Такси остановилось. Артур суетливо расплатился с водителем, и мы прошли через обширный пивной павильон под навесом, пустой и темный, в такой же безлюдный ресторан, где престарелый официант сказал нам, что митинг состоится наверху. «Только не в первую дверь, – добавил он. – Там клуб любителей кегельбана».
– Боже мой, – воскликнул Артур. – Мне кажется, мы безнадежно опоздали.
Он оказался прав. Митинг был в полном разгаре. Взбираясь по широкой шаткой лестнице, мы слышали, как отдается в длинном запущенном коридоре голос оратора. У двойных дверей стояли на страже два крепко сбитых молодых человека в нарукавных повязках с серпом и молотом. Артур торопливо им что-то объяснил, и нас впустили. Он нервически сжал мою руку. «Ну, увидимся позже». Я сел на ближайший свободный стул.
Зал был просторный и стылый. Украшенный безвкусной барочной росписью, он был построен, должно быть, лет тридцать тому назад и с тех пор ни разу не ремонтировался. Гигантское панно на потолке – выполненные в розовых, голубых и золотых тонах херувимы, облака и розы – облупилось и было сплошь покрыто потеками сырости. Вдоль стен были натянуты красные транспаранты с белыми надписями: «Arbeiterfront gegen Faschismus und Krieg», «Wir fordern Arbeit und Brot», «Arbeiter aller Länder, vereinigt euch!»[15]
Президиум сидел за длинным столом на сцене лицом к аудитории. За ними на драном заднике был изображен лесистый горный склон. В президиуме сидели два китайца, девушка-стенографистка и костлявый мужчина с пушистой шевелюрой, который положил подбородок на руки так, словно слушал музыку. Перед ними, в опасной близости от края платформы, стоял невысокий широкоплечий рыжеволосый человек и размахивал, как флагом, листом бумаги:
– Вот цифры, товарищи. Вы их слышали. Они сами за себя говорят, не так ли? Мне к ним добавить нечего. Завтра мы напечатаем их в Welt am Abend. Нет смысла искать их в капиталистической прессе, потому что их там не будет. Заправилы капитала не допустят их на страницы своих газет, потому что появись они там – и биржевой курс рухнет. Вот ведь какая жалость. Но ничего. Рабочие их увидят. Рабочие поймут, что за ними стоит. Давайте направим послание нашим китайским товарищам: «Рабочие, члены Германской коммунистической партии, протестуют против зверств японской военщины. Рабочие требуют оказать помощь сотням тысяч китайских крестьян, оставшихся без крова». Товарищи, китайское отделение МАБ[16] обращается к нам с просьбой о материальной помощи для борьбы с японским империализмом и европейскими эксплуататорами. Наш долг оказать им эту помощь. И мы им ее окажем.
Он говорил и улыбался задиристой, торжествующей улыбкой; его ровные белые зубы отблескивали в свете ламп. Жестикуляция у него была крайне сдержанная, но каждый жест отличался невероятной законченностью и силой. Временами казалось, что гигантская энергия, сосредоточенная в этом невысоком коренастом теле, физически оторвет его от сцены, словно слишком мощный для такого ограниченного пространства мотоцикл. Мне приходилось два или три раза встречать в газетах его фото, но имени я вспомнить так и не смог. Там, где я сидел, слышимость была не самая лучшая. Его голос дробился, раскатываясь по просторному сырому залу громоподобным эхом.
На сцене появился Артур, торопливо обменялся рукопожатием с китайцами, извинился, посуетился, стал пробираться к стулу. Взрыв аплодисментов, который последовал за финальной фразой рыжеволосого, заметно его напугал. Он сел, как упал.
Пока в зале хлопали, я, чтобы лучше слышать, переместился на несколько рядов вперед, протиснувшись к мелькнувшему впереди пустому стулу. Как только я сел, меня потянули за рукав. Это была Анни, барышня в сапогах. Бок о бок с ней сидел тот парень, который на новогодней вечеринке у Ольги лил Куно в глотку пиво. Они оба почему-то очень мне обрадовались. Парень стиснул мне руку, причем хватка у него была такая, что я едва не заорал от боли.
