– Ты ведь не предлагаешь мне назвать моего сына Карапет Пласкетт?
– Н-нет, – ответила я. – Карапет Качадурян. Это звучит лучше.
– Звучит как имя ребенка, не имеющего ко мне никакого отношения.
– Забавно – точно так же звучит для меня Питер Пласкетт.
Мы сидели в «Бич-Хаус» – очаровательном маленьком баре на углу Бич-стрит (боюсь, его там больше нет), в котором не умели толком делать свежевыжатый апельсиновый сок, но зато подавали отличный чили.
Ты побарабанил пальцами по столу.
– Можем мы по крайней мере отказаться от двойной фамилии Пласкетт-Качадурян? Потому что, когда люди с двойными фамилиями станут жениться друг на друге, их дети будут иметь в качестве фамилий целый телефонный справочник. И поскольку кто-то все равно должен быть в проигрыше, проще всего придерживаться традиций.
– Согласно традиции, в некоторых штатах женщины не имели права собственности до семидесятых годов. На Ближнем Востоке мы традиционно ходим одетыми в черный мешок, а в Африке нам традиционно вырезают клиторы, словно кусок хряща…
Ты заткнул мне рот куском кукурузного хлеба.
– Хватит лекций, детка. Мы говорим не о женском обрезании, а о фамилии нашего ребенка.
– Мужчины вечно дают детям свою фамилию, не делая при этом никакой работы. – Изо рта у меня посыпались хлебные крошки. – Пора нам отыграться.
– Зачем же отыгрываться на мне? Господи, американские мужчины и так уже под каблуком у женщин. Ты ведь сама жаловалась, что все они – придурковатые гомики, которые ходят в специальные кружки, чтобы поплакать.
Я сложила руки на груди и выкатила тяжелую артиллерию.
– Мой отец родился в концлагере в Дайр-эз-Зауре[71]. В лагерях свирепствовали болезни, у армян почти не было еды и даже воды; поразительно, как он выжил, будучи младенцем – ведь трое его братьев погибли. Его отца, Селима, расстреляли. Две трети всех родственников моей матери, Серафянов, уничтожили так тщательно, что не сохранилось даже историй о них. Извини, что пользуюсь этим, как аргументом; однако англосаксов вряд ли можно назвать народом, находящимся под угрозой исчезновения. Моих предков систематически истребляли, и никто об этом даже не говорит, Франклин!
– Целых полтора миллиона! – стал вторить ты, отчаянно жестикулируя. – Ты хоть понимаешь, что то, что младотурки сделали с армянами в 1915-м, подало Гитлеру идею холокоста?!
Я свирепо посмотрела на тебя.
– Ева, у твоего брата двое детей. В одних только Соединенных Штатах живет миллион армян. Никому не грозит исчезновение.
– Но ты ведь серьезно относишься к своей фамилии – просто потому, что она твоя. А я серьезно отношусь к своей – мне она кажется более важной.
– Мои родители взбесятся. Они решат, что я от них открещиваюсь. Или что я у тебя под каблуком. Они сочтут меня засранцем.
– Я должна заполучить варикоз ради фамилии Пласкетт? Она вульгарная!
Ты выглядел уязвленным.
– Ты никогда не говорила, что тебе не нравится моя фамилия.
– Этот открытый звук А, такой громкий и бестолковый…
– Бестолковый?!
– Твоя фамилия такая ужасно американская. Она напоминает мне о толстых гнусавых туристах в Ницце, чьи дети вечно хотят мороженого и которые кричат: «Дорогая, взгляни на этого Пла-а-а-скетта», хотя фамилия французская и должна произноситься «Пласке́».
– Не «Пласке́», зануда ты антиамериканская! Пласкетт – небольшой, но старый и уважаемый шотландский род, и эту фамилию я с гордостью передам своим детям! Теперь я понимаю, почему ты не взяла ее, когда мы поженились! Ты ненавидишь мою фамилию!
– Ну прости! Ясно же, что в некотором смысле мне твоя фамилия нравится, пусть только потому, что она твоя…
– Знаешь что? – предложил ты (в этой стране пострадавшая сторона пользуется большими преимуществами): – Если это мальчик, он будет Пласкетт. Если девочка – можешь назвать ее Качадурян.
Я оттолкнула в сторону корзинку с хлебом и ткнула тебя кулаком в грудь.
