Книга Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата… - читать онлайн бесплатно, автор Геннадий Владимирович Старостенко. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата…
Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата…
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата…

В то время Алексей работает ассистентом режиссера у отца на Свердловской киностудии. (Про то, что папа успел устроить его во ВГИК в первый раз сразу после службы, а он уже успел оттуда вылететь, я от кого-то уже слышал, но не от него самого.) Проходит еще время – и как-то раз он прибегает ко мне на работу в пятницу под конец дня и начинает упрашивать «шлепнуть» ему печать на командировочное удостоверение. Сам он по беспечности не сделал этого ни в творческой организации, куда приезжал, ни в гостинице. А теперь спешит в аэропорт. Выручай!

Но это невозможно, Леш. У меня же почтовый ящик. ЦКБ «Нептун». Я здесь простым переводягой в отделе НТИ, в общем без представительских возможностей, пойми… Представляю глаза директорской секретарши, к которой я пойду с этой просьбой. Лучше возьми такси – может, успеешь… Ну, заплатишь лишнюю треху…

С того времени он и вычеркнул, думается, меня из числа близких друзей, хотя было и еще несколько встреч. Не сильно жалел, должно быть, и я – хотя и по инерции чувствовал себя перед ним виноватым. Впрочем, мы уже по-разному смотрели на вещи, и у него уже был свой круг творческого общения, включая и свердловский – более обширный, рок-клубовский, динамичный. И я со своими не изжитыми комплексами провинциала в столице, нереализованными амбициями и довольно банальным кругозором, не знающим ни диссидентства, ни больших разговоров на кухне, разрывающимся между скучной работой и постоянной ездой к своим в Подмосковье – с долгими стояниями на пригородных платформах, был ему уже неинтересен.


Кажется, раз или два встретились уже по инерции. Но все же случился потом еще один момент… Как-то раз мне позвонил Андрюша Левченко, мой однокашник из параллельной английской группы, и предложил заглянуть к Октябринычу. Это был год примерно 1988-й или уже следующий. Без точной хронографии – но уверен, что Андрей бы сказал точнее. Он был из Краснодарского края – невысок, подвижен, истый южанин, хваткий на мысль и памятливый. Рано начинал лысеть – с взглядом пытливым, лучисто-проницательным. Из него бы мог получиться прекрасный режиссер кино, но в том, что такие, как он, в итоге выбирают синицу, а не журавля, есть неуловимый некий пиетет к журавлиному поголовью. Судьба Алексея как открывающего себя в творчестве его искренне интересовала – и я уступил его уговорам (он был проездом по работе), согласился на встречу.

Балабанов учился в Москве на Высших курсах сценаристов и режиссеров. (На всякий случай, чтобы не ошибиться в названии, заглянул в «вики», которая, в общем, не всегда «враки». Там указано, что Балабанов был приписан к экспериментальной мастерской «Авторское кино» Л. Николаева, Б. Галантера. Но там же вписана и выдумка, что Балабанов «воевал в Афганистане». С Галантером, не сомневаюсь, все ближе к правде.)

Мы пришли к нему в общагу – помню, куда-то по другую сторону от ВГИКа через Проспект мира – жарким летним днем. Леха выглядел утомленным – то ли жарой, то ли недосыпом, но Андрюша его разговорил. Я больше наблюдал за их диалогом со стороны, только запомнилось немногое, был озабочен чем-то своим. Леха рассказывал, как он теперь запанибрата со звездами, как на днях был в гостях у популярной актрисы кино Симоновой и пообщался с ней под водочку. Видимо, думал, что для нас это интересная экзотика (тогда ведь на всю эту нынешнюю телепохабщину о жизни звезд еще и намеков не было, а мир кино был миром гениев, счастливчиков и небожителей), что это нас впечатлит, поэтому и предложил как гостеприимный хозяин пару не сильно заветрившихся деликатесных блюд.

Среди прочего он поведал, как присутствовал на каком-то недавнем рауте с представителями американской дипломатии и кого-то из творческих элит заокеанских. И когда речь зашла о Горбачеве и его перестройке, он им смело заявил под коктейль: Perestroika is shit!

