– Достопочтенные судьи, как можно короче я попытаюсь продемонстрировать, что парадоксальным образом признания нашего подзащитного, вместо того чтобы встревожить нас, повергнуть в оцепенение и ужас, как раз наоборот, дают веский повод испытать облегчение. Излишне говорить, я не предлагаю после всего содеянного обвиняемым не принимать должных мер – в отношении данной категории людей нужны более суровые законы и неукоснительное их соблюдение. Напротив: в первую очередь это ужасное восстание показывает, что жесткие репрессивные меры явно назрели, и не только в Виргинии, но по всему Югу. Однако, ваша честь, уважаемые коллеги, я бы хотел, чтобы не было недомолвок в отношении того, что все такого рода восстания будут скорее всего не только весьма редкостны, но и полностью обречены на провал вследствие изначальной слабости и неполноценности, а также нравственной порочности негритянского характера. – Грей поднял со стола стопку бумаг с признанием, наскоро перелистнул и продолжил:
– За время восстания, ваша честь, белых погибло пятьдесят пять человек, однако своими руками Нат Тернер совершил только одно убийство. Одно, а именно убийство мисс Маргарет Уайтхед, восемнадцати лет, которая была приличной и благовоспитанной дочерью миссис Кэтрин Уайтхед, также жертвы беспорядков, и сестрой мистера Ричарда Уайтхеда, уважаемого методистского священника, многим в этом зале известного; к нему судьба тоже оказалась жестока, и он схожим образом пал по произволению той же бесчеловечной шайки. Похоже, теперь уже доказано: одно убийство – это все, что совершил Нат Тернер. Убийство особенно подлое и отвратительное, несомненно, ибо он лишил жизни хрупкую девушку в расцвете ее невинности. Но одно! Я уверился в этом. Уверился, ваша честь, лишь после долгих и мучительных сомнений. Ибо, конечно же, точно как и вы сейчас, я не мог в это поверить, более того, я был уверен в обратном, когда взялся взвешенно размышлять над сей уликой, полученной из уст самого подозреваемого. Не равносильно ли признание в одном убийстве – только в одном-единственном – лукавому прошению о помиловании? Не является ли такое признание – вполне в духе негритянского характера, обожающего притворство и симуляцию, – типичным примером уклончивости, к которой негры постоянно прибегают, пытаясь скрыть и замаскировать изначальные качества своей природы? Вследствие этого я принял решение противостоять подзащитному, подвергая его показания строгой критике и высказывая сомнения, но обнаружил лишь, что он тверд в своем отказе признать какое-либо еще участие в имевших место убийствах. И в тот момент – да простит мне суд легковесность слога – я начал сильно сомневаться в своих сомнениях. В самом деле, почему бы человеку, который знает, что все равно должен за свои деяния умереть, ибо уже взял на себя одно кошмарное убийство, да и в остальном, что касается описания своих преступлений, выказывает редкостную откровенность, – почему бы ему не взять на себя все? «Он кару заслужил свою, – цитирую я бессмертную поэму Кольриджа[9], – и кару понесет». Чем помогло бы ему дальнейшее запирательство? – Грей подождал, затем двинулся дальше: – Так, не без некоторого внутреннего сопротивления, я пришел к выводу, что в отношении этой beaucoup[10] важной частности – убийства одного, и только одного человека – подзащитный говорил правду…
Но почему? – продолжил Грей. – Почему только одного? То был следующий вопрос, адресованный мною самому себе и поставивший меня в тяжелое и неприятное замешательство. Ну легче всего такую странность объяснить трусостью. Конечно, свое сущностное воплощение в этом подлом преступлении могла найти и чисто негритянская трусость – чем драться с мужчиной, сильным и мужественным, проще ведь напасть на хрупкую, слабую, беззащитную юную деву, всего пару лет назад вышедшую из детского возраста. Однако опять-таки, уважаемые коллеги, логика и голые факты вынуждают нас признать, что это восстание требует пересмотреть, по крайней мере условно, некоторые из наших традиционных предубеждений, касающихся негритянской трусости. Ибо, конечно же, какими бы ни были пороки негритянского характера – а их много, разнообразных и тяжких, – данное восстание превыше всякой мелочной критики доказало, что нормальный раб, негр, поставленный перед выбором – присоединиться ли