Жила-была на краю леса одна девушка…
В этом зачине скрыто своеобразное обещание от рассказчика слушателю, подобно тому, как сунутая в карман записка вселяет надежду на некое будущее событие. Любой из ближнего круга слушателей тут же заинтересовался бы и навострил уши, представив себе девушку, с трудом выбиравшуюся из лесных глубин или стоявшую на опушке возле зеленеющего леса.
В каком же лесу она жила? В страшной зеленой чаще, увитой плющом и поросшей колючими кустами ежевики, где ветви деревьев сплетались так плотно, что, как говорится, вовсе не пропускали солнечного света. В общем, не то местечко, где хотелось бы заблудиться. Тропинки там петляли, пересекаясь друг с другом и уводя человека с нужного пути, отдаляя от намеченной цели. Невесть откуда налетали порывы сильного ветра. На редких полянках путнику начинали слышаться странная музыка, или зловещий шелест, или чей-то бормочущий голос вдруг призывно произносил его имя: «Сюда, иди сюда, иди за мной».
Детям, жившим около такого леса, с раннего детства наказывали никогда не соваться туда в одиночку. Девушек увещевали держаться подальше, пугая нечистью, что таится в зеленых ежевичных зарослях. Там обитали похожие на людей создания – их называли лешими, – они бродили по заповедным тропам, бормоча свои заклинания, но никогда не выходили из леса, вся их жизнь проходила в этом лиственном мире, в укромных жилищах среди влажных чащоб и болот. Говорили, что иногда они принимали облик охотничьей собаки, сверхъестественной твари с лоснящимися боками и сверкающими клыками, она бросалась в чащу, преследуя оленя, и исчезала бесследно. Она преследовала светлым промельком петлявшего животного, а лес смыкался за ней и уже никогда не выпускал из своих глубин.
Перед входом в такой лес люди останавливались помолиться возле придорожного алтаря с крестом, где можно было немного отдохнуть и вручить свою жизнь в руки Господа в надежде, что их молитва будет услышана. Люди верили, что Он присмотрит за ними, не позволив, чтобы их пути пересеклись с лешими и лесными духами. Крест тот, говорят, со временем плотно обвили ветви плюща. Иные странники веровали в помощь темных сил: лесные опушки пестрели языческими святынями, люди привязывали к ветвям священных деревьев обрывки одежд, оставляли под ними кружки эля, краюхи хлеба, сдобренные шкварками, нити ярких бус, надеясь, что ублаженные духи будут охранять их в лесу.
В общем, девочка и ее младший брат жили в доме рядом с тем лесом. Из задних окон открывался вид на возвышающиеся у дороги лесные деревья, и в ветреные дни возле тех окон торчали встрепанные головы детей, а зимой – они дрожали там, сжав кулачки. Брат и сестра с рождения чувствовали притяжение этого леса, его манящую силу.
Народ в деревне давно считал, что мать этой девочки явилась из того самого леса. Но ее настоящего происхождения никто не знал. Возможно, она ушла из родительского дома, заблудилась и осталась жить в лесу или все-таки имела иную лесную натуру.
Никто не знал. Ходили слухи, что она появилась однажды из зарослей ежевики, из того зеленого сумеречного мира, и случайно встретилась с фермером, он пас на лугу своих овец. Увидев ее, он уже не смог отвести взгляд. Он смахнул листья с ее волос, улиток с юбки. Очистил от веток и мха рукава ее платья, смыл грязь с ее босых ног. Он привел ее в свой дом, накормил, приодел, женился на ней, и вскоре у них родилась девочка.
После этого рассказчики обычно поясняли, что эта женщина души не чаяла в своем ребенке. Привязывала малышку на спину и повсюду таскала с собой, а по дому даже в студеные зимние дни ходила босиком. Она не оставляла ребенка в колыбельке даже на ночь, а укладывала спать у себя под боком, как животные. Целыми днями вместе с ребенком она пропадала в лесу, возвращалась уже в сумерках с полным передником нечищеных каштанов в холодный дом, где не горел очаг и не было никакой готовой еды для голодного мужа. Женщины по соседству начали судачить о том, как же он может мириться с такой жизнью. И зная, что молодая мать сама лишилась матери – так они думали, – соседки стали заходить на ферму и делиться мудрыми советами по ведению хозяйства, отнятию ребенка от груди, предотвращению болезней, о том, как следует шить и чинить одежду, и о том, что любой замужней женщине приличествует носить чепец.