– Значит, девочка не имеет для тебя значения?! Будь ты иранцем, ее бы держали дома, не позволяя ходить в школу. Будь ты индийцем, ее бы отдали незнакомцу в обмен на корову. Будь ты китайцем, ее бы заморили голодом и похоронили бы на заднем дворе…
Ты поднял руки, сдаваясь.
– Тогда, если будет девочка, она будет Пласкетт! Но с одним условием: никаких этих Кара-шашлык в имени для мальчика. Что-нибудь американское. Договорились?
Мы договорились. И задним числом я понимаю, что мы приняли правильное решение. В 1996-м четырнадцатилетний Барри Лукатис убил учителя и двух учеников, взяв в заложники целый класс в Мозес-Лейк, штат Вашингтон. Годом позже тринадцатилетний Троннил Мэнгам в своей средней школе застрелил мальчика, который был должен ему 40 долларов. Через месяц шестнадцатилетний Эван Рамси убил ученика и директора школы и ранил еще двоих в Бетеле, штат Аляска. Той же осенью шестнадцатилетний Люк Вудхэм убил свою мать и двух учеников и еще семерых ранил в Перле, штат Миссисипи. Через два месяца четырнадцатилетний Майкл Карнил застрелил трех учеников и ранил пятерых в Падуке, штат Кентукки. Следующей весной, в 1998-м, тринадцатилетний Митчелл Джонсон и одиннадцатилетний Эндрю Голден устроили стрельбу в своей школе, убив одного учителя и четырех учеников и ранив десятерых, в Джонсборо, штат Арканзас. Месяц спустя четырнадцатилетний Эндрю Вурст убил учителя и ранил трех учеников в Эдинборо, штат Пенсильвания. Еще через месяц в Спрингфилде, штат Орегон, пятнадцатилетний Кип Кинкел убил своих родителей, а потом двух учеников и ранил еще двадцать пять человек. В 1999-м, всего через десять дней после того четверга, восемнадцатилетний Эрик Харрис и семнадцатилетний Дилан Клеболд заложили бомбы в своей школе в Литлтоне, штат Колорадо, и устроили вооруженные беспорядки, в которых погибли один учитель и двенадцать учеников, ранены были двадцать три, а эти двое потом застрелились[72]. Так что юный Кевин – такое имя ты ему выбрал – оказался таким же американцем, как Смит и Вессон[73].
А что касается фамилии, то наш сын сделал для сохранения фамилии Качадурян больше, чем кто-либо другой в моей семье.
Как многие наши соседи, которые цеплялись за трагедию, чтобы выделиться из толпы, – за рабство, инцесты и суицид, – я преувеличивала свою затаенную этническую обиду, чтобы произвести впечатление. С тех пор я поняла, что трагедию нельзя хранить про запас. Только нетронутые, сытые и довольные жизнью люди могут желать страдания, как желают дизайнерский пиджак. Я бы с готовностью отдала свою историю Армии спасения, чтобы ее носила какая-нибудь другая грымза, которой хочется больше яркости в жизни.
А имя? Думаю, я просто хотела сделать этого ребенка своим. Я не могла отделаться от ощущения, что меня присвоили. Даже когда мне делали УЗИ и доктор Райнштейн обводила пальцем шевелящуюся массу на мониторе, я думала: кто это такой? Хоть этот сгусток и находился прямо у меня под кожей, он плавал в ином мире и казался далеким. И разве у эмбриона есть чувства? Я никак не могла ожидать, что стану задаваться этим вопросом и тогда, когда Кевину исполнится пятнадцать.
Признаюсь, когда доктор Райнштейн указала на мониторе на бугорок между ног, сердце у меня упало. Хотя в соответствии с нашим соглашением я теперь вынашивала Качадуряна, наличие моей фамилии на документах совершенно не означало присоединения ребенка к матери. И даже если я наслаждалась обществом мужчин (мне нравилась их приземленность, я была склонна принимать агрессивность за честность и презирала утонченность), насчет мальчиков я совсем не была уверена.
Когда мне было восемь или девять лет и мать в очередной раз отправила меня с поручением принести что-то взрослое и сложное, на меня напала группа мальчишек ненамного старше. Нет, меня не изнасиловали; они задрали на мне платье, стянули с меня трусы, бросили в меня несколько комьев грязи и убежали. И все равно я испугалась. Став старше, в парках я продолжала обходить десятой дорогой одиннадцатилетних мальчишек, стоявших лицом к кустам с расстегнутыми ширинками и с ухмылкой косившихся на меня через плечо. Мальчики по-настоящему пугали меня еще до того, как я сама родила мальчика. А сейчас – что ж, полагаю, сейчас меня пугают все.
