– Ну, знаешь, я бы не сказал, что «дешевый» – это самый подходящий для него эпитет.
Фриц улыбнулся, этак терпеливо и свысока:
– Ты, наверное, будешь очень удивлен, если узнаешь, что он уже успел побывать в тюрьме?
– То есть ты хочешь сказать: я должен удивиться тому обстоятельству, что твои друзья говорят, что он сидел в тюрьме. Да ничуть. Твои друзья еще и не такого могут наговорить.
Фриц не ответил. Он просто стоял и улыбался.
– И за что же, интересно знать, его, с их точки зрения, посадили? – спросил я.
– Не знаю, – все так же медленно процедил Фриц. – Но кажется, могу себе представить.
– А я не могу.
– Послушай, Билл. – Тон у него вдруг сделался совершенно серьезным. Он положил мне руку на плечо. – В общем, я хочу сказать, что дело в следующем. Оно, конечно, если речь идет о нас с тобой, нам на все это плевать, какого, в самом деле, черта? Но есть же вокруг и другие люди, о которых тоже приходится думать, разве не так? Вот представь, что будет, если Норрис зацепит какого-нибудь парня и вытрясет из него все на свете, до последнего цента?
– Это будет ужасно.
Фриц сдался. Его последний залп звучал так:
– Ну что ж, не говори потом, что я тебя не предупреждал.
– Нет, Фриц, что ты. Ни за что.
Расстались мы друзьями.
Возможно, Хелен Пратт была насчет меня не так уж и не права. Понемногу, шаг за шагом, я выстроил для Артура романтические декорации и ревниво следил за тем, чтобы никто их ненароком не опрокинул. По большому счету мне даже нравилось рядить его – про себя – в костюм опасного преступника; впрочем, всерьез я ни на минуту в эту бредовую идею так и не поверил. Все мое поколение – поколение снобов, вот только вместо аристократа мы воздвигли на пьедестал криминальную личность. А еще я привязался к Артуру из чистого упрямства. Если моим друзьям не нравится его рот или его прошлое, тем хуже для них; меня же грела мысль, что сам я, несомненно, глубже, человечней, чем они, и куда лучше разбираюсь в тонкостях людской природы. И если иногда, в письмах в Англию, я отзывался о нем как о «прелюбопытнейшем старом жулике», это свидетельствовало только лишь о желании как-то его приукрасить; сделать из него человека дерзкого и уверенного в себе, расчетливого, но способного при этом на самые безудержные порывы. Каковыми качествами он в действительности очевиднейшим и мучительнейшим образом не обладал.
Бедный Артур! Редко мне доводилось встречать на своем веку человека с такими слабыми нервами. По временам мне даже начинало казаться, что он страдает какой-то слабой формой мании преследования. Я и сейчас отчетливо вижу перед собой его фигуру: он ждет меня в укромном уголке своего любимого ресторана, усталый, отрешенный, неспокойный; руки заученно-небрежным движением легли на колени, голова склонилась набок, неловко, под этаким странным углом, как будто он к чему-то прислушивается, как будто в любой момент готов вздрогнуть от близкого звука удара. Я слышу его голос: он говорит по телефону, осторожно подбирая слова, прижав трубку как можно ближе к губам и – едва ли не шепотом.
– Алло. Да, это я. Так значит, вы видели эту партию? Прекрасно. Так – когда мы с вами сможем встретиться? Давайте в обычное время, в доме заинтересованного лица. И пожалуйста, попросите того, другого господина тоже туда прийти. Нет-нет. Герра Д. Это чрезвычайно важно. Всего доброго.
Я рассмеялся:
– Вас послушать: ни дать ни взять – заправский конспиратор.
– Да-да, вот только брать меня не стоит, – хихикнул Артур. – Да нет, уверяю вас, дорогой мой Уильям, противоправное деяние, о котором только что шла речь, заключается всего лишь в акте продажи кое-какой старой мебели, в каковой сделке я по чистой случайности оказался – э – материально заинтересован.
– Тогда чего, спрашивается, ради такой режим секретности?
– Ну, никогда не знаешь, кто может тебя подслушать.
– Да кто бы вас ни подслушал, неужели вы думаете, что это кому-то может быть интересно?
– В наши дни лишние меры предосторожности еще никому не вредили, – туманно резюмировал Артур.