В зале было битком. Люди по большей части пришли сюда в засаленной рабочей одежде. На большинстве мужчин были бриджи с чулками из грубой шерсти, свитера и остроконечные вязаные шапочки. Я никогда прежде не бывал на коммунистических митингах, и более всего меня поразило напряженное внимание на всех этих, ряд за рядом, устремленных к сцене лицах; лицах берлинского рабочего класса, бледных, изборожденных преждевременными морщинами, зачастую изможденных и аскетических, как лица ученых, с зачесанными назад с широких крепких лбов редкими светлыми волосами. Они пришли сюда не для того, чтобы посмотреть на людей или показать себя, и даже не для того, чтобы исполнить некий общественный долг. Они были внимательны, но ни в коем случае не пассивны. Они не были зрителями. С пытливой, сдержанной страстностью они принимали участие во всем, что говорил рыжеволосый. Он говорил за них, он выражал их мысли. Они слушали свой собственный коллективный голос. В перерывах они с внезапной, спонтанной яростью принимались этому голосу аплодировать. Их страстность, живущее в них ясное понимание цели воодушевили меня. Я был – снаружи. Может быть, когда-нибудь я тоже буду с ними – но не одним из них. Пока же я просто сидел среди них, не уверенный в правильности сделанного шага дезертир от собственного класса, и моим чувствам мешали отлиться в простую и ясную форму разом и анархистские дискуссии в Кембридже, и слова из церковной службы, и та музыка, которую играл духовой оркестр, когда семнадцать лет назад полк моего отца шел на железнодорожную станцию для отправки на фронт. Тем временем коренастый рыжий оратор закончил выступление и под гром аплодисментов вернулся на свое место за столом.
– Кто это такой? – спросил я.
– Ты что, не знаешь? – в изумлении воскликнул приятель Анни. – Это же Людвиг Байер. Один из лучших наших людей.
Парня звали Отто. Анни представила нас друг другу, и я пережил еще одно сокрушительное рукопожатие. Отто поменялся с ней местами, чтобы удобнее было говорить со мной:
– Ты позавчера вечером не был во Дворце спорта? Ну, ты многое потерял! Он говорил два с половиной часа подряд и даже глотка воды не выпил.
Встал делегат от Китая. Его представили. Он говорил на гладком, академически правильном немецком. Его предложения были – как легкая заунывная гнусавинка азиатских музыкальных инструментов: он говорил о голоде, о страшных наводнениях, о японских авианалетах на беззащитные города. «Немецкие товарищи, я привез вам печальное послание от моей несчастной страны».
– Бог ты мой! – прошептал Отто. Речь китайца явно произвела на него впечатление. – Да там, наверное, хуже, чем у моей тетки на Зимеонштрассе.
Была уже четверть десятого. Вслед за китайцем говорил человек с пушистой шевелюрой. Артур начал проявлять признаки нетерпения. Он то и дело поглядывал на часы, а потом украдкой дотрагивался до парика. Потом настала очередь второго китайца. По-немецки он говорил много хуже своего коллеги, но аудитория готова была слушать его с тем же напряженным вниманием, что и остальных ораторов. С Артуром, по всей видимости, началась уже едва ли не истерика. Наконец он встал и кружным путем прошел за спинку стула Байера. Наклонившись вперед, он начал что-то говорить взволнованным шепотом. Байер улыбнулся и сделал добродушный, успокаивающий жест. Его, кажется, эта сценка даже позабавила. Артур нерешительно вернулся на место, где вскоре опять начал ерзать.
Потом китаец наконец-то замолчал. Тут же встал Байер, ободряюще взял Артура за руку – как мальчишку – и вывел его на авансцену:
– Это товарищ Артур Норрис, он пришел, чтобы рассказать нам о преступлениях британского империализма на Дальнем Востоке.
Само по себе зрелище – Артур стоит на сцене – было до того нелепым, что мне только ценой большого усилия удалось удержать на лице серьезную мину. Мне казалось, весь зал давно уже должен был грохнуть со смеху. Но нет, аудитории, судя по всему, Артур ничуть не казался смешным. Даже Анни, у которой причин воспринимать его в ироническом свете было больше, чем у кого бы то ни было из присутствующих, была совершенно серьезной.
Артур кашлянул, пошелестел бумажками. А потом начал говорить на беглом, скрупулезно выверенном немецком, вот только, может быть, чуть-чуть слишком быстро:
– С того самого дня, как лидеры союзных держав с присущей им безграничной мудростью сочли необходимым составить тот, вне всякого сомнения, вдохновленный свыше документ, который известен как Версальский договор; с того самого дня, я повторяю…
По рядам слушателей пробежала легкая рябь, как будто вызванная смутной тревогой. Но на этих бледных, серьезных, устремленных вперед лицах по-прежнему не было ни тени иронии. Они без колебаний приняли этого образованного, с изящными манерами буржуа, приняли его стильный костюм, его изящное, в духе rentier,[17] остроумие. Он пришел сюда, чтобы им помочь. Его вывел на сцену Байер. Он был – друг.