Выслушивая все их советы, женщина кивала с рассеянной улыбкой. Ее частенько видели на дороге с распущенными по плечам, ничем не покрытыми волосами. Она вскопала полосу земли возле дома и выращивала там странные растения – лесные папоротники, стелющийся зверобой, перечную мяту и еще какие-то невзрачные низкие кустики. Нормально общалась она, похоже, только со старой вдовой из дома на окраине деревни. Их частенько видели вдвоем, они вели какие-то разговоры за забором в садике вдовы, где пожилая женщина бродила, опиралась на свою палку, а ее молодая гостья с привязанной к спине малышкой, по-прежнему босоногая и простоволосая, пропалывала какие-то грядки.
В скором времени молодая женщина вновь забеременела, и на сей раз на свет появился мальчик, и едва он сделал первый вздох, стало ясно, что малыш на редкость крепкий и сильный. Ребенок родился здоровенным, с такими большими руками и ногами, что, казалось, мог бы сразу начать ходить. Женщина вела себя как прежде, привязывала к себе малыша и уже через день-другой после родов отправилась с ним в лес вместе с девочкой, державшейся за юбку и еще неуверенно ковылявшей за матерью.
Когда живот ее округлился в третий раз, женская удача отвернулась от нее. Она слегла, родила третьего ребенка, но уже не смогла вернуться к жизни. Соседки пришли, чтобы обмыть и обрядить ее, подготовить к миру иному. Они оплакивали ее, не потому что полюбили эту женщину, которая появилась из леса и звалась странным именем, схожим с названием дерева, вышла замуж за их соседа и редко общалась с ними, отклоняя их попытки сближения, а потому что ее смерть напомнила им о скоротечности их собственной жизни. Они дружно плакали, омывая ее, расчесывая волосы, вычищая грязь из-под ногтей, покрывая ее белым полотном, заворачивая в тряпицу крошечное тельце мертворожденного ребенка и помещая его в руки умершей.
Девочка с широко открытыми глазами, в полном молчании сидела спиной к стене, скрестив ноги. Она не рыдала, не плакала; не вымолвила ни слова. Взгляд ее не отрывался от тела матери. На коленях она держала младшего брата, он плакал навзрыд, сопливился и вытирал глаза подолом ее платья. Если кто-то из благожелательных соседок пытался приблизиться к ней, девочка начинала шипеть, фыркать и царапаться, как кошка. Она не выпускала из рук своего братика, несмотря на многочисленные попытки забрать его. «Трудно помочь такой маленькой дикарке, – сетовали они, – трудно даже понять ее».
Девочка подпускала к себе только старую вдову, с которой сдружилась ее мать. Старушка спокойно сидела на стуле рядом с этими детьми, держа на коленях миску с едой. Время от времени девочка позволяла ей сунуть ложку каши в рот мальчика.
Одна из соседок вспомнила, как ее незамужняя младшая сестра, Джоан, заботилась о своих младших братьях и сестрах, так же, как о поросятах, и вообще привыкла к тяготам ведения хозяйства. Почему бы не свести ее с овдовевшим фермером? Нужно же кому-то заниматься домашними делами, заботиться о детях, поддерживать огонь в очаге и готовить еду. Кто знает, может, всем будет только лучше? Все знали этого фермера как состоятельного человека с добротным домом и большим пастбищем; при правильном обращении его детей можно приучить к послушанию.
Не проведя и месяца на ферме, Джоан начала жаловаться на фермерскую дочку всем, кто хотел ее слушать. Из ее слов следовало, что этот ребенок доводил ее до безумия. Два раза она просыпалась ночью оттого, что девочка стояла над ней, схватив ее за руку. Однажды она заметила, как девочка тайком сунула что-то ей в карман, и обнаружила там какие-то веточки, связанные куриным пером. Порой она находила у себя под подушкой листья плюща, и кто же еще, скажите на милость, мог положить их туда?
Соседки в деревне не знали, как воспринимать ее жалобы и можно ли ей верить, хотя заметили, что лицо Джоан покрылось какими-то пятнами и оспинами. Потом на ее руках появились бородавки. Ее пряжа стала путаться и рваться, а хлеб перестал подниматься. Но разве эта совсем еще маленькая девочка могла устроить все эти пакости?
