С Эстер мне удалось поговорить по телефону уже поздно вечером. Занижая голос до горьковатого, как шоколад, контральто и выдерживая многозначительные паузы, вчерашняя развратница вежливо поинтересовалась, не слишком ли разбитый у меня получился день после «короткой» ночи, не заболел ли я вообще. Вчера ей показалось (в постели?), что я простужен.
Труднообъяснимое чувство, что она звонит не вовремя, слишком рано, вдруг поразительно ясно что-то мне напоминало из прошлого – что именно, я не мог сразу вспомнить, – и не давало мне говорить с ней обычным полусерьезным тоном, который стал привычным для нас обоих и, наверное, всё же соответствовал реальным отношениям. Многоопытная холостячка, повидавшая и не такого, Эстер ни на одном своем вопросе не настаивала. Поинтересовалась, какие у меня планы «на эту ночь». Но опять не торопила меня, давала подумать.
Стараясь не задеть ее чем-нибудь, я ответил, что собираюсь сидеть дома у открытого окна, как только неугомонные горожане улягутся спать и на улице стихнет, чтобы за стаканом виски или чая полистать кипу бумаг, переданную мне днем курьером; читать днем такие вещи я всё равно был не в состоянии…
Изменились ли наши отношения? Томный тембр ее голоса, густые паузы говорили сами за себя. Как же они могли не измениться? Но чувство внутреннего пресыщения, тоже вполне знакомое и, как всегда, неожиданное, вызывало во мне заторможенность, которой присуще что-то соглашательское. Переел, сказал я себе, жаловаться не на кого. Ей же я сказал другое:
– Завтра поделюсь впечатлениями.
– Ты о чем?
– О рукописи.
– Ах да… Если передумаешь, звони. Я лягу поздно, телефон будет рядом.
В моем отказе было что-то чванливое. Черпать полной ложкой, благодарить и не жаловаться. Вот как дóлжно поступать. Зачем бояться простой здоровой пищи, говорил я себе? Ведь никто от нее еще не пострадал. Страдают от отсутствия чувства меры, вот и всё. Зачем искать во всём какие-то глубинные причины, когда мир так прост, незатейлив?
Но что-то мешало мне преодолеть себя. Я буквально физически ощущал в себе что-то приторное, даже ломило в переносице, и вместе с тем непонятное отвращение, самое явное, выворачивающее наизнанку, как раз такое, какое можно испытывать от невоздержания, от жирной пищи, от пресыщения…
Манускрипт Алана я просмотрел не сразу. Когда же пролистал, вдруг задумался. На ловца и зверь бежит. Никто не виноват, что я полез в дебри.
Текст соответствовал озвученной теме. Именно эту тему я и затронул с Эстер в разговоре, пока сидел у нее в офисе. А она привыкла думать о своих интересах.
Судя по всему, раньше книга уже издавалась. В более ранней редакции. Это казалось очевидным из короткой аннотации на полстранички, да и глядя на сам текст, откорректированный и грамотно сверстанный, – автор сам на это не способен. О редактировании и говорить не приходилось. Текст был чистый. К тому же по французским издательским стандартам редактирование является, по сути, основной первичной частью корректуры. Автор рукописи, профессионал, отнюдь не был таким простаком, за которого выдавал себя в ресторане.
Все четыреста страниц Алан посвятил «фехтованию», как де Лёз, мой гид в данном вопросе, условно окрестил эту тему. Зарождение и становление феномена, разновидности, ответвления, и их оказывалось не счесть, – в книге рассматривалась и обсасывалась вся эта запутанная и, могло даже показаться, непостижимая уму «архитектура» мироздания. Непостижимая, если рассматривать мироздание под определенным углом. Таким был мир вчерашний, для нас темноватый, который всегда будет оставаться для нас по большому счету непонятным, сколько бы нам ни разжевывали нашу историю с нуля и сколько бы нам ни скармливали ее по ложечке. Но всё то же самое справедливо и в отношении мира нашего, сегодняшнего, который за считаные годы стал «глобальным», несмотря на всю свою чудовищную, казалось бы, расчлененность и какой-то иррациональный биологический антагонизм между всеми его составными частями, ветвями, корнями.