К этому времени я уже успел взять у него и прочесть практически все его «занятные» книги. Дрянь по большей части была еще та. Повествование велось в неожиданно ханжеском, снобистски-жеманном, будто нарочно рассчитанном на мелких лавочников тоне, и в самых ключевых местах авторы, несмотря на искренние потуги на непристойность, впадали в совершеннейшую расплывчатость, что раздражало страшно. Кроме прочего, у Артура был полный комплект «Моей жизни и моих любовей», надписанный автором. Я спросил его, был ли он знаком с Фрэнком Харрисом.[11]
– Да, отчасти. Мы с ним не виделись несколько лет. Когда я узнал, что он умер, – это был такой шок… Он был гений в своем, конечно, роде. Бездна остроумия. Помню, однажды в Лувре он мне сказал: «Ах, мой дорогой Норрис, мы с вами – последние оставшиеся в живых из великого племени джентльменов и авантюристов». Знаете, язык у него был – как бритва. Если он кого-то припечатал, то человек помнил потом об этом до самой смерти.
– Что приводит на память, – раздумчиво продолжил Артур, – вопрос, который однажды задал мне последний лорд Дизли. «Мистер Норрис, – спросил он меня, – вы авантюрист?»
– Н-да, вопрос весьма нестандартный. Честно говоря, остроумия я здесь не вижу. По-моему, это откровенная грубость.
– Я ответил: «Мы все авантюристы. А разве сама по себе жизнь – не авантюра?» Весьма искусно, не находите?
– Иного ответа он и не заслуживал.
Артур скромно потупился, принялся разглядывать ногти:
– Мои лучшие афоризмы всегда рождались на судебной скамье.
– Вы хотите сказать, что вас судили?
– Не меня судили, Уильям. Я судился. С «Ивнинг пост», за оскорбление чести и достоинства.
– А что они такого про вас наговорили?
– Были там такие, знаете ли, грязные измышления относительно того, как осуществляется управление одним фондом – доверенное, к слову сказать, мне.
– И вы, конечно, выиграли процесс?
Артур бережно погладил пальцами подбородок.
– Они оказались не в состоянии привести достаточно веских оснований для выдвинутых обвинений. Мне присудили пятьсот фунтов в качестве возмещения морального ущерба.
– И часто вам приходилось судиться за клевету?
– Пять раз, – скромно признался Артур. – А еще в трех случаях дело до суда не доходило.
– И вы неизменно получали возмещение?
– Так, кое-что. Пустяки, говорить не стоит. Но душу греет.
– Должно быть, неплохой источник дохода.
Артур возвел очи горе:
– Избави меня боже. Да и суммы не так чтобы очень.
Тут мне показалось, что настал момент задать самый главный вопрос:
– Скажите, Артур, а вам приходилось сидеть в тюрьме?
Он медленно потер подбородок. В его прозрачных голубых глазах поселилось довольно странное, как мне показалось, выражение. Облегчение? А может быть, и вовсе – нечто вроде удовлетворенного тщеславия?
– Так значит, вы слышали об этом деле?
– Да, – соврал я.
– В свое время столько было шума по этому поводу. – Артур скромно сложил ладошки на рукояти зонта. – А не приходилось вам по случайности читать полного отчета о свидетельских показаниях?
– Нет. К сожалению, нет.
– Да, жаль, жаль. Я бы с удовольствием одолжил вам на некоторое время подборку газетных вырезок, но сами понимаете, разъездной образ жизни; короче говоря, они безвозвратно утрачены. А я бы с такой радостью выслушал ваше непредвзятое мнение… Мне кажется, присяжные были с самого начала откровеннейшим образом настроены против меня. Будь у меня опыт, которым я обладаю сейчас, меня бы непременно оправдали. И адвокат – он мне давал совершенно неправильные советы. Я должен был настаивать на своей полной невиновности, но он убедил меня в том, что собрать необходимые доказательства будет совершенно невозможно. И судья, конечно, обходился со мной совершенно не должным образом. Он до того дошел, что обвинил меня в соучастии в чем-то вроде шантажа.
– Да что вы говорите! Это, пожалуй, и в самом деле было слишком, не так ли?
– Именно так. – Артур печально покачал головой. – Английское правосудие отличается полным отсутствием элементарной чуткости. Оно не в состоянии отличить друг от друга сколь-нибудь тонкие нюансы человеческого поведения.
