Книга Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата… - читать онлайн бесплатно, автор Геннадий Владимирович Старостенко. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата…
Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата…
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата…

Для этого тебя месяц-полтора помуштруют в азах радистской работы, и никто даже не потребует знания морзянки. Походишь на тренажер (нынешние умники на ТВ транслитерируют это слово в упор: раз это simulator – значит «симулятор»), дабы привыкнуть получше к реальной обстановке. А почему, собственно, и нет, почему и не «симулятор»? В XIX веке и «Айвенго» переводили как «Ивангое»…

Двухкилевой китообразный АН-22 из моей 12-й дивизии, старичок АН-12 из других, почти новенькие, с иголочки, реактивные ИЛ-76 – вся эта братия развозила разный скарб, зачастую военного назначения, в страны двух обширных частей света: Азию и Африку. Это и тогда уже не было секретом для коварной заграницы, а сейчас и подавно. Самолет не иголка, отовсюду разглядишь. Прилетит этот самолет (он же «борт» на профессиональном языке), разгрузится за пару часов и назад.

Экипажи летали нечасто – как правило, в год по несколько раз. Но это все же была возможность глянуть на заграницу, преимущественно арабско-африканскую, и немного «наварить» командировочных в «чеках». Не сравнить, конечно, с заработками тех «переводяг», что торчали там два года перманентно, но все же…

За полгода до моего прибытия на службу начался Афган. ВТА полетала туда вначале и с бортпереводчиками. Потом везде диспетчерами на контроле посадили наших или неплохо знавших русский пуштунцев и таджиков, и бортпереводчики там вообще больше не требовались. Что-то в аэропорту растолмачить? Да местные тебя скорее на русском, чем на английском, поймут. Или, чтоб не болтались без дела и не мешали штурманам в штабе, разок-другой могли и послать на денек переводчика по безопасному маршруту. С ночевкой, скажем, в Ташкенте на пути туда и обратно.

Мне и самому случилось пролетать над афганскими ночными горами на большой высоте. Проходишь точки обязательного доклада диспетчеру, глянешь вниз – темнота, только чернобурые контуры хребтов под тобой выступают чарующе. И разве что раз в полчаса или в сорок минут замерцают внизу огоньки какого-то селеньица. Мы обслуживали брежневский визит в Индию в декабре 1980-го. Возили станцию космической связи, это были тонны железа. Индия как будто была не сильно против нашей афганской авантюры. О «трех кассиопеях», как я это называю (об Интернете), даже и не мечталось тогда. Ну, разве что лет через сто… Вру – даже и в голове не было…

Уже спустя много лет я предположил, что и Леха Балабанов, могло случиться, был завезен в Афган на часок-другой. Поднапряг блок памяти – как будто нет, не бывал он все же там. Оно бы вспомнилось. А вот рассказы о вывозе «грузов 200» он мог услышать и от экипажей в полку, где служил. Кажется, одно время он жил в общаге с летуном, что вывозил их оттуда. Каково же было мое удивление, когда я спустя тридцать лет стал натыкаться на тексты в СМИ и даже в «вики» про лехино героическое прошлое в Афгане…

В принципе, ему достаточно было всего-то раз интервьюеру обронить с увесистым намеком, что борты его подразделения выполняли интернациональный долг, залетая и в братский Афганистан, как группа пиара тут же все раздула до немыслимых размеров. Так Леша Балабанов оказался героем-интернационалистом, бесстрашным спецназовцем и бывалым воителем. Оттого будто бы и фильмы у него такие тяжкие, такие рвано-колотые – словно раны на теле. При всей его внешней субтильности и невоенности оно и загадочней было…

В опровержении своих тайных ратных подвигов Алексей Октябринович замечен не был. А зачем это отрицать? По крайней мере, сам он не считал своим долгом это делать. Уж очень оно тут все ладно срасталось для имиджа.

