Председатель объявил заседание прерванным до вывода лица, которому сделалось дурно. Он отдал соответствующее приказание судебному приставу. Присяжные направились было обратно в совещательную комнату.
В это мгновение Боброва пришла в себя и, поднявшись со стула, направилась к маленькой перегородке, отделявшей ложу публики от залы заседания. Волосы ее распустились и упали на плечи длинными черными волнами.
– Постойте, ради Бога, постойте! – произнесла она слабым, но внятным голосом. – Я виновата, не он. Выслушайте меня. Я убила Елену Русланову!
Затем, падая на колени и подняв обе руки кверху, как бы умоляя о пощаде, она сказала, обернувшись к Ичалову:
– Простите мое малодушие… Простите мне мою трусость, Ичалов!..
Такой же крик, как и в первый раз, завершил ее слова, и она грохнулась на пол.
Все это произошло в течение нескольких секунд. Председатель удалил присяжных. Боброву, по его приказанию, вынесли: она была в обмороке.
Ее отнесли в одну из комнат, в которых помещалась канцелярия суда. Подле нее стал хлопотать медик, и ему удалось привести ее в чувство. По странной случайности, в медике я узнал Тархова. Это особенно обрадовало меня, потому что Тархов был домашним врачом Бобровых и мог сделать более верный вывод о ее душевном состоянии, нежели кто-либо другой из его товарищей по профессии.
Когда все несколько успокоились, председатель предложил секретарю записать в протокол показания Бобровой. Затем он обратился к прокурору, прося его дать свое заключение по поводу слов, произнесенных девицей Анной Дмитриевной Бобровой. Прокурор предложил суду приостановить свои действия, признавая необходимым исследовать, насколько могло быть верным заявление Бобровой.
Прежде, нежели суд мог произнести свое постановление, Ичалов попросил слова.
– Я говорил вам, господа судьи, несколько минут тому назад, что мне стоило произнести одно слово, чтобы быть оправданным. Это слово произнесло за меня другое лицо. Почитаю себя счастливым, что своим молчанием отстранил себя от участия в преследовании и без того несчастной женщины. Вижу в этом волю Божию и подтверждаю слова, только что произнесенные перед вами – я невинен.
– Подсудимый Ичалов! – возразил председатель. – Если вы действительно невиновны в убийстве, вы, во всяком случае, прикосновенны к этому ужасному делу, которое должно подлежать дальнейшему расследованию.
Через несколько минут было провозглашено постановление суда о приостановлении дела с передачей производства в распоряжение прокурора.
На следующий день я получил предложение вновь приступить к следствию.
Часть вторая
Суд Божий
I. Допрос Бобровой
Мне пришлось еще раз распутывать завязку этого необыкновенного преступления. Была ли Боброва действительно виновна (и в какой мере) или какие-нибудь несчастные обстоятельства сложились для нее таким образом, что принудили принять вину на себя, – вот что прежде всего предстояло выяснить следствию.
Очевидность доказательств против Ичалова не позволяла сомневаться, что он участвовал в преступлении; поэтому при исследовании дела мне предстояло требовать от самой Бобровой доказательств, что не Ичалов убил Русланову, а она была убийцей. Против обыкновенного порядка, по которому от подсудимого требуются доказательства его невинности, в настоящем случае приходилось просить Боброву доказывать, что она виновна.
Была ли она в нормальном состоянии, когда произносила свое необыкновенное признание? Каким образом молодая девушка из хорошего семейства могла решиться на такое преступление? Каким образом она могла совершить его среди такого многочисленного общества и так искусно схоронить концы, что до ее собственного признания на нее не могло упасть никакого подозрения? Подтвердит ли она свое признание при допросе? Не отопрутся ли они оба?
Я начал следствие с того, что поехал к Боброву, взяв с собой рассыльного. Слуга провел меня прямо в его кабинет. Бобров сидел перед письменным столом и что-то писал.
– Вы говорили мне как-то о пропадавшей и нашедшейся у вас бритве, – обратился я к нему. – Не позволите ли вы мне взглянуть на нее?
– Очень жаль, что вы не захотели ее видеть. Теперь я не знаю, буду ли в состоянии ее отыскать.
– Тархов говорил мне, что вы ее опечатали и спрятали. Прошу вас не скрывать ее; в противном случае я буду вынужден произвести у вас обыск.
