Волконский и Смерть
Дарья Аппель
© Дарья Аппель, 2023
ISBN 978-5-0059-3711-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
I. Маша
За окном в очередной раз серел день, потихоньку прибавлявшийся, веявший запоздалой весной, голубыми проталинами, птичьей робкой трелью. Будущее было для всех, и для этого малыша, которого на руках держала солидная кормилица, его припасено на славу. Мать ребенка, княгиня Мария Волконская, казавшаяся нынче, после болезни, с обрезанными до плеч темными волосами и исхудалым лицом, на котором провалами выделялись темно-карие, почти черные глаза, скорее старшей сестрой младенца, этого будущего не видела – ни для себя, ни для сына, появившегося на свет тремя месяцами раньше. Время оборвалось, свернулось в клубок, и его больше не было. Оно исчезло той ночью, когда родился Николино, этот мальчик, ставший единым целым с этой молчаливой бабой, кормилицей, и до сих пор не проявилось.
Сначала во всем была виновата болезнь, причины которой были многообразны и неточны. То ли во время потуг ударила кровь в голову, вызвав лихорадочное состояние, то ли во всем виновата простуда, которую девушка подцепила, оказавшись разгоряченной и весьма вспотевшей в холодной постели, то ли предпосылки и склонности замечались ранее. Как бы то ни было, единственное, что девушка могла помнить – это чернота, неясные голоса, доносившиеся до нее словно из-под толщи воды. Их интонации и тембры были ей знакомы, но она не могла разобрать, о чем они говорили. И нынче с трудом силилась понять, был ли слышен среди них голос мужа, его чуть надорванный баритон, но вспомнить не получалось. Может, и был, а может, и нет, он так и не приехал к ней, оставив ее за три недели до рождения наследника посреди комнаты, у камина, в котором горели какие-то документы и письма – и она смотрела, не отрываясь, как желтоватая бумага постепенно чернела, сворачиваясь вниз, как в последний миг проступали обрывки рукописных фраз или отдельных слов, из которых девушка ничего не могла понять.
Ее вопросы тогда остались неотвеченными. «Пестель арестован», – бросил муж, упоминая своего приятеля и сослуживца, и Мари так не поняла, за что, и какое отношение этот арест имеет к необходимости жечь все бумаги, которые находились в ящиках стола.
Помешав кочергой в камине и рассеянно попрощавшись с ней, даже не подумав приобнять и поцеловать, супруг вышел за дверь и исчез надолго, и кто знает – может быть, и навсегда. Мари не удивилась и не встревожилась – на обе эмоции у нее уже не хватало сил. Ее беременность подходила к концу, – нечаянная беременность, напугавшая ее так, словно она никогда не полагала, что от странного союза с князем Волконским может получиться ребенок, наследник, нечто жизнеспособное и весьма ощутимое. Ни один месяц из девяти не давался ей легко. Сначала – нескончаемая тошнота и слабость, сонливость и бессилие, потом – постоянное ощущение несоразмерности собственного тела, его тяжести и неловкости. Ребенок бился у нее в животе, весьма ощутимо, нетерпеливо желая выйти на волю, она часто вздрагивала в самую неподходящую минуту, и дамы, в присутствии которых это случалось, смотрели на нее сочувственно и словно кстати вспоминали собственные беременности и роды, о которых Мари не то чтобы очень хотела слышать, потому что всякий раз случалась драма, тазы крови, мучения послеродовых горячек, болезненные разрывы, растрескавшиеся соски и воспаленные железы под мышками. Ее собственная мать, прежде помалкивающая об этой стороне природы естества, была в этом смысле хуже остальных, ибо не стеснена рамками деликатности, – каждый из ее шестерых детей, не исключая и саму Мари, был рожден в неимоверных муках, и девушка уже начала чувствовать вину за собственное появление на свет, которое она нынче отчасти искупала собственным состоянием, собственной бледностью и тяжестью, готовившими ее к многочисленным часам боли и крови.
Ребенок, вопреки всему, что рассказывала мать – что дети появляются, когда им хочется, а не строго через девять месяцев после зачатия, повинуясь собственным желаниям и неясным схемам, и часто куда раньше, чем нужно, – не спешил с рождением. Мари сидела тогда у камина, где горели документы ее мужа – как сейчас догадывалась, компрометирующие его и арестованного, которые могли найти преследователи, – и, сложив руки на животе, прислушивалась к себе. Ничего, кроме сосущей тревоги. Ничего, кроме тупого покорства собственной судьбе.