к фанатичным повстанцам с предводителем вроде Ната Тернера или защищать хозяина как отца родного, бросится на защиту хозяина и будет драться не менее храбро, нежели любой другой мужчина, тем самым неоспоримо свидетельствуя в пользу благотворности системы, которую порицают невежественные квакеры и прочие лицемерно морализирующие клеветники. «Неведомое преувеличивают», – рек Тацит[11] в «Агриколе». Но довольно о неосведомленности северян. Вне сомнения, были и заблудшие, они стали приверженцами Ната Тернера. Но храбрость тех чернокожих, которые бок о бок со своими любимыми хозяевами бились не на жизнь, а на смерть, отрицать невозможно, и да пребудет она на нетленных скрижалях памяти к вящей славе нашего мудрого общественного устройства…
По мере того как Грей все это говорил, та же мука и отчаяние, которые я почувствовал в первый день, когда он огласил мне в камере список рабов, после суда освобожденных или осужденных, но не повешенных – другие негры… силой втянуты… препятствовали, вот те другие негры и закопали тебя, Проповедник, – то же отчаяние вдруг накатило холодной тошнотной волной, слившись со сном, в котором я только что, пару минут назад, видел, как юноши-негры кричат от ужаса в болоте, пропадают, утопая в вонючей жиже… Я был весь мокрый, пот струйками тек по щекам, и все внутри у меня было раздавлено тяжестью вины и утраты, и от этого у меня из горла, видимо, непроизвольно вырвался какой-то звук, или я, шевельнувшись, звякнул цепью, опять-таки непроизвольно, но Грей внезапно смолк, повернулся и уставился на меня, как и все шестеро старцев за судейским столом, и все зрители ощутимо сошлись на мне взглядами – помаргивающие, внимательные. Тогда я медленно расслабился и, холодно внутри себя пожав плечами, стал смотреть сквозь запотевшие окна на чахлый сосновый лесок невдалеке, ломаной линией верхушек перечеркивающий зимний небосклон, как вдруг поймал себя на том, что безо всякой на то особой причины, кроме еще раз прозвучавшего ее имени, мысленно вижу Маргарет Уайтхед, окруженную летним благоуханием, среди беглого чередования света и тени – пыль клубится над запекшейся колдобистою летнею дорогой, и чистый ее голосок по-девчоночьи чирикает, щебечет мне в самое ухо с соседнего сиденья коляски, а я гляжу на цокающие копыта лошади, над которыми машет туда-сюда, вьется грубый хвост: И тут он входит сам, представь, Ham, – губернатор! Губернатор Флойд! Приехал, в этакую даль – в Лоренсвиль! Нат, ну признайся, ничего чудесней тебе и в жизни не случалось слышать! Дальше мой голос – вежливый, уважительный: Да, мисси, это, должно быть, правда было здорово. И вновь задышливо щебечущий девчоночий голосок: И в нашей гимназии, Ham, устроили большое празднование. И как же здорово-то все получилось! А я у нас в классе первый поэт, так я взяла и написала оду, а еще песню, ее младшеклассницы пели. При этом они надели на губернатора венок. Хочешь послушать слова той песни, Ham, правда хочешь? И снова мой голос, торжественный и почтительный: Ну конечно, мисси, хочу, конечно. Ясное дело, я очень хочу послушать ту песню. И снова радостный девчоночий голосок заливисто звучит в моих ушах, перекрывая стук колес и скрип рессор, и белые горы плывущих по небу июньских облаков бросают на желтеющие поля обширные полосы света и тьмы, неуследимые узоры солнца и тени:
Сплели мы венец Вам из разных цветов,Украсили лентою алой,Чтоб Вы, отдыхая от дум и трудов,Сегодняшний день вспоминали.Вот этот цветок, что так скромен и прост —Росою омыт на рассвете, —На стебле высоком под солнышком рос,Все ждал, чтоб нашли его дети.И вновь возвратившийся голос Грея заплавал волнами под сводами зала среди непрестанного шарканья, среди шипения, свиста и мучительных выщелков печи, пыхтящей, будто старая собака:
– …нет, ваша честь, не трусливость негритянская на сей раз лежит в основе вопиющего и тотального поражения нашего подзащитного. Будь это просто трусость, Нат руководил бы всеми действиями откуда-нибудь издали, что позволило бы ему гораздо меньше замараться, а может, и вообще не принимать непосредственного участия в кровавых деяниях шайки. Но мы, по собственному свидетельству подсудимого, а также по свидетельствам ниггера… негра Харка и других (исключающих повод для каких-либо сомнений), знаем, что он был вовлечен в происходящее наитеснейшим образом, сам нанес первый удар, положивший начало бойне, и неоднократно пытался чинить кровавое насилие над напуганными безвинными жертвами. – Грей сделал небольшую паузу, затем сказал с нажимом: – Но я прошу отметить, ваша честь, пытался! Я выделяю и подчеркиваю это слово. Я пишу его заглавными буквами. Потому что, за исключением необъяснимо успешного убийства Маргарет Уайтхед, – а оно и по мотивации необъяснимо, и по исполнению довольно странно, – подсудимый, этот якобы дерзновенный, бестрепетный и находчивый главарь, не смог совершить ни одного ратного подвига! Но и это еще не все: под конец качества лидера, даже и те, что были, совсем его покинули! – Грей помолчал опять, затем продолжил негромко, раздельно, с печалью в голосе: – Я бы хотел лишь смиренно сообщить высокому суду и вашей чести тот неопровержимый факт, что нерешительность, нестойкость, духовная отсталость и просто привычка к послушанию столь глубоко укоренились в природе негра, что любые бунтарские действия со стороны представителей этой расы обречены на провал, вот почему я искренне призываю всех добрых граждан нашего южного края не поддаваться, не давать хода в свою душу двойному демону страха и паники…
Но слушай, Ham, слушай дальше…
Да, мисси, слушаю, конечно. Это чудесные стихи, мисс Маргарет.
Потом мы искали – весь сад обошли —Цветок, чтобы горд был и ярок,И самый красивый для Вас мы нашли,Чтоб вышел достойным подарок.О, дайте надеть Вам сей пышный венец,Обвязанный лентою алой;Нам только и надо – чтоб Вы, наш отец,О нас иногда вспоминали!Вот! Теперь все, конец. Что скажешь, Ham? Тебе понравилось?
Это очень красивые стихи, мисси. Снова круп лошади, гнедой, лоснящийся, и уже медленнее цокот копыт – чук-чок, чук-чок мимо зеленого луга, крест-накрест простеганного стрекотом насекомых; я тоже медленно поворачиваюсь и всматриваюсь исподтишка в ее лицо сторожким, ускользающим негритянским взглядом (поучение некоей старой черной бабуси всегда звучит во мне, даже сейчас: «Белому в глаза глянешь – хлопот не оберешься»), ловлю отблеск солнца на гладкой и прозрачной белой коже прелестно вылепленной щеки, а носик чуть вздернут, и на круглом юном подбородке тень от кокетливой ямочки. Она в белом капоре, из-под которого выбиваются шелковистые пряди русых волос, невзначай придающие ее скромной девической красоте чуть заметный оттенок шаловливой чувственности. В белых ее воскресных льняных доспехах она вспотела, а я так близко, что обоняю запашок ее пота – острый, женственный, тревожащий; и вот раздается ее заливистый, по-девчоночьи беспричинный смех, вот она утирает капельку пота с носа и вдруг поворачивается – эк ведь! застигла врасплох: смотрит мне прямо в глаза с видом радостным, веселым и невольно кокетливым. Смущенный, сбитый с толку, я торопливо отвожу глаза. Жаль, что ты не видел губернатора, Ham. Такой видный мужчина! Кстати, да, чуть не забыла. Об этом был отчет в «Саутсайд Рипортер», и они упомянули мое стихотворение и меня! Газета у меня здесь, вот, слушай. Какое-то время она молча роется в сумочке, потом под стук копыт начинает быстро читать возбужденным, срывающимся голосом……Затем губернатора проводили в актовый зал, где более сотни гимназисток, собравшихся встречать его, выстроились стройными рядами, а заранее собравшийся кружок выдающихся дам наблюдал за сценой встречи. После официальных приветствий прозвучало выступление директора, на которое губернатор Флойд дал прочувствованный и вдумчивый ответ. После чего юные леди спели специально написанную для этой встречи оду на мотив «Пусть грянут цимбалы» под аккомпанемент мисс Тимберлейк на фортепиано. Затем от имени учителей школы мисс Ковингтон произнесла речь, превзойти которую по стилю, пафосу и красноречию было бы нелегко… (А теперь слушай, Ham, это обо мне…) За речью последовала ода, сочиненная мисс Маргарет Уайтхед, по окончании которой младшие ученицы, как бы в продолжение оной, спели песенку «Венец из цветов», одновременно возлагая на губернатора венок. Это имело эффект поразительный – чуть ли не каждый в зале прослезился. Сомневаемся, приходилось ли губернатору где-либо наблюдать более трогательную сцену, нежели здесь, в нашей местной женской гимназии, исполненной высочайших принципов христианского женского образования…
Что ты на это скажешь, а, Нат?