Бобров замялся, но, видя, что дальнейшее запирательство бесполезно, сказал:
– Вероятно, она здесь, в письменном столе.
Действительно, в правом ящике того самого стола, за которым он сидел, лежала запрятанная бритва, завернутая в почтовую бумагу, завязанная и запечатанная.
– Позвольте попросить у вас также футляр, в котором она прежде хранилась, и другую бритву, составляющую с этой пару.
Все это он мне подал.
– Где находится сейчас ваша сестра Анна Дмитриевна?
– Я отвез ее к нашей тетке Ефремовой, в двух шагах отсюда, в доме Руфа.
– Вы живете с ней вдвоем?
– Нет, с нами обыкновенно живут мать и отец, которые сейчас в деревне.
– Заезжала ли ваша сестра вчера домой или вы отвезли ее к тетке прямо из суда?
– Ее привезли ко мне ночью из суда. Сегодня утром я отвез ее к Ефремовой, там ей покойнее.
Я отправился к тетке Бобровой.
– Дома ли госпожа Ефремова? – спросил я у служанки, которая отворила мне дверь.
– Дома, пожалуйте.
Несколько минут я прождал хозяйку. Наконец, она вышла.
– Не у вас ли Анна Дмитриевна Боброва?
– Была у меня, но теперь ее здесь нет. Она уехала к дяде своему, Гамельману.
– Где он живет?
– Возле пруда, в доме Бриля.
Я поехал в дом Бриля, а по дороге зашел к себе и спрятал бритвы.
Гамельмана я застал за завтраком. Он засуетился, приказал, чтобы подали лишний прибор, и попросил меня принять участие в его трапезе.
– Извините, мне некогда. Не здесь ли ваша племянница?
– Которая, батюшка? У меня их полгорода. Эмма здесь, только ушла с женой гулять.
– Нет, Анна Дмитриевна Боброва.
– Пять минут ранее вы бы застали ее здесь: она приезжала ко мне давеча с Ефремовой и осталась было у меня погостить. Но сейчас здесь был ее брат и увез ее с собой.
Я опрометью бросился к Боброву, но уже не застал его дома. Я отправился к полицеймейстеру. Скоро вся полиция была поднята на ноги. Городовые, хожалые и приставы разъехались в разные стороны искать Боброву. Ясно было, что брат хотел скрыть свою сестру. Сам я между тем поехал в тюремный замок к Ичалову.
Когда я вошел в его камеру, он сидел на деревянной кровати, облокотившись о подушку. Небольшое круглое окно под самым потолком едва освещало его комнату, воздух был очень тяжелый.
Я сел подле него на кровать.
– Надеюсь, – сказал я, – что вы, господин Ичалов, скажете теперь всю истину.
– Боброву вы уже допросили?
– Нет еще.
– Тогда я отказываюсь отвечать. Пусть она прежде меня даст свое показание, а там и я расскажу все, что знаю.
Как ни настаивал я, но Ичалов остался при своем решении. Позвав смотрителя, я поручил ему усилить надзор с целью предупреждения какого бы то ни было свидания арестанта с посторонними лицами.
Потом я вернулся домой. О побеге Бобровой я не беспокоился: был уверен, что скоро ее представят к следствию. Однако к семи часам вечера ее еще не было.
Я вышел пройтись по улице, приказав, если привезут без меня, оставить ее с провожатыми в приемной. Но едва только я прошел шагов пять-десять, как увидал тройку, во весь опор приближавшуюся к моему дому. В санях сидели трое: Матов, Кокорин и Анна Дмитриевна.
– Откуда? – спросил я. – Лошади у вас в мыле.
– Из села Гуслицы.
– Как? Девять верст?
– Да!
Мы вошли в приемную. Пленницу с трудом можно было узнать. Куда девался ее румянец? Лицо было истомлено, заплаканные, красные глаза опухли, она едва держалась на ногах. Усадив ее в кресло, я спросил, не желает ли она чем-нибудь подкрепить себя. Она попросила оставить ее одну на несколько минут. Мы вышли.
Я послал Кокорина пригласить, двух понятых, которых через другое крыльцо провели в мой кабинет и поставили за ширмами. Между тем полицеймейстер рассказывал мне следующее:
– Часов до двух полиция не могла напасть на ее след. Утром она была у нескольких своих родственников и после всех – у дяди своего Гамельмана. Оттуда она уехала с братом, но никто не знал куда. Прохожие видели на улицах тройку лошадей с двумя седоками. Кокорин и несколько полицейских взяли верховых лошадей и пустились в погоню по разным дорогам. Беглецов настигли в селе Гуслицы и привезли сюда.