Нынче, освободившись от ноши, выдержав пятнадцать часов мучений и еще много недель непонятной болезни, которая, как считали, расстроила ей нервы, затмила ей способность рассуждать и ясно видеть мир, Мари больше не могла быть покорной.
…Ребенок закряхтел, завозился, и, повинуясь общему инстинкту, княгиня поднялась с кресла, направившись к кроватке, но кормилица уже его перехватила, и ловкими движениями больших огрубелых рук начала распутывать пеленки, одеяльца, приговаривая под нос нечто ласковое. Мари отвернулась, не сказав ни слова. Ее избавили и от хлопот с Николино, которые помогли бы ей забыться и не думать. Все для ее блага – так говорили братья и отец, так говорила grande-mere Катрин, так говорила даже maman, и только Хэлен молчала, как всегда, не осмеливаясь ничего вставить в бурные речи домашних. Кормить Мари все равно не могла— если у нее и приходило молоко, то все пересохло за недели болезни, и что толку было ей возиться с таким малышом, все потребности которого пока сводились к еде и сну? Лучше поручить это крестьянке, которая справляется с таким делом лучше. Которая больше и здоровее. Которая уже родила пятерых своих детей – наверняка без адских мучений, которые положены титулованным дамам, которая и слыхом не слыхивала про родовые горячки и воспаления мозга, которая способна выкормить аристократов, потому что их собственные матери, такие, как Мари, такие как Софья Алексеевна, ее матушка, такие, как ее бабушка Екатерина Васильевна, для того не предназначены, они слишком слабы, хрупки, и молоко их иссякает быстрее, чем потребности новорожденных в пище. Посему эта Гапа или Галя – Мари все время забывала, как звать кормилицу, – отняла у своей барыни все то, чем та могла бы занять себя в ожидании мужа.
– Он в Молдавии, Маша, – ответил papa на тщательно игнорируемый другими вопрос княгини, который она задала, еще лежа в постели, выздоравливая от горячки и чувствуя пустоту внутри себя, странную легкость, как будто из ее тела вынули большую часть ее внутренностей – вместе с ребенком.
– Когда же он приедет? – спросила она, уже готовясь к тому, что на вопрос ответа не последует.
Отец посмотрел на нее сочувственно и тепло.
– Это займет некоторое время, – проговорил он. – Не волнуйся, пожалуйста.
Мари ощущала себя слишком слабой для того, чтобы волноваться. Пропала даже привычная досада, так знакомая ей по первым месяцам замужества, когда Серж уезжал в расположение своей бригады надолго, отсутствуя бесконечными неделями, за время которых она успевала исходить целые мили по дому и саду, отдать кучу распоряжений по хозяйству и сразу же их отменить, извести кучу чернил на письма сестрам и родителям, а также мужу. «Мой кумир Серж», – так неизменно начинались они, и нынче, когда княгиня поправилась и смогла сесть к столу, обременив свою внезапно ставшую слишком тонкой, как будто высохшей, руку остро отточенным пером, обращение оставалось прежним.
Она усмехнулась про себя. «Не сотвори себя кумира», – гласит заповедь Божья. Заповеди ее любимых книг, – некогда любимых, потому что нынче девушка не знала, какой она стала сейчас, и сохранились ли у нее все те же предпочтения, что и раньше, – гласили, что любовь, пусть даже супружеская, пусть даже к человеку другого поколения, других вкусов и привычек, обязана быть страстной. Одно из многих противоречий в той странной и смутной жизни, которую Мари вела последние два года, начиная с того серого и морозного январского дня, когда покорно сказала «да» перед алтарем – ведь все же от нее этого хотели.