Вы, наверное, подумали, что Джоан предпочла избавиться от такой жизни, покинуть ферму и вернуться в родной дом. Однако ее не так-то легко было напугать, Джоан не боялась капризных и упрямых детей. Она стойко держалась, втирала свиной жир в бородавки, протирала кожу лица золой.
Со временем, как зачастую бывает в подобных случаях, стойкость Джоан была вознаграждена. Фермер взял ее в жены, и она нарожала ему шестерых детей, все они росли красивыми, цветущими и здоровыми, как она сама и их отец.
После свадьбы Джоан перестала жаловаться людям на падчерицу так внезапно, словно кто-то наложил своеобразное заклятье на ее язык. «Да нет в ней ничего особенного, – порой раздраженно говорила она, – вовсе ничего». И если кто-то говорил, что девочка могла заглядывать людям в души, то она упорно называла это глупыми сплетнями. Уверяя всех и каждого, что семья их живет совершенно нормально и ничего странного у них на ферме не происходит.
Слухи о необычных способностях этой девочки, конечно, распространялись. Люди приходили к ней под покровом темноты. Став старше, эта девушка сама находила пути общения с теми, кто нуждался в ее помощи. В здешних краях все знали, что во второй половине дня и до сумерек она обычно бродила по лесной окраине среди деревьев, а ее сокол, поохотившись в лесу, возвращался обратно на кожаную перчатку ее руки. Она выходила с птицей на прогулку вечерами, и, если у вас возникала нужда, вы могли тоже погулять там.
По просьбе нуждающегося фермерская дочь – теперь уже молодая женщина – могла снять соколиную перчатку и подержать его руку всего минутку, сжимая ее между большим и указательным пальцами, где сосредотачивались все внутренние силы, а потом рассказать, что она почувствовала. Некоторые говорили, что испытывали странное ощущение, головокружение и опустошение, словно она вытягивала из них все силы; другие убеждали, что испытывали прилив сил и оживление, как после теплого ливня. Ее птица с предостерегающими криками кружила в небе, раскинув крылья.
Как говорили, ту девушку звали Агнес.
* * *Такова мифическая история о детстве Агнес. Сама она могла бы поведать другую историю.
На ферме держали овец, и их нужно было кормить, поить и заботиться о них, несмотря ни на что. Их приходилось выгонять на пастбище и загонять обратно, переводя время от времени с одного выгона на другой.
Дома в очаге горел огонь, и его нужно было поддерживать. Огонь приходилось разжигать и раздувать, чтобы он горел постоянно, и иногда ее мать раздувала его, сложив губы трубочкой.
Ее мать была весьма своеобразной особой в своих материнских проявлениях, и девочке с детства запомнились ее тонкие, но сильные лодыжки и то, что мать повсюду ходила босиком. Ее потемневшие от грязи ступни оставляли заметные следы на плитках пола, а порой они выходили из дома, оставляли позади ферму с овцами и, углубившись в лес, бродили по опавшим веткам, листве и мягким мхам. Материнская рука, теплая и крепкая, держала Агнес, не давая упасть. Если Агнес поднимали с лесной подстилки на материнскую спину, то девочка укрывалась ее волосами как плащом. И тогда мелькавший сквозь материнские пряди лес представлялся ей волшебным царством. «Смотрите, вот белочка», – говорила мать – и белка, взмахнув рыжеватым пушистым хвостом, тут же взлетала вверх по стволу, словно мать сама вызвала зверька из дупла, чтобы показать детям. «Смотрите, вон зимородок» – и тут же перед глазами девочки серебристый шелк ручья пронзала яркая птичка с блестящей голубовато-зеленой спинкой. «Смотрите, вот лещина», – говорила мать, заходя под развесистое дерево, трясла его ветви сильными руками, и вниз падали гроздочки гладких орешков в буроватых шапочках.
Ее братик, Бартоломью, с большими, удивленными глазами и раскрывавшимися белыми звездочками ладошками, примостился на материнской груди, поэтому оба они могли видеть друг друга и сплетать пальцы над округлыми плечами матери. Мать срезала зеленый тростник, сушила его, а потом сплетала из него кукол. Куклы получались одинаковыми, и Агнес с Бартоломью усаживали их бок о бок в ящик, откуда зеленоватые кукольные личики доверчиво взирали на потолочные балки.
