banner banner banner
Истоки. Качественные сдвиги в экономической реальности и экономической науке
Истоки. Качественные сдвиги в экономической реальности и экономической науке
Оценить:
 Рейтинг: 0

Истоки. Качественные сдвиги в экономической реальности и экономической науке


Предшествующее обсуждение эпистемологии и анализа дискурса, несомненно, приложимо к исследованиям элементарных частиц, геологии Земли, структуры галактик и ко всему предметному полю естественных наук. В еще большей степени оно приложимо к предмету общественных наук. Экономика (и политика, и общество в целом), в отличие от Солнечной системы или атома, строится и перестраивается человеком[11 - Если не будет человечества, то не будет и экономики, а Солнечная система и атомы будут. В этом смысле экономика отличается от Солнечной системы. Физическое содержимое земных недр существует независимо от человека; их же значение как полезных ископаемых – исключительно связано с человеком. То же самое было бы, если бы человечество могло использовать Солнечную систему или манипулировать ею подобно тому, как оно использует минералы и металлы для изготовления средств производства и потребительских товаров, а атомы – для создания ядерного оружия.]. Идеи, к которым мы применяем различные наборы эпистемологических критериев и которые формулируются в терминах и знаках, существующих в данной системе дискурса, живут в социально (ре)конструированной реальности.

У этой социальной (ре)конструкции есть два альтернативных значения: в первом случае осуществляется социальное конструирование смысла, который мы придаем экономике, притом что последняя существует независимо; во втором – происходит социальное конструирование и экономики как таковой, и придаваемого ей смысла. Коль скоро наше знание об экономике – это тот смысл, который мы ей придаем, даже если она существует независимо, проблемы анализа дискурса и эпистемологии, бесспорно, всегда имеют к ней непосредственное отношение. О каком бы из значений ни шла речь, наиболее полезным было бы следующее предположение: экономика не существовала бы, если бы не существовали люди; экономика представляет собой артефакт, результат человеческой социальной (ре)конструкции.

В той мере, в какой экономика является артефактом, для социальной (ре)конструкции важно не столько то, что «истинно» в эпистемологическом смысле, сколько то, во что люди верят и на основании чего они действуют, а именно то, что отчасти создается и развивается посредством языка. Если люди принимают парадигму производительности и мыслят в ее рамках, они будут проводить и поддерживать иную политику и создавать иную экономику, действовать иначе, чем если бы они принимали парадигму эксплуатации и мыслили в ее рамках.

Именно потому, что знания-убеждения играют важную роль в социальной (ре)конструкции экономики, политики и общества, идеи, теории, парадигмы, утверждения и модели обязательно имеют политическую составляющую, а эпистемология и анализ дискурса – политическую природу, и поэтому являются объектом не только изучения, но и манипулирования. Контроль над языком и знаниями-убеждениями – это контроль над определением реальности и, таким образом, над политикой, а следовательно, и над социальной (ре)конструкцией «реальности».

Комбинация полной неопределенности (в том смысле, что нам не дано знать социальное будущее до тех пор, пока оно не наступит, а оно не наступит до тех пор, пока мы не создадим его) и социальной (ре)конструкции реальности означает, что из нескольких, и вероятно многих, возможных вариантов будущего лишь один реализуется в какое-то время и в каком-то месте. В той мере, в какой общественная наука «объясняет» или каким-то образом исследует положение вещей, она изучает то, что уже состоялось, придавая этому состоявшемуся особый статус и тем самым затушевывая и лишая значимости то, что (пока) не состоялось, но должно где-то и когда-то состояться. Это, конечно, является ограничением эмпирического подхода, которое устанавливается из эпистемологических соображений, но это также является и ограничением нашего дискурса, который имеет двойственную причинно-следственную связь с тем, что уже осуществилось.

Идея социальной (ре)конструкции реальности сама по себе – непременно и неизбежно политическая. Она открывает дорогу изменениям, указывая на производный характер актуализированной реальности, вынося на публичное обсуждение выбор, который был сделан в прошлом и делается в настоящем. При этом, возможно, в других отношениях ее значение не столь очевидно.

Идея социальной (ре)конструкции реальности (сама по себе концептуализация реальности) подчеркивает важность избирательного восприятия, а также селективное усвоение нормативных установок в процессе, посредством которого реальность социально реконструируется. Контроль над дискурсом – это контроль над перцепциями, установками, а следовательно, над действиями и относительной актуализацией различных возможностей. Не трудно представить, каким образом в ситуации, когда избирательная перцепция соединяется с иерархическими социальными структурами, убеждения производятся и подвергаются манипулированию. Это не всегда и не вполне заслуживает осуждения. В этих процессах проецируются отдельные ожидания и стремления людей, а также идеи, порождаемые мифологической и символической системой общества. И эти проекции и идеи будут работать как на изменения, так и на преемственность, будут поддерживать те или иные структуры свободы и контроля, те или иные комбинации иерархии и равенства.