При всей нашей склонности смешивать два пола и считать их идентичными, мало у кого учащается сердцебиение, когда он проходит мимо кучки хихикающих школьниц. Но любая женщина, которая проходит мимо группы опьяненных тестостероном юнцов и при этом не ускоряет шаг, не избегает зрительного контакта (который может подразумевать вызов или приглашение) и не вздыхает с облегчением, дойдя до следующего квартала – в зоологическом смысле является идиоткой. Мальчик – это опасное животное.
Смотрят ли мужчины на это иначе? Я никогда не спрашивала. Может быть, их видно насквозь – до самых потаенных мук по поводу того, нормально ли иметь искривленный пенис, и откровенной манеры выпендриваться друг перед другом (хотя именно этого я и боюсь). Конечно же, новость о том, что в твоем доме вскоре появится одно из этих наказаний господних, привело тебя в такой восторг, что тебе пришлось слегка скрывать свое воодушевление. А пол нашего ребенка заставил тебя ощутить еще сильнее, что этот младенец – твой, твой, твой.
Честно говоря, Франклин, твое собственническое отношение действовало на нервы. Если я едва успевала перейти улицу под носом у машины, ты не тревожился о моей собственной безопасности – тебя возмущала моя безответственность. Все эти «риски», на которые я шла – и которые я воспринимала лишь как свою привычную жизнь, – по твоему мнению, представляли собой демонстрацию бесцеремонного обращения с одной из твоих личных вещей. Могу поклясться, что каждый раз, когда я выходила из дома, ты смотрел на меня сердито, словно я без спроса уносила с собой часть твоего ценного имущества.
Франклин, ты даже не позволял мне танцевать! Однажды днем моя едва уловимая, но неослабевающая тревога милосердно отступила. Я поставила пластинку Speaking in Tongues группы Talking Heads[74] и принялась бодро скакать по нашему не до конца обставленному лофту. Еще на закончилась первая песня альбома и я едва вспотела, когда лифт остановился на нашем этаже, и вошел ты. Когда ты безапелляционным движением снял иглу проигрывателя с пластинки, ты сильно ее поцарапал, и потом она вечно заедала на фразе «Детка, а чего ты ожидала», и не добиралась до фразы «Я сейчас загорюсь», если я мягко не нажимала на головку звукоснимателя пальцем.
– Эй! – сказала я. – Чего это ты?
– Какого хрена ты делаешь?!
– В кои-то веки мне было весело. Это что, незаконно?
Ты схватил меня за плечо.
– Ты что, пытаешься устроить себе выкидыш?! Или ты просто ловишь кайф, искушая судьбу?
Я вырвалась.
– Если мне не изменяет память, беременность – это не тюремное заключение!
– Скачешь тут, кидаешься на мебель…
– Ох, да пошел ты, Франклин! Не так давно женщины до самых родов работали в поле, а потом просто садились на корточки между грядками овощей. В старину дети на самом деле рождались в капусте.
– В старину смертность среди матерей и младенцев была неимоверно высокой!
– А какое тебе дело до смертности среди матерей? Если ребенка выскребут из моего безжизненного тела и его сердце будет биться, ты будешь рад-радешенек.
– Что за мерзости ты говоришь!
– А у меня мерзкое настроение, – мрачно сказала я, плюхнувшись на диван. – Хотя, пока папочка-доктор не пришел домой, оно было прекрасным.
– Осталось два месяца. Неужели это такая большая жертва – вести себя спокойно ради благополучия другого живого существа?
Господи, как я уже устала от того, что надо мной вечно нависает это «благополучие другого живого существа»!
– Мое благополучие, по всей видимости, теперь гроша ломаного не стоит.
– Никто не мешает тебе слушать музыку, только не настолько громко, чтобы Джон снизу принялся стучать в потолок.
Ты вернул иглу на пластинку, поставив ее в начало первой стороны и убавив громкость настолько, что голос Дэвида Бирна стал похож на писк Минни Маус.
– И как нормальная беременная женщина, ты можешь сидеть и притопывать ногой.