Но случилось в то далекое время и то, что меня по-настоящему потрясло тогда. И об этом рассказать придется. Без этого останется за пределами понимания очень многое в креативе культового режиссера и моего старого друга. (Говорю с поправкой на то, что дружба эта все же не успела застареть как таковая – и оборвалась однажды…) Ведь в этом зашита ДНК всего творчества Алексея Балабанова, и без этого он просто необъясним во многом. Об этом я поведал однажды в своей публикации в «Литературной газете» в год его смерти. Называлась она «Лехин груз»…

Кто-то усмотрит в названии нехороший подтекст, чуть ли не издевку… однако название это пришло от сердца. Мне было искренне жалко его, так безмерно рано ушедшего. Пусть даже и дороги наши с ним когда-то резко разошлись, и я считал его уже чужим для себя…

Публикация та натолкнулась и на волну озлобления в комментаторских массах: вот ведь завистничек нашелся… великого режиссера нет уже… а при жизни, в лицо ему, ты бы побоялся сказать

Ничуть. Не побоялся. Еще раз: была и близкая по смыслам и пафосу моя публикация в «Литературной России» за шесть лет до того, в 2007-м. Балабанов был еще жив – alive and kicking. И та первая статья так и называлась – «Пожалейте Леху Балабанова»…


Из Калинина добраться до Горького было проще простого. Садишься вечером на проходящий ленинградский поезд – и утром ты уже на месте. В первый год службы, когда Алексей еще доучивался на пятом курсе, раза два или три я и срывался в любимый город под выходной. Нашим братом переводчиком полк укомплектовали недавно, и летный состав все не мог взять в толк, что мы за птица. Даже метеослужба – и те народ военный, а на этих переводчиках, лейтенантиках цивильных, и форма мешком, со склада, и выправки ноль.

Мы особо и не навязывались – появишься с утра на построении, посветишься в штабе у штурманов с четверть часика – и назад к себе в офицерскую общагу. Одного дежурного все же оставляли, как правило, неженатого – для связи. А то, бывало, и в город на прогулку сорвешься. Посылают и в наряды по гарнизону – патрулем, но предупреждают загодя, планируют.

И вот однажды на очередной моей вылазке в Горький Алексей не без грусти обронил, что есть проблемки со здоровьем. И, в общем, серьезные. Какие-то чего-то там расстройства… Я не придал этому никакого значения. Даже не стал утешать. Ну, расстройства – и расстройства, пройдет и забудется. И Саша Арс, и другие говорили мне про его беду, но я этого всерьез не воспринимал. До того времени, как все это произошло у меня на глазах…

Случилось поздней осенью на втором году моей службы, у Алексея – на первом. Его прислали в командировку в наш полк и поселили на пару дней в профилакторий, стоящее на отшибе здание. Предназначенный как бы и для оздоровления, смотрелся он мрачновато и как-то неуютно – что снаружи, что внутри. А моих соседей по комнате в общаге (лейтенантов Джанкуева и Малахова) как раз не было в то время в подразделении. Так что оставайся, Лешка, с ночлегом здесь, пообщаемся.

И мы засиделись с ним до ночи под бутылку красного крепленого, успели поговорить и о друзьях, и о прочитанных книжках. Я рассказывал о своих тверских впечатлениях, а он проклинал хохлов, что достались ему в соседи и коллеги. Это были такие же, как и мы с ним, переводчики, только южнороссы – с киевскими и харьковскими дипломами. (Я видел их на слете переводчиков, где мы делились опытом летной работы, был там и он: неплохие в общем ребята – со своим юмором и со своей мотивацией, они чутка опережали Балабанова в темпераменте, и у него с ними не сошлось. Сам любивший подначивать, он довольно настороженно реагировал на «фидбэк» от них в свой адрес.)

Наговорились всласть, выпили вина – уж точно без перебора, за второй бутылкой не бегали, и я постелил ему на соседской железной коечке, почему-то заслужившей в народе явно преувеличенное название «полуторки».

Из глубокого сна посреди ночи меня вырвали странные звуки… Откуда-то шла тяжелая гулкая вибрация непонятной природы. Глаза я разлепил мгновенно, и первой вспыхнувшей в темноте мыслью было: война… землетрясение? Вовсе не банальная фигура речи – никогда не забуду того своего испуга… К нашей же взлетной полосе мигаловской лепился и полк истребителей, и реактивного рева посреди ночи нам хватало. Только он уже был привычен, а тут что-то жуткое с содроганием…

Я взвился к выключателю ракетой – щелк, и все увидел… хоть и осознал не сразу…

Лешка бился на железной коечке в диких судорогах… ужасно амплитудных и механических… Словно большая кукла, у которой повредилась гигантская пружина или заводной механизм…