На вопросы Кокорина, куда Боброва намерена была уехать, она отвечала, что не знает и ехала туда, куда вез ее брат.
Я простился с полицеймейстером и Кокориным и пригласил Анну Дмитриевну войти в мой кабинет. Увидев секретаря, она сказала:
– Здесь есть постороннее лицо. Нельзя ли нам остаться вдвоем?
Секретарь по моему знаку вышел из комнаты.
Анна Дмитриевна опустившись в кресло, начала так:
– Я не по своей воле уезжала отсюда. Даю вам слово, что я исполняла только желание моего брата… Он думал меня этим спасти… Меня силой посадили в сани… Прошу вас только не подвергать моего брата ответственности.
– Будьте покойны.
– Но я должна сознаться, что под влиянием быстрой езды, свежего воздуха, при виде спокойных и веселых лиц, идущих по улицам… во мне появился страх потерять свободу. Я не хотела бежать, но была рада, что меня увозят! Этим я как бы очищалась перед своею совестью в том, что вновь покидаю Ичалова на произвол судьбы… И зачем я не бросилась под лошадей, зачем пожалела жизнь?..
– Бог остерег вас. Вы еще не выполнили свой долг, вы еще не договорили вчерашних слов ваших.
Она сделала нетерпеливое движение, точно упрекая себя за эту откровенность, и опустила глаза.
– Вспомните, что в ваших руках судьба невинного, – сказал я.
Она подняла голову, подумала немного и спросила:
– Чего вам от меня еще нужно? Вчера я все сказала.
– Вы сообщили только факт, а суду нужны подробности. Я попрошу вас рассказать теперь, каким образом совершено вами убийство.
Она снова низко-низко опустила голову и, перебирая руками складки своего платья, думала. Я не мог видеть ее лица, но догадывался, что нерешительность овладевала ею. Через минуту она посмотрела на меня пристально, подавила вздох и, повернув лицо в сторону, сказала:
– Я могла и оговорить себя… Чего вам от меня нужно? – вдруг вскрикнула она и впилась в меня блестящими глазами.
– Я исполнитель, Анна Дмитриевна, – сказал я мягко.
– Верховного правосудия?
– Да, правосудия.
– Но разве мало вашему правосудию того, в чем я созналась? Оно хочет подробностей, воспоминаний, оно хочет, чтобы я душу перед ним вывернула, чтобы я пережила вновь… Нет, не будет этого!.. У вас нет доказательств!
Я подошел к несгораемому шкафу, достал бритвы и положил их на стол.
– В этом футляре одна из бритв вашего брата, – сказал я. – В запечатанном свертке находится совершенно такая же бритва, составляющая с этой пару.
– Так что же?
– Этой бритвой зарезана Русланова.
– Почему же именно этой?
– На ней ее кровь. На ней волосы из ее брови.
– Как же вы докажете, что на бритве ее кровь?
– Это докажет врачебное ведомство.
– Как же оно узнает, чья именно это кровь? И почему из того, что на бритве кровь, можно заключить, что я убийца?
– Вот вам другое доказательство, – сказал я, показывая записку, отобранную у модистки Мазуриной.
– Я не знаю этой записки.
– Записка выпала из кармана вашего платья, которое переделывалось у Мазуриной после бала.
– Я где-то читала, что одного убийцу нашли по пуговице, оторвавшейся от его жилета. Вы, должно быть, уголовных романов начитались и подбираете всякий вздор. Я ничего больше не скажу вам.
Она замолчала и упорно стала смотреть в сторону.
– Я, конечно, не могу заставить вас говорить. Не угодно ли вам удостоверить вашей подписью, что вы отказываетесь дать показание?
– Не желаю.
Я вышел в переднюю и сделал распоряжение о том, чтобы ко мне немедленно доставили арестанта Ичалова. Появление его, казалось мне, должно было дать другое направление показаниям Бобровой.
Мы оба молчали. Она то вставала и подходила к окну, то садилась снова. Я раскрыл книгу и старался читать, по временам взглядывая на нее. Она раз поймала меня на этом и, усмехнувшись, сказала: «Какой интересный tete-a-tete!»[1] Я промолчал.