– Даже не знаю, – сказала я. – Все эти вибрации от ног могут дойти до маленького лорда Фаунтлероя[75] и потревожить его чудесный сон. И потом, разве мы не должны слушать Моцарта? Может, группы Talking Heads нет в Библии Для Родителей? Может, слушая Psycho Killer[76], мы внушаем ему Дурные Мысли? Тебе стоить проверить.
Ведь именно ты пытался осилить все эти советы для родителей по поводу дыхания, режущихся зубов и отнятия от груди – а я в это время читала историю Португалии.
– Хватит себя жалеть, Ева. Я думал, смысл родительства в том, чтобы повзрослеть самому.
– Если бы я знала, что для тебя это означает изображать вот эту фальшивую занудную взрослость, я бы заново обдумала всю эту затею.
– Не смей так говорить, – сказал ты, побагровев. – Никогда не говори мне, что сожалеешь о том, что мы завели ребенка.
И тогда я расплакалась. Раньше я делилась с тобой своими самыми грязными сексуальными фантазиями, которые настолько выходили за рамки гетеросексуальной нормы, что без помощи твоих собственных непристойных и грязных выдумок мне было бы слишком неловко рассказать о них в этом письме; так с каких пор вдруг появилось что-то, о чем один из нас никогда не должен был говорить?
Детка, а чего ты ожидала?.. Детка, а чего ты ожидала?..
Пластинку снова заело.
Ева
12 декабря 2000 года
Дорогой Франклин,
сегодня у меня не было никакого желания задерживаться в агентстве. Весь персонал перешел от добродушной пикировки к полномасштабной войне. Если смотреть на разборки в нашем маленьком офисе, не принимая ничью сторону, это придает им немного комичный и совершенно не трогающий за душу вид картинки в телевизоре с выключенным звуком.
Я в некотором недоумении насчет того, как голосование во Флориде стало расовым вопросом; хотя в этой стране все рано или поздно становится расовым вопросом – и как правило, это случается рано. Так что три наших демократа обзывают словами типа «расист» двух осажденных республиканцев, которые ютятся в дальней комнате и говорят вполголоса, что истолковывается остальными как перешептывание двух фанатичных заговорщиков. Забавно: до выборов ни один из этих людей не выказывал ни малейшего интереса к тому, что, по общему мнению, являлось отчаянно скучными прениями.
В общем, сегодня Верховный суд должен был вынести какое-то решение, и радио работало весь день. Персонал настолько шумно и буйно сыпал взаимными обвинениями, что несколько клиентов, покинутых у стойки, развернулись и ушли. В конце концов я сделала то же самое. В то время как два консерватора склонны открыто отстаивать свою позицию, либералы всегда вступают в спор от имени истины, справедливости или гуманности. Чаще всего я ума не приложу, как мне защищаться.
К тому же, хоть я и надеюсь, что эти письма не превратились в назойливые попытки оправдать себя, я в равной степени беспокоюсь, что может показаться, будто я готовлю почву для утверждения, что Кевин – это целиком моя вина. Я и правда иногда потакаю себе в этом и жадно упиваюсь чувством вины. Но я сказала «потакаю». В наслаждении всеми этими mea culpa[77] есть некое возвеличивание, некое тщеславие. Вина дарует страшную силу. И она все упрощает не только для зрителей и жертв, но больше всего для самих виновных. Она наводит порядок в сухом остатке. Вина транслирует простые уроки, в которых другие могут найти утешение: вот если бы она не… – и косвенным образом получается, что трагедии можно было избежать. Наверное, можно даже найти какое-то хрупкое спокойствие в предположении, что существует полная ответственность, и порой я вижу это спокойствие в Кевине. Это выражение, которое его тюремщики путают с безжалостностью.