Такой вывод напрашивался сам по себе. «Архитектура» – это единственное, что еще могло всё это объединять. Не будь ее, наш людской мир стал бы похож на картины Босха или, хуже того, на непролазные джунгли, населенные не зверьем, не ползучими гадами, а настоящими бесами с людским обликом. Словом, не будь «архитектуры», ее нужно было бы выдумать. Этот вывод тоже однозначно вытекал из всех интонаций автора, из самого перечисления голых исторических фактов, которые невозможно было оспаривать.
Утрамбованную почву истории Алан старательно перекапывал и бороздил заново широким плугом. Начинал с древних греков. С их космогонии, вольнодумства, с их веры в «мастера вещей», в «демиурга». С их уже явной предрасположенности к членству в клубах «фехтования», которые были известны, как выяснялось, еще с тех самых времен. Начиная с этого периода сведения по теме и полились в историю обильным потоком.
Довольно пространная глава была посвящена Древнему Риму. Пара отдельных глав – тамплиерам с Жаком де Моле во главе, которого инквизиция отправила на костер за союзничество с нечистой силой. Довольно подробные сведения излагались и о Приорате Сиона, о Великих Магистрах. Затем перечислялись все мыслимые и немыслимые революции и мятежи всех времен и народов, вплоть до тех, что происходили уже в наши дни. Правда, в наше время их таковыми уже не называли.
Из более-менее новых авторов в книгу затесалось имя Шпенглера и, что не могло не бросаться в глаза, имя Солженицына. Имелись цитаты из его двухтомника «Двести лет вместе», выпущенного в переводе французским издательством «Файяр». России и русской революции досталась вообще увесистая глава. Но тут я уже держал ухо востро. Я хоть немного да разбирался в родной истории. И в глаза сразу бросались несостыковки.
Я не мог не задаваться вопросом, к чему Алан клонит. Ясного ответа так и не было. Его «история» заканчивалась вроде бы довоенным периодом. Хотя он и попытался расширить проекцию на современность. Однако делал он это слишком невнятно, расплывчато. Это выглядело скорее как заявка на новую книгу…
Впервые на своем веку я читал материалы на эту тему в таких подробностях. И я не знал, что думать. Не знал, где здесь факты, а где наслоения. И наслоений могло быть несметное множество. Первая книга, попавшая мне в руки благодаря де Лёзу, по сравнению с этой казалась безобидной, наивной или даже немного полуграмотной в своем нелепом драчливом протесте против сложившегося порядка вещей. Но в то же время было очевидно, что автор той книги, а точнее авторша, в отличие от меня, полнейшего неофита, – а по-русски проще будет сказать, профана, – садясь за такую работу и отважившись написать и издать свой обзор сегодняшнего положения вещей в сфере «фехтования», конечно, не могла оставаться в неведении, не могла не знать общедоступной литературы по своей теме, которую перечислял в прилагаемой библиографии Алан и в которую вписывался его опус.
Что же всё это значило? Ради чего всё это пишется? Выводов напрашивалось множество. Однако ни один из них не выглядел убедительным, окончательным. Если бы я наткнулся на весь этот чтив случайно, я, наверное, просто прошел бы мимо, не придал бы ему значения. Но я сидел с кипой листов в руках. И что-то еще должен был ответить автору и самой Эстер, которая подвизалась ему в агенты. Каким-то странным, непосредственным образом всё это оказывалось связано с моими реальными жизненными планами. И это мешало мне поставить на теме жирный крест.
Планов на лето у меня по-прежнему не было. Это и заставило меня потрезвее взглянуть на свое материальное положение уже сейчас. С утра на выходные я пытался навести порядок в банковских счетах. Так я обнаружил, что ремень затянуть придется не позднее чем к сентябрю. Даже за аренду жилья предстояло платить со скрипом. Последний счет за электричество вышел немалый, за перерасход предстояло доплатить около двухсот евро. В детализированных счетах неожиданными выглядели страховые полисы, причем целых три, каждый по двадцать с лишним евро помесячных платежей, оспаривать их было поздно. «Золотая» банковская карта, обходившаяся в год почти в четыреста евро, выглядела никчемной роскошью. Сегодня сошла бы и обыкновенная, дебетовая.
Нужно было принимать меры. Но я продолжал раскачиваться. Впрочем, я уже понимал, что пора решать что-то и с издательством. Других возможностей улучшить свое положение я пока не видел. И если уж начинать, то лучше сразу, сегодня. Могло ли издательство приносить деньги? Это оставалось для меня главным вопросом.