Прошло около получаса. Наконец раздался звонок, за ним послышались в передней шаги и тяжелые удары ружейными прикладами об пол. Двери широко растворились, и в кабинет вошел арестант в серой шинели. За арестантом вошли двое конвойных с ружьями.
Ичалов взглянул на Боброву.
– Боже мой! – глухо проговорила она и закрыла лицо руками.
– Угодно ли вам… – начал было я.
– Уведите его, ради Бога, – сказала она, не отрывая рук от лица. – Я все скажу…
– Бог вам судья! – сказал Ичалов.
Я дал знак, чтобы арестанта вывели.
– Несчастный! И все это я наделала! – сказала Боброва, открывая лицо и смотря на дверь, в которую вышел Ичалов. – Нет, довольно одной… Убить двоих…
Она точно думала вслух, произнося эти слова.
Прошло несколько минут, прежде чем она собралась с духом и сказала, что зарезала Елену и что письмо писано ее рукой. Она заговорила быстро, нервно, точно желала поскорее отделаться от допроса.
– Совершив преступление, я скрылась в уборной и вышла к убитой тогда, когда там уже собралась толпа народа. Я думала избежать подозрения… но вида убитой я вынести не смогла и лишилась чувств.
– Но как же вы ее зарезали? Каким образом вы не замарали кровью ваше платье?
– Она танцевала в зале, а я осталась в уборной, которая подле ее спальни. Несколько раз я выходила в коридор, чтобы посмотреть, не откроют ли окно, как это всегда делалось во время танцев для освежения воздуха. Наконец лакей открыл окно… Он меня не заметил… Я стояла за углом… Он ушел… В соседних комнатах никого не было. Я подошла к окну и кашлянула… это был условный знак… Ичалов по лестнице спустился с крыши, остановился против окна и подал мне письмо, которое у вас в руках. Взяв письмо, я сказала ему: «Подождите, только берегитесь, чтобы вас кто-нибудь не заметил», – и затем ушла в уборную…
– Вы хотели подкинуть это письмо Руслановой?
– Нет. Погодите. Это ужасно! Я стала ожидать прихода Елены… Скоро я услышала ее шаги. Она вошла в комнату, которая освещается стеклянной крышей. Я прошла в коридор и встала между растворенным окном в сад и растворенным окном в эту комнату. Елена сидела спиной ко мне, на кушетке…
– Откуда вы знали, что она непременно придет в это время?
– Я сама перед вальсом попросила ее прийти в эту комнату под предлогом, что мне нужно поведать ей тайну. Я просила ее прийти именно во время танцев.
– Как же она не заметила Ичалова?
– Он поднялся выше по лестнице.
– Ну-с?
– Тогда я достала бритву…
– Откуда?
– Из кармана. Я ее раскрыла и, протянув руку через окно, изо всей силы нанесла ей несколько ударов в лицо и в шею… Она вскрикнула. Я сорвала с ее головы диадему и, бросив ее за окно в сад вместе с бритвой, скрылась в уборной.
– Бритву вам подал Ичалов?
– Нет, я привезла ее с собой.
– Зачем же тут был Ичалов?
– Чтобы передать мне письмо.
– Но оно вами написано?
– Да!
– Отчего же вы не могли привезти его с собой?
Боброва хотела что-то отвечать и остановилась. Видно было, что в ней опять рождается колебание и что она готова еще раз изменить направление своих показаний. Желая это предупредить, я сделал вид, что не придаю этому вопросу особого значения, и спросил у нее:
– Каким образом Ичалов решился взбираться ночью на крышу чужого дома и лезть по лестнице для того только, чтобы подать вам письмо? Его могли заметить, схватить, и ему, во всяком случае, предстояло нести за это большую ответственность.
Избегая моего взгляда и опустив глаза в землю, Боброва отвечала:
– Ичалов любил меня, я этим воспользовалась. Он сделал бы все для меня! Я не объяснила ему, зачем мне было нужно, чтобы он подал мне письмо, я сказала ему только, что прошу его об этом, что для меня это очень важно. Я была уверена, что он это сделает, и он сделал.
– Зачем же вам нужно было присутствие Ичалова?
Боброва помолчала с минуту и потом сказала:
– Неужели вы так недогадливы, что вам все надо объяснять?
– Я обязан обо всем вас расспросить…
– Обо всем?! Ну, извольте. Я думала, что Ичалова непременно заметят и что подозрение падет на него, а не на меня.