– И сколько… сколько вам дали?
– Восемнадцать месяцев общего режима. В Вормвуд-Скраббз.
– Надеюсь, с вами там обращались подобающим образом?
– Со мной обращались согласно правилам. Пожаловаться не могу… Тем не менее с момента выхода из тюрьмы я почувствовал живейший интерес к тюремной реформе. Взял себе за правило подписываться за разного рода общества, которые организуются для этой цели…
Повисла пауза: судя по всему, Артур погрузился в не самые приятные воспоминания.
– Думается, – наконец продолжил он, – что я могу с уверенностью сказать одно: за всю мою жизнь я крайне редко делал что-либо выходящее за рамки закона, если вообще… С другой стороны, я придерживаюсь и всегда буду придерживаться убеждения, что одной из привилегий, присущих обеспеченным, но не столь щедро одаренным – умственно одаренным – членам общества, является поддержка таких людей, как я. Надеюсь, здесь вы со мной заодно?
– Поскольку не имею чести быть одним из обеспеченных членов общества, – ответил я, – то несомненно.
– Страшно рад. Знаете, Уильям, у меня такое чувство, что со временем наши с вами взгляды на самые разные предметы станут более чем близкими… Просто невероятно, какое количество денег буквально валяется у нас под ногами, и нужно только нагнуться и взять их. Да-да, всего лишь нагнуться и подобрать. Даже в наши дни. Нужно только уметь смотреть. И капитал. Некоторая начальная сумма есть вещь совершенно необходимая. Как-нибудь я непременно должен рассказать вам о том, как я работал с одним американцем, который считал себя прямым потомком Петра Великого. Весьма поучительная история.
Иногда Артур говорил о своем детстве. Он был болезненным ребенком и никогда не ходил в школу. Единственный сын, он жил вдвоем с вдовой-матерью, в которой души не чаял. Вместе с ней они изучали литературу и искусство; вместе ездили в Париж, Баден-Баден, Рим, вращались только в самом лучшем обществе, перебираясь из Schloss[12] в château,[13] из château во дворец, нежные, очаровательные, умеющие быть благодарными, в состоянии непрерывной нежной заботы друг о друге. Болели они тоже вдвоем и, лежа в комнатах со смежной дверью, просили, чтобы их кровати придвинули к разделяющей комнаты стенке, так, чтобы они могли говорить не напрягая голоса. Рассказывать истории, отпускать забавные, им одним понятные шуточки, – и тем занимать друг друга на всем протяжении утомительных бессонных ночей. Потом, когда дело начинало идти на поправку, их бок о бок катали в креслах по паркам Люцерна.
Эта инвалидная идиллия по самой своей природе не могла длиться долго. Артур непременно должен был вырасти; отправиться в Оксфорд. А мама непременно должна была умереть. До самой последней минуты оберегая его душевный покой, она запрещала слугам слать ему телеграммы: до тех пор, пока она в сознании. Когда наконец они нарушили ее запрет, было уже слишком поздно. Ее хрупкий сын был избавлен – как она того и хотела – от тягостной сцены прощания с умирающей.
После ее смерти здоровье у него резко пошло на поправку, поскольку теперь он мог рассчитывать только на себя самого. Это новое и довольно мучительное положение вещей было существенно облегчено за счет унаследованного им небольшого состояния. Денег у него должно было хватить лет на десять – сообразно стандартам лондонской светской жизни девяностых годов. Истратил он их, однако, меньше чем за два года. «Именно тогда, – сказал Артур, – я впервые постиг значение слова «роскошь». С тех пор, как это ни прискорбно звучит, я был вынужден добавить в свой словарь и другие слова; и слова эти порой звучали весьма неприятно». «Хотел бы я, – сказал он в другой раз самым естественным образом, – чтобы у меня сейчас были деньги. Теперь-то я знаю, что с ними делать». Тогда ему было всего двадцать два, и что с ними делать, он не знал. Они исчезли с поистине волшебной скоростью, канули в лошадиные пасти и в чулочки балерин. Железной хваткой смыкались над ними маслянистые ладони слуг. Они превращались в роскошные костюмы, которые он, разочарованный, через неделю-другую дарил лакею; в восточные безделушки, которые каким-то неведомым образом – когда он приносил их домой – трансформировались в ржавые железные горшки; в пейзажи новоявленного гения-импрессиониста, которые при свете дня на следующее утро оказывались детской мазней. Холеный и остроумный, сорящий деньгами направо и налево, он должен был казаться в своем, достаточно обширном кругу одним из самых перспективных с точки зрения выгодного брака молодых холостяков; но в конечном счете вовсе не девушки, а добрые дедушки, ссужавшие деньги под процент, уловили его в свои сети.