В пятницу поздно вечером вдруг позвонила Элен. Та самая, с Тверского бульвара. Она извинялась, что звонит поздно. И я не сразу понял, что говорим мы по местной парижской линии. Родственники заплатили ей за билет, чтобы она смогла отдохнуть пару недель во Франции. Звонила она «просто так», чтобы узнать, как дела, как жизнь.
Я поинтересовался, как дела у нее самой, у ее подруги.
Всё так же, без перемен. Она вновь поблагодарила меня за помощь с переводом денег. Ей уже пришло письмо из французской мэрии с подтверждением, что всё в порядке. Хотя и оставалась неясность со сроками, на которые продлили концессию. Она опять не всё понимала в бумагах. Я предложил увидеться, посидеть где-нибудь в кафе, но не завтра, а в какой-нибудь другой день, на неделе.
– Вообще, если вы заняты, я могу позвонить через несколько дней. Я просто так звоню, чтобы…
– Нет-нет, не занят. Вы одна или с кем-то приехали?
– Я одна…
В день встречи, утром, я подтвердил свою готовность увидеться, и мы договорились найти друг друга на набережной, возле моста Бир-Акейм. Договорились на час дня. День, однако, становился жарким. Сидеть где-то в духоте, в кафе или в ресторане, – это казалось неизбежным. Зачем это нам обоим? И я решил, что пикник на берегу Сены, как делают те, кто попредприимчивее, будет уместнее. Даже оригинально. Там же, под мостом, тянется сквер, длинным островком он врезается в Сену, рассекая русло на два рукава. Сквер небольшой, шириной с аллею, но уголок зеленый, есть и скамейки, помнилось, что там тихо, безлюдно. Я перезвонил и перенес нашу встречу в это место…
Мы сразу заметили друг друга на условленном пятачке моста, перед спуском к реке. Элен изменилась. Я с трудом ее узнал. В джинсах, в одной светлой кофточке, с хвостом русых волос, заметно похудевшая, – она мне показалась чуть ли не подурневшей. На лбу у нее была заметна мелкая сыпь, и она этого явно стеснялась. Но глаза, мягкие, серые, спокойные, немного поражали, как и в первый раз, своей добротой, какой-то особой тишиной – теперь я это сознавал, – которую сразу же хотелось оберегать или, по крайней мере, не вторгаться в нее, не вероломствовать.
Зачем я навязал ей встречу в таком месте? Тот же вопрос я угадывал в ее глазах. Но без малейшего упрека. Это было просто любопытство.
Я молчал.
– Классно! – сказала она, осматриваясь по сторонам.
– Да… Однажды мой знакомый созвал сюда друзей на пикник, – будто оправдываясь, сказал я; но так это и было, годы назад де Лёз действительно устроил здесь настоящую вечеринку с птифурами и шампанским, пригласив на пикник весь свой парижский бомонд, чтобы обмыть свой отъезд в Китай, для многих неожиданный.
– Хорошо вам. Здесь всё в размер человека, – Элен улыбалась. – Не больше и не меньше.
– Не больше и не меньше, так и есть. Я здесь не был, кажется… Но вы же знаете, хорошо везде, где… – И я чуть не произнес банальность. – Везде, где веришь в миф того места, в котором находишься. То же самое я в Москве чувствую иногда. В Подмосковье.
– Правда? – Она удивилась.
– Сидишь вечером на террасе, разглядываешь тополя, закат… Там всегда много тополей.
– Вот это правда! А когда пух начинает летать, не знаешь, куда деваться… У меня дома… да вы были… пух по углам сбивается. Такое чувство, что бегает кто-то.
– Я решил, что пикник – лучше, чем ресторан. Жарища сегодня. Не проголодались? – спросил я.
Я показал ей свой рюкзак.
Она и удивилась, и нет. И уже через четверть часа, когда мы спустились в сквер и прошли по аллее еще немного вперед, я остановился перед одной из скамеек и стал разбирать содержимое рюкзака. Здесь всё было по-прежнему. Тенистая, безлюдная аллея. Действительно ни души. Для центра Парижа это было даже странно.
Расстелив на скамье скатерть, я извлек коробки с порционными сандвичами, готовый картофельный салат, бутылку бордо, виноград, тряпичные салфетки, пластмассовую посуду. Элен с живостью мне помогала. Пока я откупоривал вино и разливал бордо по пластмассовым стаканчикам, я объяснял ей что-то про вид, открывавшийся по сторонам, и вдруг понимал, что правильно сделал, что позвал ее сюда. Окажись мы в ресторане, ей было бы со мной неловко или скучно.