Но со мной это жадное упоение виной не работает. Я никак не могу собрать внутри полную картину. Она больше меня. Эта история повредила слишком многим людям – тетям, кузенам и их лучшим друзьям, с которыми я никогда не познакомлюсь и которых не узнала бы при встрече. Я не могу одновременно держать в себе многочисленные семейные обеды, на которых один стул остается пустым. Я не могу терзаться из-за того, что фотография на пианино навеки испорчена, потому что этот снимок отдали в газеты или потому что портреты братьев и сестер по бокам продолжают отмечать этапы дальнейшей зрелости – окончание колледжа, свадьбы – пока неподвижная фотография из школьного выпускного альбома выцветает на солнце. Я не причастна к постепенному разрушению когда-то крепких браков; я не улавливаю мимолетный и тошнотворно-сладкий запах джина в дыхании прежде усердного риелтора во все более ранние дневные часы. Я не чувствую веса всех этих коробок, которые складывают в грузовик, после того как в одночасье оказывается, что невозможно больше терпеть этот цветущий район с роскошными дубами, с ручьями, бегущими по круглым камням, и с веселым смехом других, живых и здоровых детей. Кажется, что мне, для того чтобы осмысленно чувствовать себя виноватой, нужно держать в голове образы всех этих потерь. А я, как в той игре, в которую мы играли в машине, когда нужно повторять: Я еду в путешествие и беру с собой антикварный абажур, болтливую бабушку, веселого волка… – я всегда застреваю в паре мест прежде, чем закончится алфавит. Я начинаю жонглировать неестественно красивой дочерью Мэри, близоруким компьютерным гением – ребенком Фергюсонов, долговязым рыжеволосым отпрыском Корбиттов, который всегда переигрывал в школьных пьесах, а потом добавляю еще неизъяснимо грациозную учительницу английского Дану Рокко – и все шары летят на пол.
Конечно же, тот факт, что я не в состоянии проглотить всю эту вину, совершенно не означает, что другие не будут все равно валить ее на меня, и я с радостью предоставила бы для нее пригодное хранилище, если бы считала, что его наполнение принесет им пользу. Я все время возвращаюсь к Мэри Вулфорд, для которой пережитая несправедливость до сих пор является крайне неудобной дорогой с односторонним движением. Думаю, я могла бы назвать ее избалованной: она ведь подняла слишком уж большую шумиху, когда Лора не попала в команду по легкой атлетике, хотя ее дочь, какой бы она ни была красавицей, была физически слабой и совершенно не атлетичной. Но, наверное, несправедливо называть недостатком то, что чья-то жизнь всегда шла гладко и с минимальным сопротивлением. Кроме того, она – своенравная женщина, и, как мои коллеги-демократы, по природе склонна негодовать. До того четверга она привыкла выпускать пар, который в противном случае скапливался бы в ней во взрывоопасных количествах, и делала это в разных кампаниях: например, заставить муниципалитет сделать пешеходный переход или запретить приюты для бездомных в Гладстоне; следовательно, отказ в финансировании перехода или прибытие волосатого сброда на окраину города раньше составляли ее версию катастрофы. Не представляю, как таким людям удается осмыслить настоящее несчастье после того, как они неоднократно и в полной мере пользовались правом высказывать свой ужас, вызванный дорожным движением.
Так что я могу понять, почему женщина, долгое время боровшаяся с мелкими проблемами, не сумела справиться с настоящим горем. И тем не менее жаль, что она не смогла оставаться в тихом неподвижном омуте полного непонимания. О, я осознаю – нельзя оставаться в недоумении, слишком велика потребность понять или по крайней мере притвориться, что понимаешь; но лично я обнаружила, что безгранично пустое ошеломление в моем разуме – это блаженно спокойное место. И боюсь, что альтернатива, которую выбрала Мэри, – гнев и евангельский пыл в желании привлечь виновных к ответственности – это шумное пространство, которое создает иллюзию путешествия к цели, но лишь до тех пор, пока цель остается вне досягаемости. Честно говоря, на гражданском процессе мне пришлось бороться с собой, чтобы не отвести ее в сторонку и не спросить мягко: «Ты ведь не думаешь, что тебе станет легче, если ты выиграешь?» На самом деле я убеждена, что она нашла бы больше утешения в том, чтобы дело о случае на удивление незначительной родительской халатности было прекращено – ведь тогда она могла бы создать альтернативную абстрактную вселенную, где она с успехом обрушила бы свои мучения на черствую, равнодушную мать, которая это заслужила. В каком-то смысле Мэри словно не понимала, в чем проблема. Проблема была не в том, кого за что наказали. Проблема была в том, что ее дочь погибла. И хотя я очень ей сочувствовала, этот факт нельзя было обрушить на кого-то другого.