Строгий дядя, к которому пришлось обратиться за помощью, его пусть нехотя, но спас; однако выставил свои условия. Артур должен был остепениться и засесть за подготовку к судейской карьере. «И я с чистой совестью могу сказать: я сделал в этом направлении все, на что был способен. Я даже передать вам не могу, какие это были страдания. Так что пару месяцев спустя я был просто вынужден предпринять определенные шаги». Когда я спросил его, что это были за шаги, он как-то резко потерял к разговору всякий интерес. Я сделал вывод, что он каким-то образом умудрился пустить в ход свои светские связи. «В то время это казалось такой, знаете ли, гнусностью, – загадочно добавил он. – А я был весьма чувствительный молодой человек. Сейчас подобные эксцессы могут вызвать разве что улыбку».
«Именно с тех времен я и веду отсчет своей карьере; и, в отличие от Лотовой жены, никогда не имел привычки оглядываться. Случалось мне переживать свои взлеты и падения… взлеты и падения. Взлеты вписаны теперь в историю Европы. О падениях я предпочитаю не вспоминать. Что поделаешь. Как сказал вошедший в поговорку ирландец, взялся за гуж, от гужа и погибнешь».
В ту весну, да и в начале лета, взлеты и падения у Артура, насколько я мог судить, случались довольно часто. Обсуждал он их весьма неохотно; однако состояние его духа всегда можно было прямо соотнести с состоянием его финансов. Продажа «старой мебели» (или того, что скрывалось за этим туманным эвфемизмом), кажется, обеспечила ему временную передышку. И в мае он вернулся из короткой поездки в Париж в самом радужном расположении духа, осторожно намекнув мне на то, что у него на примете «тут пирожок, там пирожок, и тесто уже подходит».
За всеми этими сделками угадывалась зловещая тыквоголовая фигура Шмидта. Артур совершенно откровенным образом боялся своего секретаря, и удивляться тут было нечему. Шмидт был слишком незаменим; он всецело проникся интересами своего патрона. Он был из тех людей, которые не только могут, но искренне хотят делать за хозяина всю самую грязную работу. Из случайных замечаний Артура – когда он, в виде исключения, не напускал слишком уж густого тумана – я постепенно смог составить себе более или менее ясное представление о талантах и обязанностях его секретаря. «Людям нашего сословия бывает ужасно неприятно говорить определенным людям определенного сорта вещи. Это затрагивает деликатнейшие струны наших душ. Приходится опускаться до таких страшных грубостей». Со Шмидта же, казалось, все было как с гуся вода. Он мог сказать кому угодно и что угодно. С кредиторами он обращался технично и смело, как профессиональный тореро. Самые невероятные дуплеты Артура он воспринимал как должное и всегда возвращался с деньгами, как ретривер, приносящий хозяину дичь.
Шмидт контролировал карманные деньги Артура и выдавал ему строго отмеренные суммы. Артур долго не хотел мне в этом признаться, но против очевидности деваться было некуда. Случались дни, когда у него не было денег, чтобы заплатить за автобус; в другие дни он говорил мне: «Минутку, Уильям. Я только сбегаю до квартиры и обратно, совсем забыл, понимаете ли, об одной мелочи. Если не возражаете, подождите меня – буквально пару минут – хорошо?» Б таких случаях он спускался обратно на улицу примерно через четверть часа; порой угнетенный до крайности, порою же сияющий, как школьник, которому нежданно-негаданно дали на школьный завтрак необычайно большую сумму.