Конечно же, это была все та же бравадца, присущая ему. В общем не без клоунского интеллигентского претенциоза. А на крупном «американском плане» (см. киноведческий термин) выказывалось глубокое «прослоечное» неверие в перестройку – исключительно с диссидентской стороны. Все та же «фига», но уже не в кармане. Творческому интеллигенту фигу уже нечего было прятать – уже можно сунуть власти в нос. А та, в свою очередь, была готова показно зардеться в сожалениях, что не умела внемлить чаяньям. И shit шло от неверия, что все это закончится чем-то культурно-эпохально-значимым, опять же в интеллигентском изводе.

В общем, в то время Леша еще плохо знал, чего он хотел от политики. Но чего-то хотел и уже мог что-то кому-то доказывать. В плане психологии это хорошо просматривается из контекста все той же осмеянной Щедриным неопределенности аспираций – то ли конституции хотелось, то ли севрюжины с хреном

Это сегодня я чувствую, что мое пространство публициста сузилось, как шагреневая кожа, и нет ничего обиднее знать, что в обществе происходят вещи, о которых именно ты можешь сказать верней и лаконичней – а уже не дано, тебя изгнали со всех заметных трибун… А тогда я смутно понимал про себя, что еще не дорос до понимания динамики социального в стране. Приученно радовался перестройке и гласности – а не понимал. И еще дальше был от понимания динамики происходящего в элитах. А Леша был из семьи культурных элитариев, людей, знающих, как устроена система и какие процессы в ней пошли, и более того – весьма влиятельных с определенного времени. (Этому найдется место и ниже по тексту, в следующих главках.) И ему уже было о чем рассудить – и кино уже снимать как раз о несвободах и экзистенциальной тоске.

Леша и обнаруживал себя больше либералом в те времена, даже и русофилом будучи в каком-то формате. Он был из тех молодых творцов, готовящихся занять свое место в искусстве, кому хотелось большего, хотелось сильных кадров и потрясений, кому нужны были реальные реформы всего на свете (ведь здорово же, когда звон и треск повсюду – и дым коромыслом) и кто был убежден, что перестройка топчется на месте. Что она по сути своей – продолжение все той же пыльной демагогии про равенство и братство. Как же – сердца требовали перемен в отмщение за тоталитаризм, и разум уже не поспевал.

Протестуют часто совсем не только во имя справедливости, а от внутренней неспособности подчиниться дисциплине обстоятельств. Права и свобода личности – понятия не абсолютные, они имеют и конкретное измерение – временное и обстоятельственное. Так, у избалованного единственного ребенка богатых родителей представления о свободах и несвободах могут быть одни, а у его сверстника, растущего в большой без достатка семье, – другие. Тут вообще счет обязанностей может превышать счет личных прав на порядок. У познавшего мир старца они одни, а у юной вертихвостки – совсем другие. Ну, а человек пассионарный просто по природе своей иной, чем флегматик и конформист.

И опять же – умиляясь словам нового ректора нижегородского лингвистического университета, сказанным ей навстречу юбилею города и вмонтированию памяти о Леше Балабанове в стену заведения… Об исключительной дисциплинированности и соответствию моральному долгу… Со слов друзей, и я другого не скажу, Леха был отличным парнем. Скажи кто о нем плохое – так худшим из того будет: Вот гад, два моих диска запилил… А когда уже вырос в большого художника, то стал очень требовательным, а местами и жестким в плане работы. Должно быть, так и было, хотя есть свидетельства, что часто не по делу орал на зависимых от него людей… Но прежде чем ему воспитать в себе чувство долга и ответственности или приспособить их к потребностям своего кино, случалось и другое…

Уже на втором году службы, когда их борт сел на дозаправку в Будапеште и экипажу дали пару часов на отдых, Балабанов умудрился отстать от своих и потеряться. Он устроил себе увлекательный шоппинг по музыкальным отделам в поисках дефицитных дисков и так увлекся, что отстал от самолета… С кем еще такое могло случиться – сказать затрудняюсь… По итогам этого «раззвездяйства» (был бы штатным офицером – сочли бы служебным преступлением) он был переведен в другую структуру на менее ответственную должность, где и дослуживал свой срок.

Но в большинстве сетевых «педий» вы опять же непременно обнаружите, что он «воевал в Афганистане». С толстым намеком на то, что был там настоящим коммандос, постигшим ужасы войны.