Ну, это просто здорово, мисси. Просто здорово и грандиозно. Да, да, именно грандиозно.
На несколько секунд воцаряется тишина, затем: Я подумала: наверное, и тебе понравится стихотворение. Ах, я даже знала, что понравится! Потому что ты… о, ты не такой, как мама или Ричард. Каждый уик-энд, когда я приезжаю из школы, ты единственный, с кем я могу поговорить. Все, о чем может думать мама, это урожай – ну то есть лес, зерно, стадо и все такое, – и все деньги, деньги. Да и Ричард не многим лучше. В том смысле, что, хотя он пастор и все такое, в нем ничего, ну ничегошеньки нет духовного. Например, они ничего не понимают в поэзии, – вообще в духовности, да даже и в религии. Вот третьего дня хотя бы, я Ричарду что-то сказала о красоте псалмов Давида, а он и говорит, да с таким еще перекошенным, кислым видом: «Какая еще красота?» Скажи, Ham, ты можешь это себе представить? Такое услышать от собственного брата, да еще и пастора! А какой твой любимый псалом, Ham?
Какие-то секунды я молчу. Мы опаздываем в церковь, так что, постукав лошадь по крупу кнутовищем, я понуждаю ее пуститься вскачь, пыль клубится и поднимается волнами от ее танцующих ног. Потом я говорю: Это не так-то просто сказать, мисс Маргарет. Есть целая куча псалмов, я очень многие люблю. Хотя, пожалуй, больше всех я люблю тот, который начинается «Помилуй меня, Боже, помилуй меня; ибо на Тебя уповает душа моя, и в тени крыл Твоих я укроюсь, доколе не пройдут беды. Сделав паузу, я продолжаю: Воззову к Богу всевышнему, Богу, благодетельствующему мне». А потом говорю: Так он начинается. Это номер пятьдесят шестой.
Да, да, – говорит она своим тихим, тающим голоском. – Да, это тот, в котором есть такой стих: «Воспрянь, слава моя, воспрянь, псалтирь и гусли! Я встану рано». Она говорит, а я чувствую, как она близко, и это так томительно, тревожно, меня почти пугает трепет и подрагивание льняного платья, задевающего мой рукав. Да, да, такой прекрасный псалом, что хочется плакать. Ты так хорошо знаешь Библию, Ham. И так хорошо понимаешь вещи, ну, духовные. Я к тому, что, ну в смысле… – забавно, но когда я рассказываю девочкам в гимназии, они мне не верят. Не верят, что, когда я приезжаю домой на уик-энды, единственный человек, с которым я могу общаться, это, ну – чернокожий!
Я молчу, только чувствую, как у меня сердце начинает биться часто-часто, хотя я и не понимаю причины этого.
А мама говорит, ты уходишь. Возвращаешься назад к Тревисам. А Маргарет от этого печально, потому что целое лето ей будет не с кем поговорить. Но они же всего в нескольких милях, Ham. Ты ведь придешь как-нибудь, а, Нат, придешь как-нибудь в воскресенье? Даже если не будешь больше возить меня в церковь? Без разговоров с тобой мне будет так одиноко – ну что некому будет мне цитировать Библию, в смысле, что никто так глубоко, как ты, ее не знает и все такое… Она все лепечет, чирикает, голосок такой радостный, напевный, исполненный христианской любви и христианской добродетели, голос юности, до дрожи одержимой Христом и новизной мира. Не правда ли, Евангелие от Матфея самое проникновенное! А доктрина воздержания – правда же, какой благородный, чистый и правильный вклад методистской церкви? А Нагорная проповедь – это ведь самое удивительное откровение за всю историю человечества, верно? Мое сердце по-прежнему чуть не выскакивает из груди, и вдруг меня охватывает мучительная, беспричинная ненависть к этой невинной, мило порхающей юной девушке, возникает жгучее, почти непреодолимое желание вытянуть руку и стиснуть ее белую, стройную, пульсирующую шейку. Однако – и самое странное, что я отдаю себе в этом отчет, – это вовсе не ненависть, нет, тут что-то другое. Но что? Что же? Эмоцию поймать не удается. Где-то ближе к ревности, но опять нет, и это не то. Да и чего ради из-за этого нежного существа должен я пребывать в таком злом смятении – совершенно непонятно, ведь за исключением давнишнего моего хозяина Сэмюэля Тернера да еще разве что Джеремии Кобба, она единственный белый человек, с которым я хотя бы раз испытал мгновение загадочного тепла и слияния во взаимной симпатии. И тут я разом осознаю, что как раз из этой симпатии – столь же непреоборимой с моей стороны, сколь и ненужной, только мешающей великим планам, которые этой весной как раз складываются в окончательное, фатальное сооружение, – из этой симпатии и произрастают моя внезапная ярость и смятение.