Я вздохнул от этого признания. Она заметила это и опустила голову.
– Я все предвидела, – продолжала она как-то машинально, – и все обдумала. Вам кажется это невероятным, невозможным в такой молодой девушке, как я! Но это было… Довольно с вас?
– Нет, я должен просить вас еще многое объяснить мне.
– Что же вы еще хотите знать?
– Каким образом у Ичалова оказались бриллианты, которые он продал Аарону?
– Он поднял диадему и бритву, когда я их бросила в окно, и унес домой. Бритву он возвратил мне на другой день, так как это была бритва брата, и я поторопилась положить ее на то место, откуда взяла, чтобы не возбудить его подозрений. Диадема осталась у Ичалова, и что он с ней сделал, я не знаю.
– Для чего вы сняли с убитой диадему и бросили ее в сад?
– Опять, опять вы не догадываетесь. Неужели вы всегда так допрашиваете? Неужели ваша голова отсутствует в то время, когда вы так пытаете?
Это было даже оскорбительно. Я невольно покраснел. В самом деле, для чего расспрашивать о том, что и без того ясно: она хотела, чтобы у Ичалова осталась в руках улика…
– Что побудило вас совершить преступление?
– Русланова была моим врагом; она отняла у меня того, кого я любила так же, как меня любит Ичалов. Она сделала это из одного только тщеславия. Я решилась ей отомстить – и отомстила. Как оскорбленная женщина я имела право на эту месть. Пускай лучше она лишила бы меня жизни, чем отнять у меня того, кого я так пламенно любила. Я за это ее зарезала…
Произнося последние слова, она сделала движение рукой, как будто наносила удар… Глаза ее сверкали. В эту минуту, когда она с такой уверенностью утверждала за собой право на жизнь своей соперницы, Боброва была необыкновенно хороша: такой должна была быть Юдифь у изголовья Олоферна[2].
Под огнем ее взора я невольно опустил глаза. «Эта девятнадцати летняя красивая девушка, – думал я, – уже дважды убийца. Умерщвляя Русланову, она разрушала жизнь влюбленного в нее саму Ичалова и, чтобы спасти себя, тянула в петлю его».
– Вы давно уже любили Петровского? – спросил я у нее.
– Он был моим женихом.
– Почему же свадьба ваша расстроилась? Почему Русланова стала его невестой?
– Ее здесь не было, когда я стала невестой Петровского. Она была еще в институте, сюда приехала шесть месяцев назад. Видя мои успехи в свете, она мне завидовала и ревновала ко всем. На каждом шагу она старалась чем-либо уязвить меня и, видя, что усилия ее тщетны, прибегла к последнему средству – решилась отнять у меня жениха, которого я страстно любила. Ей помогло ее богатство, и она стала его невестой… Оскорбленное чувство любви требовало мести, и я отомстила.
– Почему же вы всю вину свалили на нее? Не следовало ли вам негодовать скорее на жениха, не сдержавшего своего слова?
– Его соблазнили богатством. Я уверена, что и до сих пор еще он меня любит. Однако довольно, довольно! Вы видите, как я устала. Я не могу больше отвечать. Вы теперь знаете все…
Записав ее показания, я подал ей протокол для прочтения. Было уже около двенадцати часов ночи.
Боброва долго его просматривала. Сделав по ее указаниям несколько поправок, я спросил у нее:
– Вы более ничего не желаете добавить к вашему показанию?
– Что же еще я могу добавить?
– Нет ли чего-нибудь, что бы, по вашему мнению, могло служить в вашу пользу? Не желаете ли вы, чтобы я обратил особенное внимание на какие-либо обстоятельства, которых я не имел в виду и которые могли бы облегчить меру вашей вины?
– Нет, снисхождения мне не надо.
Она долго вертела в руках перо, прежде чем решилась внизу показания поставить свою подпись. Слезы ручьем текли на бумагу, когда она подписывала: «Анна Дмитриевна Боброва».
– Я подписала свой смертный приговор! – сказала она.
Несколько мгновений я не смел нарушить последовавшее за этими ее словами безмолвие. Она не раскаялась, но ей, видимо, было жаль расставаться со светом, в котором до сих пор ее окружали только успех и удовольствие.