Кроме того, я, может, и отнеслась бы более благожелательно к той крайне мирской идее, что если происходит что-то плохое, то кто-то должен за это ответить, если бы этот любопытный маленький ореол невиновности не окружал, казалось бы, тех самых людей, которые считают, что их со всех сторон осаждают агенты порока. То есть мне кажется, что это те же люди, которые обычно подают в суд на строителей, не сумевших полностью защитить их от разрушительных последствий землетрясения, и первыми заявляют, что их сын провалил тест по математике, потому что он страдает синдромом дефицита внимания, а не потому, что предыдущую ночь он провел в салоне видеоигр, вместо того чтобы повторять сложные дроби. Более того, если бы в основе этого обидчивого отношения к катастрофам – главного признака американского среднего класса – лежало бы глубокое убеждение, что плохое просто не может случаться, и точка, я бы даже сочла такую наивность обезоруживающей. Но ключевое убеждение этих разгневанных типов, которые сами с жадным любопытством разглядывают аварии на федеральных трассах, – это, скорее, то, что плохое не должно происходить с ними. Наконец, хотя тебе известно, что я никогда не была особенно религиозна, после того как в детстве мне навязывали всю эту ортодоксальную чушь (хотя мне повезло, что к моим одиннадцати годам мать уже не отваживалась пройти целых четыре квартала до церкви и проводила лишенные энтузиазма «службы» дома), я все же удивляюсь, что нация стала настолько антропоцентричной, что все события – от извержений вулканов до глобальных изменений температуры – стали делами, за которые ответственны отдельные люди. Сам наш вид – это деяние (за неимением лучшего слова) Господа. Лично я бы поспорила, что рождение отдельных опасных детей – это тоже деяния Господа, но в том и состояло наше судебное дело.
Харви с самого начала считал, что мне следует уладить дело до суда. Ты ведь помнишь Харви Лэнсдона? Ты считал, что у него большое самомнение. Так и есть; но он рассказывал такие чудесные истории. Теперь его приглашают на ужин другие люди, и там он рассказывает истории обо мне.
Харви и правда слегка меня бранил, потому что он любит сразу переходить к сути дела. В его офисе я мямлила и отклонялась от темы, а он возился с бумагами, намекая на то, что я зря трачу его время или свои деньги – что, в общем, одно и то же. Мы не пришли к согласию в понимании того, что есть истина. Он хотел знать только самую суть. Я же считаю, что суть можно понять, лишь собрав воедино все крошечные неоконченные истории, которые не имеют успеха за обеденным столом и кажутся несущественными, пока ты не соберешь их вместе. Может быть, именно это я пытаюсь сделать в своих письмах, Франклин, потому что, хоть я и старалась отвечать на его вопросы прямо, каждый раз, когда я делала простое оправдательное утверждение типа «Конечно же, я люблю своего сына», я чувствовала, что лгу и что любой судья и присяжные смогут об этом догадаться.
Харви было плевать. Он один из тех адвокатов, для которых закон – игра, а не моралите. Говорят, именно такие адвокаты и нужны. Харви любит с пафосом утверждать, что никто не выигрывал дело только потому что был прав, и он даже внушил мне неясное ощущение, что если справедливость на твоей стороне, то это даже небольшая помеха.
Разумеется, я вовсе не была уверена, что справедливость на моей стороне, а Харви мое отчаяние казалось утомительным. Он скомандовал мне отбросить всякое смятение по поводу того, как это будет выглядеть, если я приму свою репутацию Плохой Матери, и ему явно было совершенно плевать, являюсь ли я плохой матерью на самом деле. (А я, Франклин, была ею. Я была ужасной матерью. Не знаю, сможешь ли ты когда-нибудь меня простить.) Его аргументы были откровенной экономикой, и, насколько я понимаю, так решается множество судебных процессов. Он сказал, что во внесудебном порядке мы сможем выплатить родителям гораздо меньшую сумму, чем та, которую могут присудить им чувствительные присяжные. Самое главное, что не было гарантии получить компенсацию за судебные издержки, даже если бы мы выиграли. Я постепенно поняла: это означает, что в стране, где ты «невиновен, пока не доказано обратное», любой может обвинить меня в чем угодно, и я могу потерять сотни тысяч долларов, даже если докажу, что обвинения были беспочвенны. Добро пожаловать в США, весело сказал он. Мне так не хватает тебя, чтобы хорошенько на это посетовать. Харви не интересовало мое раздражение. Его забавляли эти юридические парадоксы, потому что под ударом была не его компания, которая когда-то началась с единственного льготного авиабилета.