Подскочил к нему, попытался схватить за плечи, но удержать их в руках было невозможно… Его и так всего трясет – и ты еще добавишь в попытке разбудить…

Отчаяние в общем не в моей природе – но иного я в тот момент и не чувствовал… Потом метнулся в коридор и стал стучаться в соседскую дверь по другую его сторону. На помощь мне выскочили приятели – капитан Рощин, летун, разжалованный за рукоприкладство в административный состав, и лейтенант Низамутдинов, технарь из Калининграда…

Леху уже било так, что слетела с крючьев задняя спинка – и кровать встала трамплинчиком… Но Леха не сполз и не свалился вниз – он оставался каким-то разболтанно-ригидным… по-прежнему в бессознанке и совершая немыслимые для тела движения…

Рощин – мужик бывалый, с боксерским ломаным носом и крепкого сложения. Тут же потребовал ложку, а у меня были только вилки немытые с нашей вечерней трапезы. С алюминиевой ложкой влетел Игорек Низамутдинов – и вот ее уже запихивают Лешке в рот, да и то не сразу вышло – зубы-то стиснуты, и не попадешь еще…

Позже я узнал, что совать эпилептику в рот ложку, тем более металлическую, чтобы тот не проглотил собственный язык и не откусил его в припадке, тоже не вариант. А тогда просто сунули и держали его руками… Я впервые видел, как у человека изо рта идет пена, обильная… Мелькнула глупая догадка: ведь и пеной этой можно захлебнуться…

По моим ощущениям, припадок продолжался минут пятнадцать-двадцать. На часы посмотрели, только когда все закончилось, и он затих – по-прежнему не приходя в сознание. Кажется, было что-то после трех ночи… Спинку мы поправили, накрыли его одеялом. Леха уже тихо засопел, но лицо у него было все еще каким-то иссиня-зеленым и все еще пугало, словно это было что-то вроде посмертной маски…

Попили чаю у них в комнате. Я попросил ребят не докладывать о случившемся начальству. Нет проблем. Только Рощин, мужик старше нашего лет на пять, удивился – как его могли с этим взять на летную работу (в летно-подъемный состав)… Впрочем, сам же и догадался: кому ж захочется признаваться… не насморк ведь…


Утром он проснулся тяжело и поздно – я уже успел сбегать на построение. «Было что?» – спросил он меня. Я рассказал. Вид у Лехи был крайне болезненный, но нужно было идти – и он заставил себя собраться.

Память до сей поры хранит все в деталях – столь велико было мое потрясение. Со временем стали забываться и детали, и я Балабанову никогда не напоминал об этом и не справлялся у него о здоровье. И только много-много лет спустя, когда посмотрел его «страшные кино» (не то, что нарекли «культовым», а то, что назвалось эвфемизмом «авторское», что и смотреть-то, по моему мнению, интересней специалистам и киноманам), все снова проигралось в памяти в деталях.

Все более и более стала проясняться природа творчества Леши Балабанова. Не абсолютно вся его феноменология – но очень значительная сущностная его сторона. Очень многое стало понятным в его кино, природу которого постигают не все, тогда как многие очень часто путают ее с иными сущностями, истинными ли – мнимыми, или оснащают политкорректными проторенными домыслами в русле традиционных красивостей по части истолкований авангарда.

Именно в те времена, в конце студенчества и в начале самостоятельного пути, в период первых поисков себя во внестуденческом формате, когда пошел этот слом в его физиологии с попытками приладиться к этой беде, как-то договориться с ней, осмыслить ее, и определилось многое в его творческом будущем… Но ведь была и утешительная сторона. Появилась и сверхмотивация – в знании о том, что падучая – болезнь великих. Болезнь гениев и пророков. (Если пренебречь, конечно, обывательским мнением – что это просто болезнь мозга, форма сумасшествия или на грани…) Что это не столько повод для отчаяния, сколько знак свыше, указующий на исключительность, на большую будущность…