Однако что мне было с ней делать? Отпускать ее от себя одну ночью было нельзя уже и потому, что по закону я должен был принять меры к пресечению возможности ей уклониться от следствия и суда. Если показание ее было справедливо, то она подвергалась «лишению всех прав состояния и ссылке в каторжную работу».
А мерой против обвиняемых в преступлениях, подвергающихся вышеприведенному наказанию, закон указывает, между прочим, содержание под стражей. Предписывая при этом для приведения в исполнение этой меры принимать в соображение «не только строгость угрожаемого преступнику наказания, но также силу представляющихся против него улик, возможность скрыть следы преступления, состояние, здоровье, пол, возраст и положение обвиняемого в обществе».
На этом основании мне предстояло взять у Анны Дмитриевны паспорт или подписку о неотлучке ее из города; или отдать ее под особый надзор полиции, или на поруки; или потребовать от нее залога; или же, наконец, подвергнуть ее домашнему аресту или тюремному заключению.
Ограничиться первой мерой было бы недостаточно. Мог ли я быть уверен, что, дав подписку, она не скроется, особенно имея в виду побуждение к тому ее брата? Для приведения в исполнение двух последних мер требовалось предварительное исполнение некоторых формальностей, которые потребовали бы достаточного времени и которые ночью, во всяком случае, были неисполнимы.
Я остановился на решении подвергнуть ее домашнему аресту и, составив соответствующее постановление, вышел к Кокорину.
– Где бы, по вашему мнению, удобнее было содержать ее до завтра под домашним арестом? – спросил я.
– Да у нее на дому.
– Это невозможно. Я должен допросить ее брата по вопросу о бритве, и он не должен знать ее показания. Поэтому оставить их вместе я не считаю возможным.
– В таком случае, не пустит ли ее к себе тетка ее, Ефремова?
– Это другое дело. Прикажите запрячь экипаж, свезите ее к Ефремовой и приставьте туда надежный караул.
Анна Дмитриевна, выслушав мое решение, молча и покорно последовала за Кокориным. Скоро я услыхал стук колес отъезжающего экипажа.
Я ушел в свою спальню, но едва только успел заснуть, как слуга разбудил меня и доложил, что Кокорин вернулся вместе с Анной Дмитриевной. Я оделся и вышел к ним.
– Ефремова не впускает к себе в дом госпожу Боброву. Она узнала о вчерашнем ее признании и не желает ее видеть. Кроме того, она и слышать не хочет о том, чтобы у дверей ее дома стояла полиция. Я заезжал к дяде Бобровой, Гамельману, но и там хозяйка отказалась принять нас, говоря, что все комнаты заняты детьми и прислугой.
Я не знал, что делать. Кокорин напомнил, что у меня наверху есть свободная комната, в которой ночевал мой секретарь в том случае, если дела задерживали его при мне до ночи, и которая сейчас была пустой. Отослать Боброву в полицейскую конуру, переполненную пьяными, посаженными туда для вытрезвления, было немыслимо, и мне пришлось остановиться на предложении Кокорина – другого выхода не было.
Эта комната соединялась с приемной витой лестницей. Ее прибрали, а сосед мой, бывший свидетелем, прислал горничную.
Анна Дмитриевна все это время сидела на стуле, наклонив голову и не обращая ни малейшего внимания на все происходившее. Кокорин проводил ее наверх вместе с горничной и хотел запереть снаружи дверь на ключ, но замка не было. Тогда он посадил на нижних ступенях лестницы городового и ушел.
Чувствуя сильное утомление, я прилег, одетый, на диван в кабинете и думал о том, какие, в самом деле, могли быть доказательства виновности Бобровой, если бы она не призналась, и какие данные могли бы подтвердить это признание в случае сомнения и достоверности его.
Я решил, что если Ичалов, не зная показаний Анны Дмитриевны, на следующий день передаст подробности убийства согласно с ее словами, то уже и этих двух допросов будет достаточно для доказательства несомненности самого факта. С такими мыслями я закрыл глаза и скоро, кажется, заснул.
Вдруг слышу – шаги в приемной. Что-то скрипнуло. Вижу – дверь в мой кабинет растворилась и в ней показалась чья-то голова. Лунный свет, бивший в окна, осветил женскую фигуру. Я вглядываюсь – это Анна Дмитриевна. Она постояла несколько мгновений посреди комнаты, осматривая свою белую одежду, потом нерешительными шагами подошла и села на диване подле меня.