Именно. И какое-то время я не мог понять, зачем им все эти враки, уж больно жидковат раствор для пьедестала под памятник. Пока не понял главного: если этих врак не будет в его биографиях, то как объяснить его мизантропийные провалы в подземелья ада, его болезненную тягу к ковырянию в психических фекалиях рода человеческого, к живо-мертво-писанию даже не порочного в человеке, а вообще не человеческого, запредельного, именно инфернального… Иногда сравнить отдельные фрагменты его творчества можно разве что с деятельностью персонажей вроде немца Гюнтера фон Хагенса, известного как «доктор Смерть»…

И самое подходящее объяснение всему этому в нем и в его творчестве исследователи находят в его «героическом тяжком прошлом», в «страшном опыте войны». Получается – вроде черт с ним, с реальным Балабановым, который вообще там не бывал, в этом Афгане, ведь творцам современной культуры как информации важна именно эта «правда о войне», во имя которой можно и соврать тысячу раз, которой только одной и можно объяснить его великое творческое безумие…

Я не видел ничего хорошего в той Афганской войне, хотя и не осуждал ее в те годы. Скажу еще раз: тогда, в 80-е, был таким, как все, ведь по большому счету мне было нечего сказать – и я еще не умел сравнивать одно с другим, не мечтал о свободах, не проклинал несвободы и косность мысли. Оппозиционером стал уже потом – уже к новой власти. Когда пришло время свобод и установило эту новую власть не без участия подходящего культурного инструментария. Но что-то понимать о той войне я стал еще тогда.

Война очень многое и многих у нас погубила. Она вообще была не нужна, с поправкой на то, конечно, что память ее героев и ветеранов не должна быть предана этим пониманием. А когда в 2007 году мне дал в интервью свои мысли о ней Леонид Шебаршин, недолгое время первый человек в КГБ, ориенталист, в далеком прошлом резидент советской разведки в Тегеране, все в извилинах у меня стало на свои места. На изломе от Горбачева к Ельцину Шебаршин был Ельциным и отставлен. Он признался мне в том интервью: «Считайте меня русским националистом». Тогда можно было такое сказать – и даже больше с гордостью, чем с опасением за свой пиар. Он был против войны в Афганистане, сказал, что она была авантюрой.

И Балабанов ругнул ту войну со злостью – и тоже постфактум. Он подступался к ней как бы с нескольких сторон, в разных своих фильмах. Прежде всего, чувствуя в теме мощную конъюнктуру и потенциального зрителя.

И возвращаясь все же к той его фразе о перестройке… Сам он был не столько глашатаем свободы и правды, сколько бунтарем метафизическим, по случайной причуде ли, по нраву. Так, он рассказывал, кажется, в интервью «АиФ», что однажды пьяный переплыл Волгу, потом возвращался уже ночью. Может, и приврал – не знаю. Мне кажется, что и война его влекла как таинство несущего смерть случайного, в войне всегда есть мистика.

Лехин груз

Толкуется, что «афганский синдром» как бы главным фоном проходит в балабановском триллере «Груз 200». И что само это кино режиссер сделал антивоенным памфлетом. Возвысил голос, понизив ракурс. Но увы – памфлета не получилось. Из негодного материала ничего хорошего и не могло выйти.

Безумно тягучие кадры психотипии мента-маньяка… изнасилование девчонки, прикованной к койке, на которой лежит труп ее жениха, убитого в Афганистане и присланного «грузом 200»… А потом и другой персонаж в исполнении актера Серебрякова пытается насиловать бутылкой из-под шампанского…

Сочинено как бы и с аллюзией в сторону фолкнеровского «Святилища». Очень многие детали и ходы Леша «импортировал» оттуда – вот разве что там, кажется, насилуют кукурузным початком… Если что, всегда можно сказать: да – слямзил из-за океана, так американский классик описывал поганую действительность… теперь уже и не американскую… Но тем и «отмазаться» можно: Заметьте, не сам я это выдумал! Не Балабанов породил этих монстров – было до меня…

Мой вердикт совпадет с мнением большинства «непродвинутых» кинозрителей в нашей многострадальной ойкумене: такие «вершины» в кинематографе могли покориться только Балабанову. Не стоит исключать, что это был и явный парафраз-алаверды с темы его учителя Германа в жестко антисоветском и антирусском кино «Хрусталев, в машину». Там мастер черно-белого кино с упоением обрывает все реплики персонажей до полного безумия и воспроизводит такое же действо, как и у Балабанова, – только другим предметом… Балабанов словно бы даже предлагает повторно свои творчески удвоенные извинения мэтру, поначалу усмотревшему в его «Брате» признаки антисемитизма и обидевшемуся на ученика.