Да – это и стигмы величия, и страшное клеймо, и я потом узнал, что если речь вести не о психогенном, или аффектационном, более легком типе эпилепсии, иногда и называемом псевдоэпилепсией, а о более страшном, органическом, то тут надо было себя готовить и к серьезным испытаниям. Ведь во втором случае, свидетельствуют врачи, сами припадки нередко ведут к заметным физическим травмам. А еще у многих больных со временем развивается выраженное интеллектуально-мнестическое снижение, другими словами, слабоумие, теряется продуктивность работы, падает общий тонус. Да одно осознание того, что какая-то злая вселенская сила вырывает тебя из жизни, полностью отключает твой мозг и бросает беспомощным биться в конвульсиях, напрочь сводит с ума… Тут не просто костлявая в своем истлевшем рубище тычет тебе в лицо своими страшными фалангами – тут и что-то более трансцендентно-дьявольское мнится в этом ужасе…

Впрочем, человек, как говаривал мой школьный учитель физики Валентин Сергеевич, с войны безногий, такая скотина, что ко всему привыкает… И сегодня медицина научила людей справляться со многими недугами – хотя и у лекарств есть побочные эффекты…

Я искренне боялся заговаривать с Алексеем о том случае, полагая, что чем реже ему напоминают об этом, тем лучше для него.

Восьмидесятые – девяностые, период полураспада

Повторюсь, что заслужу немало упреков, а то и беспощадной брани от кинолюбивых своих сограждан. Больше от молодежи, конечно же, чьим кумиром Леша стал и, судя по стараниям потрясенных эстетов и заинтересованных медийных кругов, еще станет… Да как ты можешь, завистливое ничтожество, низводить великое кино Балабанова до этих примитивных суждений… И вообще – все это некрасиво и нечестно, тем более по отношению к старому другу… Разве можно ставить в вину кому-либо его болезнь или физические недостатки! Даже если эпилепсия и считается психическим заболеванием! И вообще – писать об этом!!!

Автор заранее соглашается со всеми подобными обвинениями. Но другого способа сказать об этом нет. Сказать правду можно только… сказав правду. Никто уже и не ставит в вину-то… Просто объясняет и жалеет. Да ведь и хотел же он измениться в конце жизни – пытался вписать новые страницы в «книгу перемен». Что-то изменить. Но теперь уже не в мире, а в себе самом – в своем отношении к нему…

Впрочем, за публичность иногда и спрашивают по всей строгости народного спроса. И ушел из жизни – а все равно отвечай и объясняй все своими творениями. Ты ведь как художник время запечатлевал. Чтобы рассказать о нем потомкам.

Не спорю – De mortius aut bene aut nihil. Согласен: Об ушедших в мир иной либо хорошо, либо ничего. Но когда живущие стремятся тебя увековечить и причислить к лику «светочей духа», то ты вообще-то уже не из «мортиусов» в собственном смысле. Ведь ты как бы оснастил свой народ новыми смыслами или добродетелями. Геростраты и гитлеры, конечно, тоже попадают в анналы истории – но по другому счету.

А уж если приписывают к вечности, то человечество вправе знать о тебе все в мельчайших подробностях. Неслучайно и к лику святых церковь приписывает не сразу по завершении подвига великого служения, а спустя много лет, порой и через столетия, после тщательной проверки – дабы не случилось ошибки и даже брошенные в тебя каменья сложились бы в основание твоего пьедестала…

Впрочем, об этом еще предстоит разговор, а пока скажу в двух словах о том, что меня сближало с Алексеем и держало в пределах видимости. И что окончилось примерно к тому времени, когда в его жизни начался этап профессионального ученичества под наставничеством другого культового режиссера – Германа. Когда на вахту дружбы с ним заступил Сергей Сельянов, а там и множество других людей – из тех, кто хранил эту дружбу до конца и сохранил о нем благодарную память.

А нашей дружбы с ним оставалось еще лет на семь или восемь. После службы время нас развело и сводило уже по разу в год или в лучшем случае раз в полгода. Всего тех встреч набралось бы не больше десятка.

Бывало, мы встречались у Кирилла Мазура на северо-восточной московской окраине. Слеталось человек по шесть или семь все еще юных, но уже старых знакомых. Часть – из Горького, что мы все чаще называли Нижним, а Балабанов – из Свердловска, который никто из нас еще не приспособился называть Екатеринбургом. С этой ватагой, легкой на подъем – что воробьиная стая, часто появлялся и лобасто-лысый сорокалетний Слон, который чем-то был и непонятен, и неприятен, тогда как остальным общение с ним по-прежнему льстило в самооценке.

