похожую картину. Около восьми вечера прибыло подкрепление, но лица новых гостей были незнакомы. Отраднова среди них не оказалось.
Я в очередной раз пошёл в базовый лагерь, чтобы размяться и отогнать тревогу, когда на узкой тропе лицом к лицу столкнулся с Отрадновым. Он не помнил меня, поэтому извинился и хотел идти дальше, а я в первую секунду потерял дар речи, поэтому молча схватил его за рукав и стащил с дороги в траву.
– Знаешь меня? – спросил я.
Он помотал головой. Я ослабил хватку: бежать он не пытался. По его грубой запылённой одежде и пересушенному загорелому лицу было видно, что он действительно долго шёл пешком. Его ботинки, слишком тёплые для нынешней жары, несли на себе все образцы грязи, которая оформилась почти в дизайнерский узор.
Он смотрел на меня спокойно и удивлённо. Я показал ему удостоверение «Чезара», на что он равнодушно кивнул. Я сказал:
– Елисей, расклад очень простой. Вижу ты устал и нуждаешься в отдыхе, и я тебе не враг, а как раз наоборот. Ты проходишь подозреваемым по делу о убийстве Самушкина, и все менты вокруг, – я ткнул пальцем в ближайший кордон, – имеют на тебя ориентировку.
– Он умер? – спросил Отраднов.
– Да, он умер. А ты не в курсе?
Он помотал головой:
– Я его видел на митинге. Он нормальным был. А что случилось?
– Это ты мне расскажешь, – я ухватил его за лямку рюкзака: – Если тебя некомфортно говорить здесь, мы садимся вон в ту машину, – я кивнул на уазик, – едем в Магнитогорск и там в отделении беседуем до потери пульса. Вдумчиво и без свидетелей.
– Не надо пугать, – сказал он равнодушно и даже слегка сонно. – А что вы хотите знать?
– Вот это правильно. Вопрос первый: для чего ты пытался назначить встречу с Эдуардом Самушкиным на старом элеваторе 30 мая и 2 июня?
– Откуда вы знаете?
– Оттуда, что человека убили.
– Вы же не из полиции.
– Ты мой юридический статус обсудить хочешь? Всё максимально просто: если ты не при чём, рассказываешь всё как есть. Если отказываешься – я делаю выводы, и мы подключаем следственный комитет.