Она же стала рассказывать о своей поездке. Поселилась она в семнадцатом округе, на рю Нолле. Квартиру ей раздобыли всё те же родственники. Скромное, почти без мебели жилье принадлежало их знакомым, которые намеревались то ли продавать квартиру, то ли ремонтировать. С утра до вечера она бродила по Парижу. Париж казался ей «каким-то вечным», ничто и никогда не могло изменить этот город.
Не забывая про свою порцию салата с картошкой, я расспрашивал о Москве, не переставал подливать себе вина. Она же вино лишь пригубливала. Из всего мною принесенного она ела только вегетарианский сандвич с непонятной начинкой.
На ее салфетку вдруг упала алая капля. Запрокинув голову, она долго не могла нащупать в своей сумке бумажный клинекс. Мой носовой платок – обычный, тканевый – оказался кстати. Ей пришлось прилечь на скамью. Мне же пришлось смачивать минеральной водой столовую салфетку, а потом сдвигать весь наш обед в сторону, чтобы она могла разместиться поудобнее. Я попытался накрыть ей лоб охлажденной в воде салфеткой, хотя и боялся навредить прыщикам. Всё происходящее было и странно, и неожиданно.
Она покорно подставляла мне лоб, лицо, прикрывала клинексом ноздри и молча смотрела в небо. Ее тихие глаза стали совсем светлыми и немного беспомощными, не то виноватыми. Но ярко-алые пятнышки по-прежнему просачивались через клинекс. Кровь не останавливалась. Элен еще и нелепо извинялась, уверяла меня, что так с ней иногда бывает, ни с того ни с сего. В этом, мол, нет ничего страшного.
Возле нас приостановились две пожилые женщины, завидевшие кровь на моем белом носовом платке. Они предлагали помощь. Я стал заверять, что всё хорошо, что мы справимся сами. Элен помогла мне их уговорить идти своей дорогой.
Стараясь ее чем-нибудь отвлечь, я поинтересовался, когда она собирается назад в Москву. Она ответила, что решила продлить поездку.
– Виза какая у вас?
– Я приехала с группой монахинь. Из Свято-Елисаветинского монастыря. Это в Минске.
– С монахинями? Из Минска?
– Вы так удивлены.
– В каком же качестве… с монахинями?
– Сама не знаю… Я там иногда… Ну что-то вроде послушницы.
– При монастыре? – еще больше недоумевал я. – Серьезно?
– Ну, как бы да. Есть такой статус… ни то ни сё, – объяснила она, виновато косясь на меня светло-серыми зрачками.
Она следила за мной одними глазами. На дне ее глаз я не мог не видеть укоризны.
– Если так, то разве можно в вашем положении ходить по паркам, пикники устраивать?
– Почему же нельзя?
Теперь я смотрел на нее другим взглядом. У нее было довольно правильное славянское лицо. Немного широковатое, как у моей матери на снимках из ранней молодости. И такая же фигура – тоже слегка широковатая, несмотря на стройность и некоторое худосочие. Только теперь я понимал, что, помимо спокойствия и тишины, которую я видел или угадывал в ее глазах, на дне их таилось что-то настораживающее. Казалось, еще один миг – и мне придется за что-то отдуваться, отвечать на какой-нибудь вопрос, который никто никогда мне еще не задавал.
Вряд ли Элен была красавицей. Но она как-то с ходу обращала на себя внимание своей редкой породистостью. Из-за свежей гладкой кожи на лице, несмотря на подростковые прыщики и мимику, она выглядела совсем юной, чем-то напоминала мне ребенка, которого мне по какой-то причине доверили. Шутка ли, она уступала мне по годам более чем на двадцать лет. Но я уже настолько сжился с этим самоощущением, для меня обычным, – с самоощущением степного волка, – что на многие вещи я смотрел просто, почти арифметически. Поэтому я и испытывал перед ней неловкость. Я вдруг казался себе нелепым и наивным, раз уж не способен понять, что возраст, как ни крути, обязывает человека на определенное поведение, что не может нормальный, почти пятидесятилетний мужчина вымеривать подобным взглядом женщин, которые младше его в два раза. В этом было что-то эгоистичное, грубое.