Балабанов говорил потом, что в «Грузе» он имел в виду не политику, но ощущение времени, в котором жил. Что ему очень важно было сделать кино о конце Советского Союза. Отступлю на шажок от темы – она большая и мутная, пусть отстоится пока, никуда не денется, еще вернусь…

Те, кто сегодня монтирует образ Алексея Балабанова с образом борца за правду, за интересы трудового класса и за социальное равенство, если не лжет сознательно, то ошибается. Он был далек и от тоски по исторической России (которую мы потеряли), тем более от царебожия, i.e. ни минуты не тосковал по России дореволюционной (свидетельством чему как минимум «Морфий»). Но уж антисоветчиком стал и по убеждению, и по надобности высокой цензуры. Цену позе он знал и умел подстроиться под нужды времени, а под соцзаказ сформировалась подспудно еще и нравственная позиция. Известно, что где-то за год до смерти, побывав в Тбилиси, загорелся даже идеей снять кино о молодом Сталине – налетчике и экспроприаторе. Можно не сомневаться, что вышли бы вторые «Жмурки», искусства бы не случилось – но кураторов постсоветской культмысли это бы нимало не огорчило. Ему бы и с Прилепиным, многажды разоблаченным как писатель, подсказали что-нибудь замутить – только уже по Донбассу.


Когда мы прощались в тот жаркий день во вгиковской общаге, Леша то ли в простоте, то ли снисходительно этак заметил – с тогдашним фирменным своим кивком или откидом головы: «Пиджачок у тебя хороший». На мне был ничем не примечательный пиджачишко в клетку, чуть коротковатый в рукавах. Уже постфактум я подумал, что это была легкая подначка – по поводу того, что я почти не участвовал в их с Андреем беседе и отделывался малозначительными репликами. Или, может, это учителя кино ставили ему творческие задания – исследовать фактуру предметов для кадра. Вот он и упражнялся на том, что придется.

Думаю, к этому времени уже случилось его знакомство на курсах с Сергеем Сельяновым, определившее ту часть его творчества, не считая которую созидательной и ценностно важной, я все же нахожу ее не столь чудовищно энтропийной и депрессивной, чем та, что была исполнена в полном погружении в себя, в метафизическую самость ущербного духа, и вполне заслуживает названия «плохое кино режиссера Балабанова».

Сельянов (кажется, по версии критика Трофименкова – «кержак с внешностью медведя-красавца») стоял за всеми его фильмами (как за фильмами его, за их успехом на фестивалях, стояла тень его влиятельной любящей матери), но почему-то упорно хочется погрузиться в иллюзию, что «созидательная» часть его творчества была продюсеру его и другу Сельянову ближе, чем «энтропийная». Кажется, у режиссера документального кино Завильгельского был такой перифраз: Важнейшим из искусств для нас является искусство добыть деньги для кино. Смешно – но, видимо, верно, и Сельянов стал неплохим искусником в своем деле, а потом и маркет-мейкером нового русского кино. И, думается, будущий продюсер не мог не сознавать, что родительское гнездо Балабановых в столице Урала осенил своим крылом гений общения. Об этом, впрочем, можно еще сказать…

Или даже назвать – «очень плохое кино режиссера Балабанова»… Мудрено закручено? Возможно. Только бывает, когда о внешне как бы и не очень замысловатом, но все же претенциозно «тонком», просто не напишешь. В его киномире простота и лубковость часто не самоценна и выглядит магическим инструментом, эстетическим методом, а опрощенный балабановский формализм становится уже «вещью в себе», больше целью, чем средством.