– Британский империализм на протяжении последних двух столетий исправно поставлял своим жертвам весьма сомнительного свойства блага: Библию, Бутылку и Бомбу. И, осмелюсь заметить, из всей этой троицы Бомба, как правило, бывала губительна менее двух прочих.
Вспыхнули первые аплодисменты: с некоторым запозданием, несмелые, как если бы слушатели искренне одобряли то, о чем Артур говорит, но все еще сомневались в самой манере изложения. Явно приободрившись, он продолжил:
– Мне приходит на память история об англичанине, немце и французе, которые поспорили между собой, кто из них срубит за день больше деревьев. Первому рубить выпало французу…
Финал анекдота потонул в дружном хохоте и громких аплодисментах. Отто в полном восторге от души навесил мне по спине: «Mensch! Der spricht prima, wahr!»[18] И тут же снова нагнулся вперед, весь внимание, глаза устремлены на сцену, рука у Анни на плече. Артур, сменив изящно-ироничный тон на риторическую серьезность, явно двигался к кульминации:
– Мы сидим сегодня в этом зале, но в ушах у нас звучит голос голодающего китайского крестьянства. Он доносится до нас сквозь необозримые просторы мира. Будем надеяться, что вскоре он зазвучит еще громче, заглушив бессмысленную трескотню дипломатов и музыку оркестров, играющих танцевальную музыку в роскошных отелях, где жены фабрикантов и поставщиков оружия перебирают свои жемчуга, купленные ценою крови невинных детей. Но мы должны добиться того, чтобы этот голос дошел до каждого мыслящего человека в Европе и в Америке. Ибо тогда, и только тогда, будет положен конец всей этой бесчеловечной эксплуатации, этой торговле живыми человеческими душами…
И Артур завершил свою речь энергичным росчерком пера. Лицо у него раскраснелось. В зале волна за волной накатывала громовая овация. Многие кричали: «Браво!» Хлопали еще вовсю, когда Артур спустился со сцены и подошел ко мне. Мы шли к дверям, и люди поворачивали головы нам вслед. Отто и Анни ушли с митинга вместе с нами. Отто все выкручивал Артурову руку, то и дело нанося ему тяжкой пролетарской дланью сокрушительные удары в плечо:
– Артур, ах ты ж старая кляча! Ну ты даешь!
– Да, спасибо, мой мальчик. Спасибо, – морщился Артур. Он был весьма доволен собой. – Как они это восприняли, Уильям? Кажется, неплохо? Надеюсь, я достаточно ясно выразил основную мысль? Ну пожалуйста, скажите, что так оно и было.
– Так оно и было, Артур, святая истинная правда. Я был просто ошарашен.
– Как мило с вашей стороны: похвала из уст столь сурового критика, как вы, для моих ушей – просто музыка.
– Я и понятия не имел, что у вас настолько серьезный ораторский опыт.
– В свое время, – скромно признался Артур, – у меня была возможность довольно часто выступать на публике, хотя и совсем в ином роде, чем сегодня.
Мы приехали к нему на квартиру и съели ужин. Ни Шмидта, ни Германа не было: Отто и Анни заварили чай и накрыли на стол. На кухне они чувствовали себя как дома и точно знали, где что лежит.
– Анни выбрала себе Отто в качестве телохранителя, – пояснил Артур, пока их обоих не было в комнате. – В несколько иной жизненной ситуации можно было бы сказать, что он ее импресарио. Кажется, он имеет с ее заработков некоторый процент. Я предпочитаю не вдаваться в подробности. Он славный мальчик, но невероятно ревнив. К счастью, на постоянных клиентов это не распространяется. Не хотел бы я попасть к нему в черный список. Насколько я понимаю, он чемпион своего боксерского клуба – в среднем весе.
Наконец еда была готова. Он засуетился, принялся отдавать распоряжения:
– А не снабдит ли нас товарищ Анни стаканами? Очень мило с ее стороны. Может быть, если товарищ Отто будет так любезен, мы могли бы даже выпить бренди? Я не знаю, пьет ли бренди товарищ Брэдшоу. Давайте его об этом спросим.