Потом их мать умерла, и ее место около очага заняла мачеха, теперь она растапливала его дровами, раздувала пламя, переставляла горшки с пода на решетку, приговаривая: «Не трогайте, осторожно, горячо». Эта другая женщина выглядела более значительно и прятала свои светлые, скрученные в узел волосы под потемневшим от пота чепцом. От нее пахло овечьей шерстью и жиром. Красноватое лицо покрывали веснушки, словно на него попали брызги грязи из-под колес телеги. Ее звали Джоан, и это имя вызывало у Агнес воспоминания о какой-то воющей собаке. Она взяла нож и отрезала Агнес волосы, сказав, что у нее нет времени ежедневно причесывать их. Она взяла их тростниковых кукол и, заявив, что это дьявольские игрушки, бросила их в огонь. Когда Агнес обожгла пальцы, пытаясь вытащить оттуда их подпаленные фигурки, она рассмеялась и сказала, что Агнес получила по заслугам. На ноги она надевала какие-то башмаки. Но ее ноги никогда не выходили за ферму, не заходили в лес. Когда Агнес – без спросу – ушла в лес одна, мачеха стащила с ноги один из башмаков, задрала Агнес юбку и подметкой башмака больно отшлепала ее сзади по ногам, и эта странная и незнакомая боль настолько потрясла девочку, что она даже не заплакала. Вместо этого она смотрела на верхнюю балку, где ее настоящая мама привязала пучок трав к камню с дырочкой посередине. «Чтобы отогнать несчастье», – пояснила она. Агнес вспомнилось, как она делала это. Закусив губу, девочка приказала себе не плакать. Терпела, не сводя пристального взгляда с черной дырочки в мамином камне. Она думала о том, когда же вернется ее прежняя мама. И так и не заплакала.
Мачеха также стаскивала свой карающий башмак, если Агнес говорила: «Вы не моя мама», или если Бартоломью, еще плохо ходивший, случайно наступал на хвост собаке, или если Агнес проливала суп, или позволяла гусям выйти на дорогу, или если ей не удавалось аккуратно вылить ведро с пойлом для свиней в их корыто. Агнес стала сообразительной и шустрой. Осознала преимущества быть невидимой, научилась проходить по комнате, не привлекая внимания. Узнала, что скрытое в человеке зло может выйти наружу, если, скажем, умудриться добавить немного настоя пузырчатки в питье этого человека. Она узнала, что если листьями лианы, сорванными со ствола дуба, натереть постельное белье, то спящему там человеку будет обеспечена бессонная ночь. Узнала, что если возьмет отца за руку и приведет на задний двор, где Джоан вырвала с корнем все лесные растения, то ее отец онемеет и замкнется в себе, а Джоан потом будет вопить, объясняя, что не имела в виду ничего плохого, что она просто приняла их за сорняки. И еще ей пришлось узнать, что после этого Джоан будет исподтишка щипать ее под столом до красных синяков и ссадин.
То было суматошное время, неумолимо сменяли друг друга тяжелые хлопотливые сезоны. Жизнь проходила в сумрачных, дымных комнатах. С постоянным жалобным блеянием овец. С отцом, редко бывавшим дома, постоянно занятым уходом за скотиной. В неустанных попытках не тащить грязь в дом. В постоянном стремлении удержать Бартоломью подальше от очага, подальше от Джоан, от мельничного пруда, от повозок на дороге и от лошадиных копыт, подальше от ручья и взмахов косы на лугу. Больных ягнят тогда держали в корзине возле очага, они сосали молоко из пропитанных им тряпиц и жалобно блеяли на всю комнату. Ее отец во дворе уверенно стриг ножницами овец, зажимая их между коленей, а животные лишь в ужасе таращили глаза. Овечья шерсть падала на землю темными тучами, и каждая из овец убегала от него другим существом – похудевшим и костлявым, с молочно-светлой шкурой.
Все вокруг твердили Агнес, что у нее не было никакой другой матери. «Что за чепуху ты несешь?» – удивленно восклицали они. Если же девочка упорствовала, они меняли тактику. «Пора тебе забыть родную мать, да и что ты вообще можешь помнить». Она отвечала, что они не правы; она топала ногами; колотила кулачками по столу; истошно, по-птичьи, визжала в знак протеста. Почему ей все врали? Почему настаивали на такой лжи, на глупом обмане? Она же помнила. Она все помнила. Агнес пожаловалась на это вдове аптекаря, она жила на краю деревни и занималась пряжей шерсти; старушка продолжала нажимать педаль прялки, словно Агнес ничего не говорила, но чуть позже кивнула головой. «У твоей матери, – сказала она, – было чистое сердце. Да в ее мизинце было больше доброты, – она подняла свою узловатую, жилистую руку, – чем во всех этих болтушках, вместе взятых».