Письма оставались без ответа, уходя в пустоту. Адреса она не знала, отдавала их брату Александру, который обещал уехать к Сержу в ближайшие дни, но все время задерживался. «Почему я не могу ему писать напрямую?» – спрашивала Мари, и Александр вдавался в длинные рассказы, из которых ей было мало что понятно, но, как в детстве, когда тот же брат пугал их жуткими тварями, живущими в темноте и тишине притихшего леса, у нее замирало сердце от этих историй и намеков. Постепенно – как когда-то в отрочестве – Мари начала видеть в этих поразительных историях, рассказанных Александром, несостыковки и преувеличения. И однажды задала вопрос отцу, минуя старшего брата, вечно стоявшего перед ней заслоном, отгораживающего ее от собственных родителей, от Катрин, взволнованной, но от этого как будто еще более собранной и решительной, чем обыкновенно. Прямо после семейного обеда, прошедшего в полном молчании – только maman, как прежде, упрекала ее за то, что она ест мало и без хлеба, и эдак никогда не восстановит свои силы, – она пошла за papa в его кабинет, куда он нынче удалялся куда как чаще прежнего, – и спросила:
– Papa, скажите мне, пожалуйста, правду, раз уж Саша не может этого. Серж умер?
Отец побледнел – нехороший знак, с ним не так давно это было, когда рано утром, на заре, приехала Катрин, отчего-то заплаканная, одетая с несвойственной ей небрежностью, и принесла новость – ее муж арестован по смутному делу, какие-то тайные общества, заговоры и военные перевороты, которые тот якобы готовил. Она объяснила все это отцу сдавленным голосом, до конца не изменяя себе – сильной и решительной, знающей, что она хочет от себя и от других, истинной grande-mere, старшей сестрой и правой рукой обоих родителей. И потом, когда она сказала: «И князь, он же тоже…» – maman зашикала на нее, указывая глазами на Мари, а отец был вынужден привалиться к стене, и лицо его было столь же мертвенно-бледным, как и сейчас. Признак того, что ответ на нынешний вопрос Мари окажется утвердительным. Она глубоко вздохнула, готовая принимать судьбу. О чем-то таком она могла догадаться. Значит, Александр был не столь уж неправ в своих фантастических историях. Муж действительно собирал отряд для начала войны за освобождение Греции от турецкого ига, вместе со всеми прочими. И его разоблачили, выдали, тайно казнили, что-то сделали с телом…
– Его убили в Молдавии? – более тихо произнесла княгиня, догадываясь, что вопрос в этот раз риторический.
– Не надо, – выдавил из себя отец. – Тебе не стоит знать о том… Кто тебе такое сказал?
Гнев поднялся в душе у девушки. Жаркий и всепоглощающий. Почему ей ничего не сказали своевременно? Что за заговор молчания? А она-то молилась за Сержа как за живого… И писала ему, как живому, надеясь на ответы. Что сталось все-таки с этими письмами – лучше не думать… Но все молчали – боясь, что она снова заболеет, боясь, что их жизнь, налаженная и уравновешенная, снова изменится на долгие недели, что она, Мари, снова создаст им всем неудобства некстати, как уже создала три месяца тому назад, вздумав рожать ребенка именно тогда, когда доктор застрял в дороге, когда кругом, в этой деревне, нет никого, кто бы смог помочь принять младенца, когда мороз залепил окна, а дома толком не топлено. Ее закрывают, зажимают, боясь срыва, боясь ее саму, и умалчивают правду.
– Папа, я сильная, – проговорила Мари, стараясь голосом не выдавать своего возмущения – но это у нее получалось из рук вон скверно. – Самое страшное уже случилось – к чему молчать?
– Ты не понимаешь, – генерал Раевский, совладав с собственной давящей болью в груди и головокружением, последнее время уже не пугавшими его, взглянул в глаза дочери, две черных провала, и заметил, что слишком она похожа на свою мать – как и большинство его детей, в которых его черты словно растворялись без остатка, никак себя не проявляя. – С твоим мужем случилось то же самое, что и с Катиным Михаилом. Его арестовали и доставили в Петербург.
Мари посмотрела на отца недоверчиво. Внутри нее еще держалось недоверие к его словам. Арест… «Пестель арестован» – и жар камина, и бумаги, превращающиеся в пепел, и отъезд. Раз Пестель – друг и сослуживец мужа, то это значит, что и муж причастен, да и Михаил – тоже друг, мало того, что родня. Словно молния, зажегшая сухой ствол дерева, заставила пылать весь лес…
– За что? – только и проронила Маша.
– Мне и самому хочется это знать, – Раевский намеренно умолчал, что ему всегда было известно, за что осуждены его зятья. – Происшествие в Петербурге при переприсяге, раскрыли некий заговор, стоявший за этим происшествием, туда втянут был, помимо всех прочих, твой муж.