Зачем ты так скоро возвращаешься к Тревисам, Ham? – спрашивает она.
Так ведь, мисси, меня же маса Джо сдал по обмену и только на два месяца. А обмен – это уж такое дело. Договор, говорят, дороже денег.
Что? Как это? – она озадачена. – Какой обмен?
Так ведь, мисси, я же как попал-то к вашей матушке. Маса Джо – он хотел пни корчевать, так ему для этого упряжка волов понадобилась, а мисс Кэти нужен был ниггер строить новый сарай. Вот маса Джо и поменялся с ней на два месяца, отдал меня за воловью упряжку. Честный обмен, обычная договоренность.
Она издает долгое задумчивое мычание. Мм-м-м. За воловью упряжку. То есть ты, значит… Как-то это очень странно. На некоторое время она замолкает. Затем: Ham, почему ты так сам себя называешь – ну ниггером? Я – в смысле – это как-то звучит, ну грустно, что ли. Я бы предпочла слово «чернокожий». Ты ведь все-таки проповедник как-никак… Ой, смотри, смотри, Ham, церковь показалась! Гляди-ка, Ричард стену уже целиком покрасил!
Но вот опять дымка нежных грез в сознании истончается, и я слышу адресованную суду речь Грея:
– …без сомнения, наслышаны, а может быть, даже и читали весьма значительную работу покойного профессора Еноха Мибейна из Университета Джорджии в Афинах – труд еще более фундаментальный и основанный на куда более обширных и скрупулезных исследованиях, чем упомянутый опус профессоров Сентелла и Ричардса, откуда взята цитата. Ибо, тогда как профессора Сентелл и Ричардс с богословской позиции показали врожденную, природную, изначально присущую неграм недоразвитость в плане морального выбора и христианской этики, то достижением профессора Мибейна явилось неоспоримое, не оставляющее йоты сомнения доказательство биологической неполноценности черной расы. Поскольку суду, конечно же, известна монография профессора Мибейна, я позволю себе освежить в вашей памяти ее содержание лишь в общих, самых основных чертах, а именно, что все параметры головы ниггера – косо срезанный подбородок (эту особенность профессор Мибейн характеризует количественно – индексом лицевого угла); покатый череп с нелепыми, нависающими, как у обезьяны, надбровными дугами и таким соотношением горизонтальных и вертикальных размерений, что в нем попросту нет места для лобных долей мозга, которые у других рас ответственны за развитие высших моральных и духовных запросов; да взять хотя бы толщину самой черепной кости – она напоминает не столько соответствующую кость человека, сколько кость низшего тяглового скота. В совокупности эти параметры весомо и доказательно свидетельствуют, что негр занимает в иерархии видов в лучшем случае срединную позицию, родство же негра с людьми других рас достаточно сомнительно, зато гораздо ближе он стоит к лесной макаке, что водится на том диком континенте, откуда он родом…
Грей остановился и, словно переводя дыхание, подался вперед, возложил обе ладони на стол, опершись на него всем весом, и устремил взор на судей. В зале тишина. Притихшая публика, помаргивая в парном воздухе, казалось, ловит каждое слово Грея так, будто во всяком слоге может содержаться намек на обещание некоего откровения, которое развеяло бы страх, напряженность и, наконец, горе, сплотившее всех воедино, каждого с остальными, нанизав всех на один тонкий болевой стержень истерического женского воя, что все время присутствовал где-то в глубине зала – единственный звук среди молчания, необузданный и неизбывный. От наручников у меня онемели руки. Я пошевелил пальцами, они ничего не чувствовали. Грей прочистил горло, затем продолжил:
– А теперь, достопочтенные судьи, я попрошу вас разрешить мне один перескок в рассуждениях. Разрешите мне связать приведенные выше безупречные выводы, сделанные профессором Мибейном из его биологических изысканий, с представлениями еще более выдающегося мыслителя, а именно великого немецкого философа Лейбница[12]. Всем вам, конечно же, знакомо введенное Лейбницем понятие монады. Мозг каждого из нас, согласно Лейбницу, наполнен монадами. Эти монады, коих миллионы и миллиарды, суть крошечные, бесконечно малые умственные ячейки, стремящиеся к развитию в соответствии с их собственной предопределенной сущностью. А теперь как хотите – можете воспринимать концепцию Лейбница буквально, можете (как это делаю я) понимать ее до какой-то степени в символическом аспекте, но факт остается, и факт, похоже, неоспоримый: духовную и этическую организацию сознания индивида можно изучать и понимать не на одном лишь качественном уровне, но и на количественном тоже. Это вытекает из того, что собственно стремление к развитию – эти слова я выделяю и подчеркиваю – не может, в конце концов, быть не чем иным, как только производным от числа монад, которое в данном индивидуальном сознании способно содержаться.