Мазур всегда оставался более близким лешиным другом, чем, скажем, я или другие. Но у него другой жизненный ракурс, и если бы он написал о нем книжку, то это был бы больше панегирик другу, чем попытка острого анализа его творений. Кирилл, довольно выразительного и привлекательного семитского типажа, всегда был из тех, кто убежденно отрицает свою «этимологию», а с бородой – так вообще Карл Маркс в молодости. Но, с другой стороны, и антисемитизм у Балабанова если и случался, то больше мнимый – больше конъюнктурный, для интриги. А вот экзистенциальной русофобии у культового режиссера хватило впоследствии с великим избытком – и в «Морфии», и в его «бромпортретном кино про уродов», и в «Грузе 200», где не то что сама нацидея в минусе, но и русскому духу сделать спасительный вдох не дано.

Кирилл жил с женщиной намного его старше – помнится, журналисткой. Она была довольно плотного сложения и, мне казалось, азиатского типажа. Звали ее Стелой. И здесь, мне казалось, у них было больше духовного родства. И мне в этом смысле только предстояло развиться – и только уже работая редактором документального видео в АПН на Зубовском, 4 (откуда, впрочем, был изгнан господами либералами в 1992-м и где через поколения от меня – с ретроспективой через Швыдкого и Лесина – теперь верховенствует Маргарита Симоньян), а часто и с корейцами из Сеула, и даже побывав в Сеуле в 1990-м, где насмотрелся истинных восточных красоток, я стал прозревать внушением свыше идеалы красоты этой расы.

Мазур, пожалуй, был единственным из нас, кто пронес эту студенческую дружбу с Балабановым до самого конца. А равно, думаю, и Балабанов ценил в нем достоинства близкого друга. Не знаю даже, зачем и пускаю в ход это слово, оно ведь не мое просто по звучанию, по грамматике своей, и я обычно не отношу его к людям, а больше к предметам неодушевленным, к понятиям общим… – но сделаю исключение: Кирилл был человеком «успешным». Кто-то говорил, что его отец был в свое время крупным профсоюзным деятелем в Норильске. А в наши благословенные времена, рассказывали друзья, Мазур будто бы с партнером продал пару промышленных карьеров где-то на Кольском полуострове, а это десятки миллионов долларов. Друзья говорили – молодец, не упустил своего. Так ли это – легко ведь и оговорить… впрочем, в наши времена такое чаще похвала, чем осуждение. Таким и представляю Мазура – «успешным», но все же умеющим сочетать в себе и достижения, и постижения.

Рассказывая о Балабанове, придется сказать что-то и о себе. Чтобы задать нужный ракурс. Мне далеко не всегда удается разделить эти восторги по поводу предпринимательских успехов. Так случилось, что в вуз поступать в город Горький я приехал в 75-м – к родителям, что воспитывали младших брата и сестру. И обитателям общаги я вполне мог казаться городским и домашним. А до семнадцати годков я рос в деревне у бабушки, у которой было только два месяца какого-то церковно-приходского образования, но были опухшие, в черных трещинах ладони, была корова и прочая домашняя скотина, и было много тяжелой работы до самой старости. Баба Маша моя часто вспоминала… Учитель, еще до революции дело было, приходил в их избу и просил ее мать, мою прабабку: «Матрена, отдай дочку в школу. Она у тебя способная». Та отвечала с вызовом: «Чего это? Хватит – уже и писать выучилась. Она мне тут за зиму шерсти напрядет…» Прабабка на фото – строгого вида женщина, из крестьянской среды, в «социальные лифты», видно, не очень верила…

А еще у меня на глазах гибли близкие люди, когда нам давали делянку сухостойного леса на дрова на зиму – и мы сами этот лес валили. И ведь сильные были люди – и нутром, и физически. Вот только не до «социальных лифтов» им было. Потому-то уже после АПН, когда все, что плохо лежало в стране, было уже прихвачено теми, кто высоко стоял или «хорошо сидел», я крепко сблизился с идеей социальной справедливости. (Хотя полной взаимности и не случилось. То на нее надавят откуда-то с Лубянки – из стана стихийных соцдарвинистов и сторонников естественного права, i.e. штатных стяжателей патриотического духа, то сама она вдруг забьется в отведенную ей нишу, уже не подпустит к себе и малой оплошности не простит. Всего один «мыслешаг» влево или вправо из строя – и до свиданья, публицист… ты не понял, чего от тебя ждали…)