– В такой исторический момент, товарищ Норрис, я выпью все, что мне нальют.
Отто вернулся с известием, что бренди вышел весь.
– Не важно, – сказал Артур, – бренди – напиток не пролетарский. Выпьем пива. – Он наполнил наши стаканы. – За мировую революцию!
– За мировую революцию.
Мы чокнулись. Анни со вкусом потягивала пиво, держа бокал двумя пальцами за ножку и жеманно отставив мизинчик. Отто осушил свой стакан единым духом и от всей души саданул донышком об стол. У Артура пиво пошло не в то горло, и он закашлялся. Он перхал, хватал ртом воздух, пытался дотянуться до салфетки.
– Боюсь, что это дурной знак, – в шутку сказал я. Он тут же всерьез расстроился:
– Пожалуйста, не говорите так, Уильям. Я не люблю, когда люди говорят подобные вещи, пусть даже в шутку.
Так я впервые обнаружил у Артура склонность к суеверию. Меня это позабавило, но и произвело определенное впечатление. Он, кажется, и в самом деле воспринял все происшедшее всерьез. Неужто и впрямь на моих глазах произошло нечто вроде религиозного обращения? Поверить в этакое было нелегко.
– А давно вы стали коммунистом, Артур? – спросил я по-английски, как только мы принялись за еду.
Он осторожно прокашлялся и бросил неспокойный взгляд в сторону двери:
– Если по совести, Уильям, то да. Мне кажется, я с уверенностью могу сказать, что всегда придерживался твердого убеждения в том, что по большому счету – все мы братья. Классовые барьеры никогда и ничего для меня не значили, а ненависть к тирании у меня в крови. Будучи совсем еще маленьким ребенком, я совершенно не выносил какой бы то ни было несправедливости. Она оскорбляет мое чувство прекрасного. Это же так глупо, так неэстетично. Помню свои чувства, когда меня впервые ни за что ни про что наказала няня. Не то чтобы я возражал против самого наказания; меня возмутила топорность исполнения, отсутствие, знаете ли, творческого подхода. Вот это, как мне помнится, причинило мне глубокую внутреннюю боль.
– Тогда почему вы не вступили в партию много лет тому назад?
Внезапно вид у Артура сделался какой-то отсутствующий; он пригладил височки кончиками пальцев:
– Время еще не пришло. Было слишком рано.
– А что на все на это говорит Шмидт? – самым злонамеренным образом поинтересовался я.
Артур еще раз метнул в сторону двери торопливый взгляд. Как я и подозревал, он боялся, что нас в любую минуту может застукать его секретарь.
– Боюсь, мы еще не успели обсудить с ним этой темы с глазу на глаз.
Я усмехнулся:
– Не сомневаюсь, что со временем вы непременно обратите его в свою веру.
– Заткнитесь, эй вы, англичане, – воскликнул Отто, наградив меня могучим тычком в бок. – Мы с Анни тоже хотим знать, о чем идет речь.
За ужином пиво лилось рекой. И к концу вечера я, должно быть, уже не слишком твердо держался на ногах, потому что, поднимаясь из-за стола, опрокинул стул. К обратной стороне сиденья была приклеена бирка с номером 69.
– А это еще зачем? – спросил я.
– Ах, это? – торопливо переспросил Артур; вид у него был более чем сконфуженный. – Это просто номер по каталогу, видите ли, я купил его на распродаже. И, надо же, так и забыл отклеить… Анни, любовь моя, как ты считаешь, вы не могли бы с Отто переправить все это на кухню и поставить в раковину? Не хочу оставлять Герману слишком много работы на утро. Он будет дуться на меня весь день.
– Так зачем там эта бирка? – мягко, но настойчиво повторил я, когда они оба вышли. – Если серьезно.
Артур печально покачал головой:
– Ах, дорогой мой Уильям, ничто не укроется от вашего взгляда. Вот и еще одна из наших маленьких домашних тайн стала достоянием гласности.
– Боюсь, что в моем случае острота зрения компенсируется недостатком догадливости. Какая еще тайна?
– Как хорошо, что ваша юная жизнь еще ни разу не была омрачена такого рода омерзительными переживаниями. Должен с сожалением признаться, что в вашем возрасте я уже успел свести знакомство с джентльменом, чья собственноручная подпись красуется на каждом предмете обстановки во всей этой квартире.
– Бог ты мой, так речь о судебном приставе?