Так значит вот что стояло за его продолжительными отлучками. За его рассеянностью и невниманием. За его внезапными вспышками и попытками уклониться от откровенных разговоров. Заговор.
– Что нам делать? – Мари снова пыталась осознать слова отца, привыкнуть к той правде, которая свалилась на нее как снег на голову. Нет, право, известие о смерти Сержа она бы перенесла куда легче. Смерть ожидаема. В жизни офицера она неминуема— Мари убедилась в этом еще в раннем детстве, когда отец уехал на поля сражений, когда его привезли опасно раненного, без сознания, в жару и бреду, и мать в какой-то момент уже не скрывалась, не боялась произносить страшное слово. И Серж, как боевой офицер, также получавший ранения на полях сражения – она помнит эти шрамы, и под ребрами справа, и на ноге пониже колена, – за них зацепляется рука во время ночных объятий, за них случайно зацепляется взор при переодевании – мог встретить смерть и уйти с ней. В жизни Мари наступил бы траур, но возникла бы определенность. А нынче все еще более запутанно.
– Просить, хлопотать, добиваться, – отвечал отец устало. Он уже повторял эту фразу своей самой старшей дочери, и надеялся, что Мари окажется не такой настойчивой, удовлетворившись объяснениями Саши.
– Тогда я поеду в Петербург… – проронила Мари растерянно.
– Вторая такая нашлась, – со внезапной жесткостью ответил отец, отворачиваясь от нее в профиль. – Оставь это мне. Я хоть чего-то для них стою покамест… Послушают. Да, и кстати, у твоего супруга родни полон дом, важняк на важняке едет и важняком погоняет. Пусть уж хлопочут за сынка, как только могут. Не твое дело, поняла?
Мари опустила голову, пораженная язвительностью слов ее обыкновенно доброго – по крайней мере, к ней – отца. Сейчас интонацией и словами он слишком напоминал своего старшего сына и ее брата, того самого, кто говорил про Молдавию и секретнейшие поручения, выполняемые там Сержем.
Генерал, смягчившись, с сожалением поглядел на сгорбленный, излишне тонкий силуэт дочери, той самой, по поводу которой он питал столько надежд, которой всегда желал беспечной, беззаботной участи, – настолько, насколько могла позволить жизнь, всегда безжалостная к юным и наивным, к открытым и доверчивым. Но нет – семейное проклятье, прошедшее через его собственную жизнь, передалось и детям, и им придется нести крест. Пусть же Машин крест, раз уж он ей отпущен на долю, окажется полегче.
– Пойми, – проговорил он уже тише, без жестокости. – Тут одна ты ничего не сделаешь. Ты же даже не понимаешь, в чем дело, за что Сержа там держат… Здесь нужна определенная ловкость. Горячность только испортит все, еще больше запутает. Так что, Маша, побудь пока здесь.
– Четыре месяца… Я не видела его четыре месяца, – прошептала Мари. – И Бог весть, увижу ли его сейчас. Как я могу оставаться здесь дольше?
Раевский не знал, что еще сказать. Эта женская настойчивость была ему слишком знакома, – преодолевающая разум, сметающая все на своем пути, чтобы привести к торжеству или краху. И бороться с ней он не в силах, особенно нынче. Остается только выжидать. Даст Бог, Маша всего лишь соскучилась, сидючи в деревне, она молода, стремительно восстанавливает силы после родов и болезни, ей нужны, как прежде, люди, восхищение, музыка, некая беззаботность и радость… Надо подумать, как это устроить. Вот если бы отправить ее к тетке. «Или к Давыдовым, в Каменку», – автоматически подумал генерал, но сразу же спохватился – у тех своя скорбь, у тех свои подследственные, свои разговоры вполголоса, свои лихорадочные размышления, нет там прежних лукулловых обедов, веселых разговоров, шарад и анекдотов, и кто знает, когда все пойдет по-прежнему. И пойдет ли.
– Твой сын нынче важнее мужа, – сказал он вслух. – Подумай о нем. Ты все-таки мать, пора привыкать к этому.
– Отец прав, – дверь распахнулась, и вошел Александр Раевский, одетый, как водится, небрежно, держащийся свободно. Мари побледнела и отпрянула от него, отец досадливо поморщился – у дверей, что ли, подслушивал, раз так в курсе хода разговора?