Агнес помнила все. Все, за исключением того, куда и зачем ушла мама.
По вечерам Агнес шепотом рассказывала Бартоломью о женщине, любившей гулять с ними по лесу, о том, как она привязывала травы к камню с дырочкой, делала им кукол из тростника, выращивала разные растения на грядках за домом. Она помнила все это. Почти все.
А потом однажды днем за свинарником она увидела отца, он прижал коленом к земле ягненка и резко вспорол ему шею ножом. Это зрелище с его запахом и цветом вызывало в памяти какую-то пропитанную красным кровать и комнату с жуткой кровавой резней. Она смотрела на отца, пристально и напряженно вглядывалась в него, но видела совсем другое, видела кровать с блестящим посередине алым цветком, а потом перед ее мысленным взором появился узкий ящик. В нем, она знала, лежала ее мать, но не такая, какой она была обычно. Уже тогда мать стала другой. Бледная, как воск, холодная и тихая, она обнимала руками сверток со скорбным и сморщенным кукольным личиком. А ночью тайно пришел священник, этого священника Агнес никогда раньше не видела. Он расхаживал в длинном балахоне и, размахивая над ящиком горящей чашей, бормотал нараспев какие-то неведомые слова. Сдерживая рыдания, отец сказал тогда Агнес: «Нельзя никогда говорить соседям и вообще никому, что этот священник приходил и произносил волшебные слова над этой восковой женщиной и скорбным ребенком». Перед уходом священник подошел к Агнес, прижал большой палец к ее лбу и, глядя прямо ей в глаза, сказал уже на знакомом языке: «Бедный агнец».
Агнес сообщила о своих воспоминаниях отцу, стоявшему над другим агнцем с алым, пульсирующим разрезом на шее. Она кричала – вопила во весь голос, вопль зарождался в глубине ее груди, шел из самого сердца. Она твердила: «Я помню, я знаю все это… Я все помню…»
«Тише, милая, – произнес он, повернувшись к ней, – ты не можешь ничего помнить. Замолчи сейчас же. Не говори глупостей. В ту ночь не было никакого священника. И он не касался твоей головы. Никогда больше не произноси такой ерунды. Нельзя, чтобы твоя мать услышала это».
Агнес не поняла, имел ли он в виду Джоан, ту распоряжавшуюся теперь в доме женщину, или ее родную мать, поднявшуюся на небеса. Ей казалось, что весь мир вдруг раскололся, как яйцо. Небеса над ней могли в любой миг разверзнуться и обрушить на всех них ливни огня и пепла. На периферии ее зрения, казалось, парили темные, расплывчатые образы. Большой дом, свинарник, ее братья и сестры во дворе, все казалось одновременно далеким и невыносимо близким. Она знала, что к ним приходил священник. Почему отец притворялся? Она помнила крест на его шее и как отец приложился к кресту и поцеловал его, помнила, какие дымные струи оставляла та чаша в воздухе над ее матерью с младенцем, как священник без конца произносил имя ее матери в таинственных молитвах: «Ровена… Ровена…» Так же, как говорила ей мать, называлось и красивое дерево рябина с красными горькими ягодками. Она помнила, как священник сказал ей: «Бедный агнец». А ее отец говорил: «Замолчи, никогда не произноси такой ерунды», – поэтому она убежала от него и от того ягненка, уже вялого и обескровленного, мало чем отличавшегося теперь от мешка с мясом и костями, убежала в лес, где выкрикнула все свои воспоминания деревьям, листьям и ветвям, где никто не мог ее услышать. Она цеплялась за колючие ветки ежевики, больно пронзавшие ее кожу, она взывала к Богу из той церкви, куда они чинно ходили каждое воскресенье, таща малышей на спинах, той церкви, где нет никакого дыма, никаких чаш и не слышно таинственных неведомых слов. Она взывала к нему, выкрикивала его имя. «Ты, – говорила она, – ты, ты же слышишь меня, я не желаю больше знать тебя. Теперь я хожу в твою церковь, потому что должна, но не скажу там ни слова, потому что после смерти ничего нет. Есть земля и есть тело, а больше нет ничего».