Да я ведь и начинал топтать свою журналистскую тропку с многотиражки «За советские часы» на Первом часовом. Кстати говоря, тогда, в середине 80-х, завод – семь тысяч человек, тридцать цехов – отправлял на экспорт восемьдесят три процента своей продукции. Намеренно пишу словами, избегая цифры, чтобы никто не усомнился – не опечатка ли…

Где-то ближе к середине 80-х я снимал в Москве маленькую однушку на станции Лось. И если иногородняя ватага не летела к Мазуру или куда-то еще, то, случалось, иногда залетала на выходные и ко мне. Я давал им ключи, а сам отправлялся к своим старикам в Подмосковье. В Москве они нередко спускали все до копейки – и Саша Артцвенко, бывало, тайком проникал куда-нибудь в купейный вагон до Горького и прятался там в боковой багажной нише. А когда высовывался оттуда, соседи скорее понимающе смеялись, а не бежали за проводником или начпоезда. Такие были времена.

В тот раз у меня остановились на выходные Балабанов, Слон и кто-то еще, уж не Женя ли Куприн – но, кажется, нет, не вспомню… А вместе с ними были еще и две девчонки из Горького. Успел взглянуть на них краем глаза, когда вручал Балабанову ключи с кратким инструктажем на лестничной клетке. Стройненькие, миловидные, ничуть не дурочки, по глазам видать – как раз такие мне всегда и нравились, но по закону подлости пролетали где-то на траверзе. Балабанов с ними по-свойски – слегка кося под мачо непризовой категории.

И зачем-то опять притащили этого Слона, который, все говорили, совсем по другой части. И еще говорили: мания у него – накупит любимых почек свиных, наготовит духовитого жарева…

Оно конечно, в закрытом городе Горьком-то особо не разъешься – зато по части увеселений там куда лучше. И чего им всем сдалась эта Москва? Да и не хотел я в тот раз уезжать из квартирки. Увы, таков закон гостеприимства: сам погибай, а товарищей выручай. Ладно – пусть веселятся ребята…

Под вечер в воскресенье я вернулся в квартиру, их не было, оставались вещи, и через какое-то время прибежал за ними Леха. Он лучился самоварной медью, надраенной и похмельно-жаркой, и какого-то черта вдруг хвастанул своими амурными успехами. Как будто я был тем, кто способен оценить такие откровения. Или как если бы я их ждал от него. Или он таким вот образом хотел вознаградить меня за гостеприимство…

– Классная девка. Пи…денка узкая такая. – И плотно свел ладони большими и указательными вместе, намекая на некую деталь женской физиологии. Слова его растворились в похмельно-медной улыбке.

Был бы он законченный бабник или рядовой похабник… да и такие в общем избегают подобных интимных откровений… А тут хоть и довольно простой в манерах, но вполне интеллигентный парень Леша Балабанов. От него ли этого ждать? Я в общем не был никогда большим занудой-моралистом, но уж больно не по настроению было услышать от него эту дешевую бравадцу…

Я долго думал, стоило ли обнародовать такое, скажут – порочить великого русского режиссера, «говорившего с Богом». Но ведь и сам он, Леха, не стеснялся в своем кино матерной лексики. В том числе и такого же почти похабненького слова (как, скажем, в «Войне»), однокоренного с тем, которое я услышал тогда от него. И слышу-то в общем часто, в России живу и привык уже давно. Но вот раньше интеллигентная городская («додомдвашняя» и «докамедишная») молодежь не материлась, а сегодня, чистенькая с виду и не замаранная тяжким трудом, она этим «сленгом» вовсю бравирует…

А что стесняться, – сказал бы он в свою защиту. – Это же все народные слова… Так что и не без его, лешиных, стараний цинизм этот внедрялся в юные мозги…

Была ли та его бравадца попыткой выглядеть брутальней и циничней, чем он был на самом деле? Попыткой мужского самоутверждения? Или это был неконтролируемый похмельный выброс неких «эмоциональных паров» или «интеллектуальных», взбродивших от впечатлений? Или это всего лишь проявление его познавательного инстинкта, а я трусливо пасую на ровном месте – там, где мужик только хохотнет в ответ, и проехали? Так или иначе – но я уже и прежде начинал понимать в каких-то деталях, в каких-то гранях общения, что этот его новый формат чуть «грузит» мне подсознание, проще говоря – начинает отталкивать…