Словно угадывая мои мысли, она едва заметно улыбнулась – одними глазами. Мол, не волнуйтесь, я всё понимаю.
Духота становилась еще и грозовой. Вскоре стал накрапывать дождь. У нас были все шансы как следует промокнуть.
Ей стало лучше, она села на скамье и решительно произнесла:
– Всё…
Я предложил переждать дождь в ближайшем кафе. Через четверть часа мы поднялись на улицу. И нам не сразу удалось выбрать тихое кафе.
Принесли кофе. Ей еще и сладкий яблочный пирог. Я заставил ее согласиться на угощение, ведь в сквере на набережной она почти ничего не ела. В кафе мы просидели до пяти вечера…
Элен родилась в Сибири. Родители, мать и отец, оба врачи, вместе погибли в автомобильной катастрофе, когда ей не было шести лет. Таким образом они с братом, а он был младше ее на три года, попали на воспитание к бездетным дяде и тете. Тетя – учительница. Дядя – военный. С ними брат и сестра прожили детство, юность. Заботилась о них вся многочисленная родня, разбросанная повсюду, от Владивостока до Украины. Они ни в чем не нуждались и как-то не очень страдали, как Элен меня уверяла, от того, что стали приемными детьми. Сиротами они себя не чувствовали.
Потом она поступила в Берлинский университет, но и сама не знала зачем. Было время, когда всё немецкое притягивало ее как магнитом, объясняла она. Возможно, из-за мамы, из-за ее немецких корней. Лет в семнадцать она очень сильно чувствовала в своих жилах немецкую кровь. А затем, уже в Германии, всё это быстро развеялось. Среди немцев она чувствовала себя другой, русской. Посвятить себя выбранному поприщу – германистике, преподаванию, переводу или уж тем более остаться жить в германоговорящей стране, – она так и не смогла. Вот и брат, еще совсем юный парень, которого она опекала на правах старшей сестры, отправился в Берлин, в гости к друзьям, и теперь застрял в Париже, уже несколько месяцев перебивался здесь случайными заработками.
Собственно, это и было главной причиной ее приезда. Брата звали Колей. Чтобы не висеть ни у кого на шее, он решил подзаработать денег и теперь как прокаженный вкалывал в пригороде, занимаясь «левым» ремонтом квартир…
Элен рассказывала мне о себе уже на следующий день, пока мы вновь брели по набережной.
Встретились мы после обеда возле Нотр-Дама. Погода стояла солнечная, немного ветреная. И опять не хотелось оказаться в гуще городских улиц, на людных тротуарах. Я предложил прогуляться «куда глаза глядят» – по правому берегу.
Я расспрашивал о Берлине, о Сибири, о родственниках. Зачем – и сам не знал. Она отвечала с такой покорностью, будто привыкла воспринимать чужое любопытство как нечто должное. Так бывает с людьми, которые хорошо понимают, что их жизнь отличается от жизни других людей, но привыкли с этим мириться. В конце концов, никто не виноват, что жизнь у человека складываемся не так, как у всех, – она сказала это в конце своего рассказа. Рассказ показался мне мучительно грустным.
И словно мне в назидание, как будто решив научить меня задавать правильные вопросы, она вдруг призналась мне, что у нее есть дочь. Полуторалетняя девочка, папой которой был немец, живший в Германии, но родившаяся вне брака, часто оказывалась на попечении у тети, многодетной матери. Это и позволяло ей иногда уезжать из Москвы. Казалось очевидным, что Элен невзначай поделилась главным: эта часть ее жизни, для глаз посторонних невидимая, и была для нее самой реальной и самой трудной. Она не то чтобы скучала по дочери, дочь находилась в идеальной среде, окруженная детворой чуть постарше, но без дочери она всегда чувствовала, что живет как во сне, не в плохом, не в хорошем, но всё равно во сне, который рано или поздно всегда заканчивается.
Ее отличал необычный характер. Но это тоже становилось ясно не сразу. Смесь девичьего упрямства, – это я уже успел подметить, – которое выражалось не столько в манере говорить о себе, последовательно, с дистанцией, сколько в необычной кротости, близкой к фатализму, как мне чудилось, который нет-нет да заволакивал неподвластной дымкой ее вопросительные глаза. Пьянящий, непонятный, но без толики чувства вины – ее взгляд иногда всасывал в себя, призывал к молчанию. Что можно сказать, когда видишь огромный и непонятный мир другого человека?