Она высказала свои мысли вдове аптекаря, и ее слова вынудили старушку отвлечься от дел. Колесо прялки замедлило вращение, женщина пристально посмотрела на девочку. «Никогда никому больше не говори этого, – скрипучим голосом сказала она Агнес. – Никогда. Иначе ты навлечешь на свою голову семь язв божиих».
Агнес росла, видя, как мачеха в туфлях обнимала и ласкала своих симпатичных, пухлых детишек. Она присматривала за домом, заботилась, чтобы ее детки всегда питались свежайшим хлебом, и подкладывала им на тарелки самые вкусные кусочки мяса. Агнес приходилось жить с ощущением того, что сама она ущербна, неполноценна в каком-то смысле и даже нежеланна. Именно ей велели подметать полы, менять детям пеленки, укачивать их перед сном, выгребать золу из очага, раздувать угли и разводить огонь. Она узнала и поняла, что любой несчастный случай, любая оплошность – упавшая тарелка, разбитый кувшин, запутанное вязанье, тесто, которое не поднялось в печи, – почему-то будет считаться ее виной. Она росла, понимая, что должна оберегать и защищать Бартоломью от любых жизненных ударов, потому как больше некому. Он единственный в этом мире целиком и полностью родной ей по крови. Она росла с потаенным внутренним огнем: он ласкал, согревал и предостерегал ее. «Тебе нужно держаться подальше от них, – говорил ей этот пылкий внутренний голос, – ты должна уйти».
Агнес редко – если вообще такое бывало – что-то умиляло, трогало до глубины души. Она росла с острой жаждой ласки: любящего прикосновения к ее рукам, волосам, спине, чьей-то мягкой нежности. Человеческого отпечатка доброты, доброжелательного чувства. Мачеха и близко к ней не подходила. Младшие братья и сестры хватались и цеплялись за нее, но ей не хватало иных порывов.
Ее очаровывали руки людей, тянуло прикоснуться к ним, ощутить их в своих руках. Ее непреодолимо привлекала мышца между указательным и большим пальцами. Она могла быть закрытой и открытой, как клюв птицы, именно там сосредотачивалась вся сила захвата, вся сила восприятия. Оттуда можно почерпнуть ощущение способностей человека, его размаха, его сущности. В этом месте сосредотачивалось все, что люди хранили, оберегали, все их тайные помыслы и устремления. Она осознала, что способна выяснить о человеке все, что нужно знать, просто сжав его руку в этом месте.
Лет в семь-восемь, не больше, один из гостей позволил Агнес подержать его руку так, как ей хотелось, и в итоге Агнес сказала: «Вы встретите свою смерть в этом месяце», – и разве не сбылись ее слова, разве не слег этот гость на следующей неделе с болотной лихорадкой? Она точно предсказала пастуху, что он упадет и повредит ногу, что ее отец попадет в грозу, что ребенок заболеет во второй день рождения, что человек, пожелавший купить у ее отца бараньи шкуры, обманщик, что торговец у задней двери имеет серьезные виды на их кухонную служанку.
Джоан и отец не на шутку встревожились. Такая способность не пристала доброй христианке. Они умоляли ее прекратить трогать руки людей, чтобы скрыть свой странный дар. «Ничего хорошего из этого не получится, – сказал отец, склонившись к Агнес, сидевшей возле очага, – совсем ничего хорошего». Когда она захотела взять его за руку, он отдернул ее.
Она росла, чувствуя себя виноватой, никому не нужной, слишком скрытной, слишком высокой, слишком непослушной, слишком упрямой, слишком молчаливой, в общем – слишком странной. Росла с осознанием того, что ее просто терпят как досадно никчемную, ни на что толком не годную девочку, что она не заслуживает любви, что ей нужно существенно измениться, сломить свой упрямый нрав, если она собирается выйти замуж. Агнес росла также с воспоминаниями о том, что означало быть по-настоящему любимой, когда любят просто за то, какая ты есть, а не за то, какой тебе следовало бы быть.
Она надеялась, что достаточно живо хранить это воспоминание, и тогда она сможет узнать любовь, если вновь встретит ее. А уж если встретит, то не станет раздумывать и сомневаться. Она ухватится за нее обеими руками, как за спасительный плот, ради выживания. Она не станет слушать ничьих возражений, протестующих увещеваний и досужих рассуждений. Это будет ее шанс, ее путь на свободу через узкое отверстие в сердце камня, и ничто не заставит ее уклониться с этого пути.