Он перевел дух, потом сказал:
– И тут, ваша честь, мы вскрываем сердцевину проблемы, которая, если рассмотреть ее со вниманием, приведет нас только лишь к самым оптимистичным выводам. Ибо негр, с его несформированным, примитивным, почти рудиментарным черепом, страдает от серьезной нехватки монад, настолько серьезной, что упомянутое стремление к развитию, которое в других расах дает нам таких людей, как Ньютон, Платон или Леонардо да Винчи, либо высочайших гениев техники, таких, как Джеймс Уатт, – так вот, упомянутое стремление к развитию у негра заторможено чрезвычайно, да что там, затруднено до невозможности; так что, с одной стороны, мы имеем восхитительный музыкальный дар Моцарта, а с другой – приятное, но ребяческое и невдохновенное гулюканье; с одной стороны, величественные сооружения Кристофера Рена[13], а с другой – невразумительные артефакты вроде глиняных черепков из африканских джунглей; с одной стороны, блестящий полководческий талант Наполеона Бонапарта, а с другой – тут он прервался, сделав жест в мою сторону, – с другой, бессмысленные, жалкие и ни к какой разумной цели не ведущие убийства Ната Тернера, изначально обреченного на полное поражение вследствие биологической и духовной неполноценности негритянского характера! – Голос Грея стал повышаться, обретая силу. – Достопочтенная коллегия, я опять-таки не хочу приуменьшать ни зверских деяний подзащитного, ни нужды в жестком контроле над данным сегментом населения. Но если этот суд призван просветить нас, он также должен дать нам повод для надежды и оптимизма! Он должен показать нам – причем, я полагаю, признания подзащитного уже это сделали, – что мы не должны при виде негра в панике разбегаться! Столь грубо построены были злодейские ковы, так неловко и бессмысленно они приведены в действие…
И вновь его слова у меня в ушах глохнут, я прикрываю глаза – и в полусне опять ее голос, чистым колокольчиком раздававшийся в то дремотное воскресенье полгода назад: Ой-ей-ей, Ham, не завидую тебе. Сегодня же миссионерское воскресенье. День, когда Ричард читает проповедь для чернокожих! Спрыгнув с коляски, она бросает на меня светлый, печальный взгляд. Бедный Ham. И убегает вперед, залитая чистым, слепящим светом; бежит на цыпочках, шурша льняными юбками, и исчезает в притворе церкви, куда я тоже вхожу; тихонько, осторожненько, пока никто не видит, по черной лестнице взбираюсь на балкон, надстроенный для негров, и уже по дороге слышу голос Ричарда Уайтхеда, как всегда гнусавый и писклявый, почти женский – даже сейчас, когда он обрушивает громы и молнии на черную потеющую паству, среди которой усаживаюсь и я: И подумайте сами в себе, сколь ужасная будет вещь, если после всех ваших трудов и страданий в этой жизни низвергнуты будете в ад в жизни вечной, и после того как изношены будут ваши тела в трудах земныx, когда земное рабство кончится, попадете в гораздо худшее рабство, ибо ваши души попадут во владение диавола, чтобы в аду оказаться в вечном рабстве без всякой надежды на освобождение от оного…