– Я предпочитаю слово Gerichtsvollzieher.[19] Звучит много лучше.
– Но Артур, – и когда он сюда явится?
– Как ни жаль, он является сюда едва ли не каждое утро. А иногда еще и после обеда. Правда, он крайне редко застает меня дома. Я предпочитаю, чтобы с ним общался Шмидт. Я видел его пару раз, и он произвел на меня впечатление человека малокультурного, если не сказать – и вовсе лишенного какой бы то ни было человеческой культуры. Не думаю, чтобы у нас с ним нашлось что-то общее.
– Но ведь он может попросту вывезти всю вашу мебель, причем довольно скоро.
Мое беспокойство, кажется, доставило Артуру некое изысканное удовольствие. Он с преувеличенным безразличием затянулся сигареткой:
– Да, кажется, речь шла о следующем понедельнике.
– Жуть какая! Неужели ничего нельзя сделать?
– Ну конечно же, что-нибудь сделать можно. Что-нибудь мы непременно сделаем. Мне придется нанести очередной визит моему шотландскому другу, мистеру Исааксу. Мистер Исаакс уверяет меня, что происходит из старинного шотландского рода, из инвернесских Исааксов. В первый раз, когда я имел счастье познакомиться с ним, он едва не заключил меня в объятья: «Ах, дорогой мой мистер Норрис, – сказал он, – мы же с вами земляки».
– Но Артур, если вы пойдете к ростовщику, вы только усугубите свое положение. И давно это тянется? Мне всегда казалось, что вы человек довольно состоятельный.
Артур рассмеялся:
– Будем надеяться, что мои богатства лежат хотя бы в области духа… Дорогой мой мальчик, пожалуйста, не берите в голову. Я прожил своим умом вот уже тридцать лет и собираюсь продолжать в том же духе до тех пор, пока меня не призовут туда, где меня встретит – боюсь, не слишком ласково – компания моих весьма респектабельных пращуров.
Прежде чем я успел задать очередной вопрос, из кухни вернулись Анни и Отто. Артур сердечнейшим образом их поприветствовал, и вскоре Анни уже сидела у него на коленях, шлепками и укусами пресекая довольно робкие авансы с его стороны, тогда как Отто, сняв пиджак и закатав рукава, с головой ушел в починку граммофона. В этой идиллической картине из семейной жизни я почувствовал себя лишним и вскоре откланялся.
Отто, с ключом от парадной двери, спустился меня проводить. На прощание он с убийственно серьезным видом поднял сжатый кулак:
– Рот-Фронт.
– Рот-Фронт, – ответил я.
Глава шестая
Как-то утром, вскоре после описанных выше событий, ко мне в комнату, шаркая тапочками, вошла фройляйн Шрёдер – в страшной спешке, – чтобы сообщить мне, что по телефону со мной очень хочет поговорить Артур:
– Наверное, что-нибудь очень серьезное. Герр Норрис со мной сегодня даже не поздоровался, – последнее обстоятельство явно произвело на нее впечатление и, похоже, всерьез ее задело.
– Алло, Артур? Что стряслось?
– Мальчик мой, ради бога, только не задавайте мне сейчас никаких вопросов, – тон у него был нервически-раздражительный, и говорил он так быстро, что я едва успевал улавливать смысл сказанного. – Я этого просто не вынесу. Скажите мне одну только вещь: вы можете приехать ко мне прямо сейчас?
– Ну… видите ли, ко мне должен в десять прийти ученик.
– Вы можете отменить занятие?
– Это действительно настолько важно?
Артур коротко, но весьма раздраженно и даже с некоторой злостью простонал:
– Важно ли это? Дорогой Уильям, пожалуйста, постарайтесь напрячь воображение. Если бы это не было важно, стал бы я названивать вам в столь немыслимо ранний час? Единственное, чего я от вас хочу, так это прямого ответа: Да или Нет. Если вопрос в деньгах, то я с радостью заплачу вам вашу обычную таксу. Сколько вы берете за час?
– Заткнитесь, Артур, и не говорите глупостей. Если дело срочное, то конечно же я приеду. Буду у вас через двадцать минут.
Обе двери в квартиру Артура стояли раскрытыми настежь, и я вошел, не позвонив. Артур, по всей видимости, метался, как заполошная курица, из комнаты в комнату. В данный момент он задержался в гостиной: одевался перед выходом, нервически натягивая перчатки. Герман, стоя на коленях, с недовольным видом рылся в прихожей в шкафу. Шмидт с сигаретой в зубах, лениво привалившись к косяку, стоял у двери в кабинет. Он даже и не пытался хоть как-то помочь своему хозяину и откровенно наслаждался его душевными муками.