Мне пришлось привыкнуть и еще к одной его фразе: «Боюсь, что не смогу пригласить вас наверх прямо сейчас. В квартире такой беспорядок». Как я довольно скоро обнаружил, это означало, что дома сейчас Шмидт. Артур, смертельно боявшийся разного рода сцен, под всеми возможными предлогами старался не допустить нашей встречи; ибо с момента самого первого знакомства взаимная неприязнь между нами росла не по дням, а по часам. Шмидт, как мне кажется, не просто меня недолюбливал; он явно видел во мне источник враждебного и совершенно, с его точки зрения, неподобающего влияния на хозяина. На прямой конфликт он никогда не шел. Он всего лишь оскорбительнейшим образом ухмылялся и развлекался тем, что появлялся в комнате в самые неожиданные моменты, бесшумно ступая на носочках туфель. Затем, никем не замеченный, несколько секунд стоял молча, а потом произносил какую-нибудь фразу, заставляя Артура вскрикнуть от испуга и подскочить на месте. Проделав этот номер два или три раза кряду, он вгонял Артура в такое состояние, что тот уже не мог о чем бы то ни было говорить хоть сколь-нибудь связно, и, чтобы продолжить разговор, нам приходилось ретироваться в ближайшее кафе. Шмидт подавал хозяину пальто и с церемонным – немного чересчур церемонным – поклоном выпроваживал нас вон, втайне радуясь, что ему удалось добиться своего.
В июне мы отправились на выходные – прихватив к ним еще пару дней – к барону фон Прегницу; он пригласил нас на свою загородную виллу, расположенную на берегу озера в Мекленбурге. Самая просторная комната на вилле была отведена под гимнастический зал, оборудованный по последнему слову тогдашней техники, поскольку барон избрал себе в качестве хобби физическую культуру. Он ежедневно истязал себя при помощи электрической лошади, гребного тренажера и вращающегося массажного пояса. Было очень жарко, и все купались, даже Артур – в резиновой шапочке, которую он всякий раз тщательно надевал в уединении, в спальне. Дом был полон красивых молодых людей с прекрасными атлетически сложенными телами, каковые они умащивали маслом и часами поджаривали на солнцепеке. Ели они как изголодавшиеся волки, а их застольные манеры глубоко ранили Артура; и говорили по большей части на самом что ни на есть приблатненном берлинском жаргоне. Они боролись и боксировали на пляже и крутили сальто, прыгая с трамплина в озеро. Барон был непременным участником всех этих забав, и ему зачастую здорово доставалось. С добродушной юношеской жестокостью молодые люди подстраивали ему разного рода «случайности», в которых он в очередной раз разбивал монокль, хотя вполне мог свернуть себе шею. Он сносил от них все – с неизменной, словно пристывшей к лицу героической улыбкой.
На второй вечер нашего визита он от них наконец удрал и увел меня в лес на прогулку, в полном одиночестве. Утром они взялись качать его на одеяле; приземлился он в конце концов прямиком на асфальтовую дорожку и до сих пор не так чтобы очень твердо стоял на ногах. Дорогой он, тяжело налегая, опирался на мою руку. «Когда доживешь до моих лет, – печально поведал он мне, – начинаешь понимать, что самые прекрасные в мире вещи относятся к сфере Духа. Сама по себе Плоть не в состоянии дать нам счастья». Тут он вздохнул и едва заметно пожал мне локоть.
– Наш друг Куно – человек замечательный, – заметил Артур, когда мы с ним вдвоем возвращались поездом в Берлин. – Кое-кто здесь считает, что его ждет блестящая карьера. И я ничуть не удивлюсь, если следующее правительство предложит ему один из самых ключевых постов.
– Да что вы говорите?
– Сдается мне, – Артур бросил на меня осторожный и довольно двусмысленный взгляд, – что вами он был просто очарован.
– Вы правда так считаете?
– У меня иногда возникает такое чувство, Уильям – жаль, знаете ли, что вы при ваших талантах недостаточно амбициозны. Молодой человек не должен упускать таких возможностей. Куно мог бы очень, ну то есть очень во многом вам помочь.
Я рассмеялся:
– То есть вы хотите сказать, помочь нам обоим.
– Ну, если вы так ставите вопрос, то почему бы и нет. Я готов признать, что в подобном случае и для меня открылись бы определенные перспективы. Уж в чем в чем, а в лицемерии меня упрекнуть трудно. Ну вот, к примеру, он мог бы взять вас к себе секретарем.
– Не сердитесь, Артур, – сказал я, – но боюсь, что с такого рода обязанностями я просто не справлюсь.