Уже миновав Лувр и почти всю территорию Тюильри, мы посидели на скамейке напротив пышной ивы, в том месте, где это дерево, одиноко росшее на выступе променада, обреченно склоняется над самой водой, и кто-то непременно сидит у его подножия, с книгой или, как мы вчера, с какой-нибудь авоськой, в которой припрятаны вино и сандвичи.
С Элен было спокойно, как-то тихо, безмолвно. Говорить не хотелось. Редкое чувство. Кажется, впервые в жизни мне совсем не хотелось ни думать, ни говорить о себе. Какую бы тему мы ни затрагивали, помимо того, о чем заговаривала сама Элен, всё казалось мне запутанным, лишним, грубоватым. Мой жизненный опыт казался в сравнении никчемным, каким-то бесполезным.
Элен достала из рюкзака бутылку с водой и вдруг спросила меня, не начал ли я писать. Я чуть было не пустился в объяснения. Не кривил ли я душой? Не всё так просто и со мной, подумал я в тот момент. Своими светлыми глазами она вроде бы извинялась за свой вопрос. Но опять без малейшего чувства вины. Не сказав ничего внятного, я сменил тему, стал расспрашивать о Коле, ее брате.
Как раз вечером они должны были встретиться в Латинском квартале. В каком-то кафе, которое облюбовали для встреч в городе. От того места, где брат работал, шла прямая ветка метро…
В тот день, позднее, мне предстояло увидеть и брата Элен воочию. Это был не мужчина, а юноша, такое первое впечатление он производил. Высокий, худощавый и, как сестра, необычайно сероглазый, немного лохматый, в модных джинсовых обносках, походивших, правда, больше на спецовку. К тому же уставший, немного взмыленный – словом, только что с работы.
В кафе рядом с бульваром Сен-Мишель, куда мы втроем потихоньку забрели, оказалось шумно. Мы расположились за дальним столиком, но музыка не давала говорить и там.
Официант ушел с нашим заказом. Мы с Элен попросили кофе. Коля – какао в большой чашке. Он вдохновенно глазел по сторонам и улыбался. Брат и сестра обменивались понимающими взглядами. И до меня вдруг дошло, что они встретились, наверное, не просто так, им нужно было о чем-то поговорить. Не мешал ли я им? Понимание друг друга с полуслова, бессловесная преданность, что-то однозначно доброе в отношениях, свежее, – я давно не видел таких простых и искренних отношений между родственниками. И это казалось вдвойне неожиданным в обстановке захудалого модного кафе для молодежи, с небрежным обслуживанием, в какие заходят разве что гоп-компанией, чтобы послушать галдеж, самих себя и выпить пива с бесплатным арахисом в придачу.
Коля достал из кармана пачку «Ротманса» и закурил. Вкусы его мне нравились. Давненько я курил такие же сигареты. Я спросил его, чем он в пригороде занимается.
Коля с готовностью стал объяснять, рукой размахивая дым, чтобы нас не обкуривать, что на пару с другом они производили ремонт ресторанного помещения. Крошили стену, воздвигали новую перегородку, монтировали новую стойку, шпаклевали, красили, белили. Уже три недели они занимались «стройкой». Работа им досталась по знакомству. Платил ливанец, открывший ресторан и вынужденный полностью перестраивать помещение. Они планировали закончить к августу. Плата за труды неплохая. Работа честная, хотя и левая. Разрешения на работу во Франции у них с другом, конечно, не было. По одному тону Коли было понятно, что вкалывали они как черти.
Вмешавшись в разговор, Элен стала объяснять, что брат решил больше не брать ни у кого деньги – она это уже говорила – и жить на собственные средства. Вот и гнет спину. Хотя его никто не принуждал к этому. Коля запротестовал.
– Она ничего не понимает, – с бесхитростной улыбкой подростка заверил он. – Попробуй объясни.
Нам принесли кофе, а затем и какао. При таком темпе обслуживания мы могли бы всё это заказать уже в третий раз. Глядя на то, как брат и сестра дружно, одинаковыми жестами размешивают сахар, я вдруг догадался спросить обоих, обедали ли они сегодня. Оказалось – нет. Коля заверил, что обходится вообще без обеда. Там, где они с другом вкалывали, на обед они ходили в ближайшую булочную, покупали себе по «сандвичу», а то и просто какой-нибудь сладкий пирог.