– Ну наконец-то, Уильям, наконец-то! – воскликнул, увидев меня, Артур. – А я-то уж думал, вы никогда не придете. О господи, господи! Неужто уже так поздно? Да бог с ней, с этой серой шляпой. Пойдемте, Уильям, пора. Я все вам объясню по дороге.
Когда мы двинулись к выходу, Шмидт оделил нас неприятной саркастической улыбкой.
Мы с удобством устроились на империале омнибуса; Артур немного успокоился и стал говорить чуть более связно.
– Для начала, – он стал быстро-быстро рыться в карманах и извлек на свет божий сложенный листок бумаги, – прочтите, пожалуйста, вот это.
Я развернул бумажку. Это была Vorladung[20] из политической полиции. Герру Артуру Норрису надлежало явиться на Александерплац сегодня до часу дня. Что будет в случае его неявки, указано не было. Формулировка была официальной и прохладно-вежливой.
– Боже милостивый, Артур, – сказал я, – что все это значит? Во что вы еще успели ввязаться?
Сквозь явную тревогу и общую нервозность на лице у Артура проглянуло выражение этакой скромной гордости.
– Я льщу себя мыслью, что мои связи, – он понизил голос до полушепота и смерил быстрым взглядом сидящих неподалеку пассажиров, – с представителями третьего Интернационала все-таки дали свои плоды. Мне сообщили, что мои труды получили достаточно лестную оценку не где-нибудь, а в определенных московских кругах… Я, кажется, рассказывал вам о своей поездке в Париж – рассказывал? Да-да, конечно… Так вот, я должен был выполнить там некую скромную миссию. Я пообщался с рядом высокопоставленных персон и привез обратно кое-какие инструкции… Впрочем, сейчас это не важно. Как бы то ни было, складывается такое впечатление, что здешние власти информированы гораздо лучше, чем мы предполагали. Вот с чем я столкнулся. А вопрос, надо сказать, весьма деликатного свойства. И мне нужно быть чрезвычайно осторожным, чтобы не сказать чего-нибудь лишнего.
– Может быть, вас даже пропустят по третьей степени.[21]
– Фу, Уильям, как вы можете говорить такие страшные вещи? Вы меня с ума сведете.
– Но Артур, это же будет… Я хотел сказать: а может быть, вам это придется по вкусу?
Артур хихикнул:
– Xa-xa. Ха-ха. Должен признать, Уильям, что даже в самый жуткий час ваше чувство юмора неизменно приходит мне на помощь… Ну что ж, если бы допрос вела фройляйн Анни или какая-нибудь другая столь же очаровательная юная леди, я, глядишь, и прошел бы через него с – э – так сказать, основательно смешанным чувством. Н-да. – Он беспокойным движением поскреб подбородок. – Мне будет совершенно необходима ваша моральная поддержка. Вы должны пойти со мной и подставить, так сказать, дружеское плечо. А если это, – он нервически оглянулся через плечо, – свидание закончится для меня плачевно, я бы попросил вас сходить к Байеру и рассказать ему, как было дело.
– Схожу. Непременно схожу.
Когда мы вышли из автобуса на Александерплац, беднягу Артура так трясло, что я предложил зайти в ресторан и выпить по рюмке коньяку. Сидя за маленьким столиком, мы глядели, как глыбится на той стороне проезжей части огромная тускло-коричневая масса полицайпрезидиума.
– Вражеская крепость, – сказал Артур, – в которую я, такой маленький и несчастный, должен отправиться совершенно один.
– Вспомните о Давиде и Голиафе.
– Что вы такое говорите. Боюсь, что нынче утром у меня с Псалмистом[22] мало общего. Я скорее чувствую себя жуком, которого вот-вот переедет паровой каток… Знаете, что забавно: я с самых ранних лет инстинктивно недолюбливал полицию. Меня раздражает покрой их мундиров, а уж эти немецкие шлемы – они не просто отвратительны, в них, знаете ли, есть нечто зловещее. Стоит мне только увидеть, как один из этих монстров заполняет официальную форму своим нечеловеческим, как в детской прописи, почерком, и у меня возникает странное такое чувство – как будто екает что-то внутри.