Глава пятая
Ближе к концу августа Артур уехал из Берлина. Обстоятельства его отъезда были окутаны атмосферой тайны; он даже и словом не обмолвился, что вообще куда-то собирается. Я дважды звонил к нему на квартиру, когда был уверен, что Шмидта там наверняка нет. Герману, повару, только-то и было известно, что хозяин уехал на неопределенный срок. Во второй раз я спросил, куда же он все-таки уехал, и ответ был – в Лондон. Я начал беспокоиться, что в Германию Артур больше не вернется. Надо полагать, у него были для этого достаточно веские основания.
Но вот однажды, на второй неделе сентября, раздался телефонный звонок. На проводе был Артур собственной персоной:
– Это вы, мой мальчик? А я как раз вернулся – наконец-то! Мне столько всего нужно вам рассказать. Только прошу вас, не говорите, что сегодняшний вечер у вас занят. Не занят? Тогда не могли бы вы зайти ко мне в районе половины седьмого? Мне кажется, я имею полное право добавить, что у меня для вас припасен маленький сюрприз. Нет-нет, ни слова больше. Приходите и сами все увидите. Au revoir.
Когда я добрался до его квартиры, Артур был в прекраснейшем из настроений:
– Дорогой мой Уильям, если бы вы только знали, какое счастье снова вас видеть! Как вы тут без меня обретались? Ни с кем не побратались?
Артур хихикнул, почесал подбородок и быстрым беспокойным взглядом пробежался по комнате, как будто был не вполне уверен, что мебель по-прежнему стоит на своих местах.
– Как там Лондон? – спросил я. Что бы он там ни говорил по телефону, пускаться в откровения Артур был, видимо, не слишком склонен.
– Лондон? – озадаченно переспросил он. – Ах да. Лондон… Если уж начистоту, Уильям, то не был я ни в каком Лондоне. Я был в Париже. Просто в настоящий момент было бы желательно, чтобы некоторые здешние персоны имели не слишком ясное представление о том, куда я ездил.
Он выдержал паузу, а потом с многозначительным видом добавил:
– Мне кажется, вам, как своему ближайшему и весьма доверенному другу, я могу сообщить, что этот мой визит некоторым образом имел отношение к здешней коммунистической партии.
– Вы хотите сказать, что сделались коммунистом?
– Во всем, кроме самого этого названия, Уильям. Во всем, кроме названия. – Он немного помолчал, наслаждаясь произведенным эффектом. – Более того, я пригласил вас сюда, чтобы сегодня же вечером вы стали свидетелем того, что я назвал бы моим Confessio Fidei.[14] Через час я должен выступить на митинге протеста против эксплуатации китайского крестьянства. Надеюсь, вы окажете мне честь своим присутствием?
– О чем речь!
Митинг должен был состояться в Нойкёльне. Артур настоял на том, чтобы мы всю дорогу проделали на такси. Он был настроен на широкие жесты.
– У меня такое чувство, – заметил он, – что я буду вспоминать об этом вечере как о поворотном пункте всей моей карьеры.
Он откровенно нервничал и всю дорогу вертел в руках пачку исписанных листов. Время от времени он бросал за окошко такси тоскливые взгляды, словно готов был вот-вот попросить водителя остановиться.
– Сдается мне, в вашей карьере было изрядное множество поворотных пунктов, – сказал я, чтобы хоть как-то его отвлечь.
И эта нарочитая лесть мигом прогнала печаль с его чела:
– Было, Уильям. Ой было. И ежели судьба распорядится так, что жизнь моя закончится сегодня ночью (а я искренне надеюсь, что она распорядится иначе), я смогу положа руку на сердце сказать: «По крайней мере, я жил…» Хотел бы я, чтоб вы знавали меня в давно минувшие дни, в Париже, перед самой войной. Тогда у меня была собственная машина и апартаменты в Буа. Вот уж где, скажу я вам, было на что взглянуть. Дизайн спальни я делал сам, сплошь алое и черное. И у меня была уникальная коллекция кнутов. – Артур вздохнул. – По природе я человек чувствительный. И на окружающую среду реагирую самым непосредственным образом. Я – как цветок, и когда мне светит солнышко, я раскрываюсь. Чтобы понять, какой я есть на самом деле, вам нужно увидеть меня в соответствующей обстановке. Хороший стол. Хороший винный погреб. Искусство. Музыка. Красивые вещи. Общество – очаровательное и остроумное. И вот тогда я могу блистать. Я преображаюсь.