Вот и все. В то время, когда Алексей (усилиями папы дважды катапультированный во ВГИК: в первый раз сразу после службы, тогда его быстро выставили за какие-то непонятки с «преподом», тот раскритиковал его опус в форме рассказа, а второй раз – уже на высшие курсы) начинал свое творческое становление, наша с ним дружба скисла то ли в уксус, то ли в плесень, как старое самодельное вино. Дальше она окончательно поросла сорняком, а со временем (с выбросом на экраны «плохого кино режиссера Балабанова», иначе – его «эксгибиций в танатологии») и вообще превратилась в заброшенный и сильно замусоренный пустырь, куда и наведываться-то не хотелось.

Это не значит, что я на нем не появлялся, на этом пустыре. Заходил. И даже подумывал восстановить все до приемлемого природой состояния. Но уж слишком много усилий нужно было приложить для его расчистки. Да и расчистишь – а его снова завалят мусором. Какой смысл?

И все же случается иной раз пошататься по нему этаким «сталкером». Но вовсе не для того чтобы познать сущности гуманизма и сверхразума, как у Тарковского, а просто чтобы подсказать потом окружающим – где там ямы, где битое стекло, ржавые железки теперь торчат… следы испражнений или трупы псов беспризорных… Ведь есть немалое число желающих истолковать пространство его творений как истинно прорывное и недосягаемо нравственное. Ну, а мне представляется, что в этом деле без поправок не обойтись.

Война

Нет, все же был еще случай лет через двенадцать… Не вспомню, как я пробрался в Министерство культуры на Малом Гнездниковском – на премьерный показ его фильма «Война». Помнится, там оно и было. Проклятье Чеченской войны клеймом отпечаталось на всей российской демократии – будь она «суверенной» или какой-либо иной. Если честно, после 1993-го ее вообще никакой не стало, когда абсолютное большинство отжали от власти и от собственности. И Чеченская война была прологом ее исчезновения – во имя спасения правящего клана. Сооруженная лейб-вещанием кукла патриотизма тогда впервые раздула свои грозные ноздри и еще долго сморкалась красными соплями в сторону предгорий.

Пройдя ко времени выхода этого фильма (2002 год) десятилетний путь в протестной журналистике и понимая, какую прикладную задачу это страшное кровопролитие исполнило под заказ, я захотел из первых уст узнать, какую правду о войне скажет режиссер нового кино, с которым я когда-то приятельствовал. А вдруг и скажет? В 90-е он стал появляться на экранах ТВ в конце новостных программ, то получая «Ники», то просто дефилируя по «Кинотаврам».

Он уже сделал себе имя, но смотрелся, как мне показалось, как-то неуверенно. Я ошибался – и то, что я принял за неуверенность, на самом деле было депрессией, нагрянувшей от пережитых им бед. Он казнил себя за гибель якутянки Туйары Свинобоевой, которую снимал в своем «антиколониальном памфлете» «Река» по мотивам ссыльного поляка Серошевского. И за ту подсказку Бодрову – ехать в Кармадон…

И еще впечатление о неуверенности лешиной в его статусе популярного режиссера сообщала почему-то память вот о каком обстоятельстве… Хорошо очень помню, как Никита Михалков говорил тогда, в середине проклятого десятилетия, в одном из интервью не без иронии: «Ну, вот есть этот мальчик…» Или без иронии, но со скепсисом. Не выдумываю, у меня глаза тогда на лоб полезли: это ж надо… ни за что почти оскорбить, по внешнему впечатлению… А может, и не по внешнему? Сущностно не сошлись? Ему ведь виднее, он художник большущего стиля, кинематографист от бога.

Почему Михалков прокомментировал тогда свой взгляд на Алексея Балабанова этим обидным словом? Да был ли повод? Скорее всего, на тот момент он и не мог разглядеть в нем сколь-либо серьезного потенциала. Сам-то он всей своей несокрушимой мощью натуры жизнь ощущал и кино снимал – а тут какие-то «Дни… не самые счастливые…», какой-то Кафка перепуганный. То ли мнительность у паренька природная, то ли вообще речь о болезни духа… Не знать об этом Леша не мог. И понимал – или Сельянов ему подсказал, что этот удар нанесен не врагом, а потенциальным союзником. При этом очень мощным и влиятельным. Что он вообще случайный, этот удар, и надо что-то предпринять по возможности, чтобы поправить дело. Думаю, Балабанов долго держал это в голове, не забывал, и в приглашении мэтра на роль бандита-скомороха в «Жмурках» через десяток лет была и эта составляющая.