– Что-то случилось, Саша? – спросил он.
– Не случилось, но может случиться, – молодой человек выразительно поглядел на сестру. – И, вижу, предупредить происшествие нынче не удастся.
– Что ты имеешь в виду, mon frere? – Мари нынче чувствовала себя смелее, разговаривая с братом в кабинете отца.
– Спроси саму себя. Собственно, пришел я по делу, – Александр, не глядя, подошел к отцу вплотную, заслоняя своей долговязой фигурой его от Мари. – Но обсудить это нам нужно наедине, ведь…
– Это касается Сержа? – только сейчас девушка заметила папку с бумагами, которую держал под мышкой брат. Бумаги значили одно – это письма, может быть, не обязательно от мужа, может быть, от его родни, от Михаила Орлова, да хоть даже от Катерины, которая решила ее приободрить и настроить на решительность – и ей не нужно их видеть именно потому, что они имеют отношение к ее мужу и ей самой.
Александр, полуобернувшись и лениво оглядев сестру непристальным взглядом изжелта-карих глаз, хотел было что-то сказать – верно, как всегда отмахнуться от сестры снисходительными словами, но генерал властно оборвал его на полуслове:
– Пусть Маша останется. А то, право слово, ты перегибаешь палку.
– Всего лишь выполняю отцовское поручение, – преувеличенно скромным тоном откликнулся молодой человек.
– Довольно, – Раевский выпрямился, не в силах уже сдерживать собственную злость. Он был из тех людей, которым не так-то просто выражать собственные чувства, но нынче они его давили, обездвиживали, а все виной – вот эти его дети, сестра и брат, такие разные, но схожие в одном – упорством в достижении своего. Право, даже когда оба, каждый в свое время, упрямились и капризничали по мере роста, они не выводили его из себя настолько сильно, как делали нынче. Но теперь-то уже ничего не поделаешь, остается только жить с теми, кто вырос, и пытаться угадать, какие ошибки были совершены при их воспитании. Поэтому вместо того, чтобы к одному слову прибавить еще целую тираду, генерал просмотрел письмо, написанное изысканным, хоть и несколько размашистым женским почерком.
– Подумать только, требует она… – пробормотал он, проглядывая листы. – Давит на жалость, умоляет приехать, потому что нашей Маше, мол, необходимо кое-что знать, а мы заперли, видите ли, бедняжку, и держим в неведении касательно того, что Серж не успел ей сказать.
Мари внутренне напряглась, услыхав, что речь идет про нее.
– Ага, и при этом я у нее «исчадие ада», – мимоходом заметил Александр Раевский. – На себя бы лучше посмотрела.
– Удивительно, что пишет это не мать, а кто бы подумал – сестра. Причем, насколько я помню, разница в возрасте у них невелика. А ты же знаешь, кто у нее муж? – подхватил отец, всегда охотно поддерживающий разговоры о человеческих страстях и слабостях.
– Как же не знать. Волконский-баба, который был начальник Штаба, – беззаботно проронил Саша, совершенно не стесняясь присутствия сестры. Он лично знал того, кто написал эту похабную частушку, в которой критиковались двор, вельможи, фрунтовые упражнения, внешняя политика, и, – как венец всеобщей злости – сам государь. Автор этого творения, право, отнюдь не лучшего у него, вышел на Петровскую площадь в тот злополучный понедельник 14 декабря, вывел свой Московский полк и еще Гвардейский экипаж, в котором служил его старший брат, вытерпел огонь картечи, а об участи его покамест был ничего не известно – как и об участи многих, слишком многих, повязанных одной тайной, одной целью и одним знанием.
– И вот такая-то важная дама не может ничем помочь своему брату? Не верю, и дело здесь нечисто, – проигнорировал Раевский замечания сына.
– Я могу прочесть это письмо? – тихо, но твердо вмешалась Мари, которой весь этот разговор был явно неприятен, что читалось по ее лицу, помрачневшему и принявшему решительное выражение.
Отец и сын замолчали. Последний продолжал рассматривать сестру внимательным и тяжелым взглядом, даже тихонько присвистнул, расслышав в ее голосе сталь. Раевский-старший же только вздохнул глубоко.