Когда я в 90-е пытался смотреть балабановское кино, сделанное до «Брата», я понимал, что это не мое кино. Леша еще только утверждал себя в маргинализме формы, погружаясь сам и погружая зрителя в холодные воды испуга перед жизнью, в метафизику слабого и энтропии как заметной части пространства жизни – и во многом еще оставляя лакуны нормальности. Я думал – баловство, ему просто ученически интересна эта поза enfin terrible. Я же знаю его, чудика, – потом, когда он утвердится и наживет себе имя в кино, вся эта шелуха с него слетит, он образумится.

А не от болезни ли той все это в нем? Да нет же, вон и Достоевский страдал эпилепсией, даже специальный дневник имел, где описал свои сто два припадка. И разве оно помешало ему стать великим истинно русским писателем?

Не принимая его кино, я все же следовал заповедям просветителя: да – я не приемлю, но попробую понять, к тому же у тебя есть право, Балабанов, пожалуйста… Впрочем, еще и догадывался, что есть и сторонние силы, заинтересованные в поощрении и продвижении такого характерно эстетского декаданса в кино. В том, что это был декаданс, сомнений не было. Свершается массированная декультурация, кто-то мстительно переформатирует культурный код народа, и у врага рода человеческого по-прежнему есть в стране работа. О каком-то особого рода покровительстве я тогда не предполагал.

Да – это все балабановское, это в его духе. Вот он, говорили мне друзья, и к Валере Зусману на консультации по Кафке в Нижний гонял – для «Замка» своего. Зусман выпускался со мной (в 1980-м) на немецком отделении переводческого факультета и остался преподавать в нашем институте. Давно уже профессор, редкий грамотей в германской филологии.

Раз или два в 90-х я пытался досмотреть то лехино (до «Брата» или рядом с ним по времени) кино до конца – и не получалось, не было там для меня, зауропода ископаемого, откровения, не видел. Уж простите незрячего. Болезнь – была, и я видел ее следы. Зримы были и его пристрастия, еще студенческие. В отдельных его опусах ядерный полураспад осязался в каждом кадре, а вот благих и судьбоносных истин не обнаруживалось. Претенциоз и стиль, убеждал я себя, – на всю катушку, сакральное косноязычие – пожалуйста, но в общем очень многое в своей постановочной спонтанности коряво и ходульно, рвано, образы картонные… Да – это уже стиль, и кинознайки, и всякие прочие истероиды льют слезы восторга, голосят вовсю, что это такой киноязык удивительный. Так и что?

Потом уже, когда я научился досматривать его кино до конца, когда почти все мне уже было понятно в его кино, я ужаснулся тому, что понятно-то было только потому, что я его знал. А как он может быть понят «в адеквате» другими, не знавшими его? А главное, понимал-то я его иначе, чем его истолковывали.

Но по большому счету не был строг – и не чурался гордости за Леху в корпорации инязовцев, его знакомцев. Ее природа мне была понятна: ведь большинству из нас, пусть и не без честолюбия, эти высоты казались недосягаемыми. И нам, провинциалам, льстило, что мы запросто и на равных якшались с будущим кумиром поколений, с общественно значимой личностью, совершавшей дерзкие прорывы в неизведанное в человеке…

Протяни лишь руку к старой фотке – и вот он, Леха Балабанов, не гордец и не отшельник, не «эксклюзив» какой-нибудь с роскошной громкой фамилией, а такой, как все. И нет никакой пропасти между его известностью и нашим бесславием – и он всегда будет рад, если позвонить… Возможно… Скорее всего… Да мы и сами б так могли, если б захотели, просто не посчитали нужным растрачивать себя на школярство в творчестве… Мы, нижегородцы, простаки и демократы по рождению, а равно и примкнувшие, скорее поверим, что не поняли его нового замысла, чем в то, что он от нас отдалился, что теперь он нам чужой… Что нишу такую себе придумал, чтобы спрятаться в нее, как его беккетовский Сухоруков в «Счастливых днях»…

Хотя чего уж не понять-то, ведь мораль у него ясная: он против несвобод любого рода… Он за гуманизм, за добро в человеке – пусть и с большого перепугу, вроде как с бодуна… Говорят, творческий метод такой… Да мы его знаем – по-любому гуманист. Да и стал бы другой кто Кафку снимать?