– Оно, кажется, адресовано мне, ведь так? – продолжила она, не обращая внимания ни на кого. Она подошла ближе к столу и протянула руку, чтобы взять бумагу. Брат молча и деловито отодвинул Мари, не дав ей этого сделать. Этот простой, лишенный всякой агрессии жест, подействовал на нее как пощечина.
– Это переходит уже всякие границы! – воскликнула она. – Что вы все себе позволяете?! Вы… тюремщики, вот кто!
Она резко отвернулась и вышла за дверь. Слезы подкатывали к глазам, но Мари запретила себе их проливать. Никто не должен видеть ее такой. Никто. И она своего добьется.
– Вы меня убиваете, – сказал Раевский еле слышным голосом, когда они с сыном остались одни. – Я эдак в гроб лягу раньше срока.
– Неужто мы все до единого? – переспросил Александр испытующе.
– Я же сказал, – генерал обессиленно откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. – Вы все, особенно ты. Мало тебе того, что было раньше, так ты никаких выводов не сделал, только хуже стало… И зачем ты такой взялся, право слово.
Раевский поймал себя на слове – он не должен был этого говорить. Поклялся же в свое время, тридцать лет с лишним тому назад, держа новорожденного сына на руках, что никогда не скажет ему то, что сказал только что, не упрекнет в том, что тот появился на свет – ни при каких обстоятельствах. И что жену, тогда лежавшую в зыбком забытьи после восемнадцати часов мучений, тоже не попрекнет в том, что она сделала для того, чтобы этот малыш появился на свет. Но каждая клятва имеет свой срок давности…
– Я же не просил меня рожать, – Александр повторил ту фразу, которую отец уже слышал и не единожды от него в отроческом возрасте.
– Лучше скажи это своей матери, – генерал уже неважно контролировал себя, желая, чтобы сын уже, наконец, ушел с глаз долой, оставив его в покое, иначе будет плохо всем им, а он, Раевский-старший, все-таки послабее его.
На лице Александра отразилась некая улыбка знающего. Неужто уже догадался? Мог бы, сопоставив дату свадьбы родителей и день своего рождения. Выпросил подробностей у своей матери или еще у кого? Маловероятно, но все же возможно, Софья – человек настроения. Софья… Имя столь же банальное, сколько многозначительное, вот и эту светскую даму, сестру Сергея, тоже так зовут. Означает «мудрость». Но на деле эта мудрость оборачивается коварством.
– Знаешь, papa, я думаю, наша Маша права – некоторые вещи ей было лучше знать сразу, – аккуратно сменил тему Александр.
– Да? Для этого ты кормил ее бреднями о том, что ее муж убит? – Раевский еще был в силах язвить.
– Если она пришла к этим выводам, не моя вина. Право, она еще слаба и, похоже, болезнь затронула ей мозг, как того и опасался доктор, – Александр вздохнул преувеличенно и потянулся к трубке во внутреннем кармане сюртука.
– Не думаю, не глупее, чем была, но глупее… Чем вот эта. Исчадие ада – это она про себя, – усмехнулся Раевский. – Сам представь, что будет, если она окажется среди этих баб. Старуха там такая же… Еще хлеще. Да и прочие не отстают. Понимаю, почему Сергей сбежал от них на край света. Расскажут еще всякую невидаль.
– Поэтому, папа, лучше, если сестра узнает это от нас, чем от них. И, если она такова, как я о ней всегда думал, то сама решит остаться. Ради своей же безопасности. И безопасности Николино.
Александр взял со стола письмо и направился было к двери, но отец тихо проговорил:
– А не думаешь ли ты, что это откровение окажет на нее обратное действие? Потом, письма от этой бабы…
Молодой человек лишь досадливо поморщился. С годами отец все меньше напоминал прогремевший на всю Империю образ решительного генерала, спасающего самые отчаянные положения на поле боя, превращающего поражение в победу, не знающего страха. Того отца, которым Александр всегда гордился, с удовольствием произнося свое имя, добавляя «да-да, тот самый Раевский, генерал-лейтенант, герой Бородина и Смоленска», цитируя ладно сложенные столичными пиитами верши. Неужто старость несет на себе свой отпечаток, превращая неутомимых и бесстрашных в болезненных и трусливых? А ведь это только начало, далее будет хуже, отец может впасть в слабоумие, превратится в большого ребенка, особенно в свете нынешних событий… Нет, такого отца Александр любить не мог и не хотел.