Дать определение реальности – значит внести вклад в ее реконструкцию. Определение реальности логически предполагает, что она существует, подобно тому как систематизация опыта означает, что таковой опыт существует. Иными словами, и то и другое предполагает нечто, существующее независимо от человеческого разума, исходных установок и теорий или существовавшее до их появления. В общественных науках то, что мы считаем реальностью, скорее всего, по большей части представляет собой лишь предполагаемый базис, на котором происходит реконструкция реальности, а не онтологически данную реальность[12 - Во время подготовки этой статьи мне довелось услышать дискуссию о возможности легализации однополых браков. По утверждению одного из ее участников, подобные союзы – не то же самое, что настоящий, «реальный» брак.]. Все мы рождаемся и воспитываемся в обществе, которое нам приходится воспринимать как реальное, и каждый из нас, просто живя в обществе и будучи его составной частью, вносит свой вклад в его реконструкцию, тем самым способствуя созданию общества, которое позднее будет восприниматься людьми как реальное. Фрэнк Найт, как и ряд других авторов, утверждал, что связь между знаниями и политикой имеет для людей решающее значение. Он считал также, что человеческое общество не так уж отличается от обычных игр, таких как, например, футбол или покер: все они созданы людьми и не существуют априори как независимая от человека реальность.

Можно возразить, что, хотя люди и придают смысл реальности и с этой точки зрения создают ее, существующая на тот или иной момент реальность на самом деле не является человеческим творением. Это возражение, однако, не противоречит изложенному выше. Люди, конечно, задействованы – по крайней мере, в осмыслении социальной реальности, и в этом плане социальная реальность – творение человека. Но даже если в представлениях людей господствует детерминизм, их отношение к социальным процессам не будет пассивным. Что-то мы приветствуем, а что-то нет; какие-то системы социальной организации мы предпочитаем, а какие-то вызывают у нас отвращение и т. д. Общественные науки (как описание и объяснение происходящего и как обоснование политики), а также социальная и экономическая политика исходят из предпосылки о важности человеческой деятельности. Даже те идеологические направления, которые проповедуют «laissez-faire» и «невмешательство», предлагают программы действий для правительства, и эти программы, хоть и в иной форме, тоже содержат инструменты социальной (ре)конструкции реальности. Если бы экономическая роль правительства была заданной и являлась неотъемлемой частью реальности, не было бы никакой необходимости делать выбор между консерваторами, либералами, радикалами и т. д. – и не было бы никакой разницы между результатами сделанного выбора.

Несмотря на несовместимость анализа дискурса с господствующей методологией логического эмпиризма, а также несмотря на конфликт между верой в истину как объект знания о реальности и признанием ее социальным конструктом, высказанные в этом очерке идеи не являются ни радикальными, ни противоречащими соображениям ведущих представителей мейнстрима и других экономистов. Хорошо известна позиция Д. Макклоски, не только теоретика и специалиста в области эконометрики, но и историка экономической мысли и при этом – одного из лидеров направления, рассматривающего экономическую науку с позиций риторического подхода. Близкая точка зрения высказывалась и другими экономистами, пусть и не в таком развернутом виде и не так безоговорочно. Теоретик общего равновесия Рой Вайнтрауб, по всей вероятности, стал первым, кто был готов признать то, что вытекает из дискурсивной и допускающей различные толкования природы экономики. За ним вскоре последовали Арьё Кламер и Уильям Брейт, а также Джек Амарильо и Дональд Лавуа. Роберт Солоу не пошел так далеко и был не столь решительным, однако и он соглашался с тем, что господствующая вера экономистов мейнстрима в «единственно верную модель» имеет социальную природу[13 - Solow R. M. Economic History and Economics // American Economic Review. 1985. Vol. 75. P. 330; Solow R. M. Comments from Inside Economics // The Consequences of Economic Rhetoric / ed. by A. Klamer, D. N. McCloskey, R. M. Solow. N.Y.: Cambridge University Press, 1988. P. 30f.]. Склонность рассматривать экономическую науку как язык обнаруживали и те теоретики, работы которых в остальных отношениях никак не были связаны с анализом дискурса или риторики. Джек Хиршлейфер называет экономику «всеобщей грамматикой общественных наук»[14 - Hirschleifer J. The Expanding Domain of Economics // American Economic Review. 1985. Vol. 75. P. 53.]. Джордж Стиглер пишет, что «дефиниции не дают никакого знания о реальном мире, но влияют на восприятие мира»[15 - Stigler G. J. Memoirs of an Unregulated Economist. N.Y.: Basic Books, 1988. Р. 94.], – и, следовательно, они важны как для теории, так и для политики. Мартин Бронфенбреннер упоминает о той высокой оценке, которую он дал «теоретической механике системы цен… как интеллектуальной конструкции»[16 - Bronfenbrenner M. Instead of a Philosophy of Life // American Economist. Fall 1988. Vol. 32. P. 4.]. Развитие мысли, часто неосознанно, движется в указанном нами направлении, делая соответствующие идеи частью обычного дискурса.

Выводы

Эпистемология оперирует понятием истины, а анализ дискурса – смыслами. Каждый из этих подходов сопряжен с серьезными проблемами и имеет ограничения, связанные отчасти с природой объекта, а отчасти с тем, каким образом каждый из этих подходов реализуется. Приверженцам анализа дискурса следовало бы признать ограничения своего подхода подобно тому, как они поступают в отношении логического эмпиризма. Более того, понимая, что к методологическому плюрализму призывают люди, чьи идеи на данный момент не являются доминирующими, нам нужно позаботиться о том, чтобы их энтузиазм в отношении методологического плюрализма сохранился даже в том случае, если они окажутся в большинстве. А кроме того, мы должны помнить, что анализ дискурса не является исключительно поддержкой некой политической философии или программы.

Большая часть категорий, принципов, критериев и дихотомий не существуют сами по себе. Они требуют соответствующей среды. Они применимы не только в тех случаях, когда к ним обычно обращаются. По-видимому, суть дела заключается в том, что, даже когда мы думаем иначе, мы не свободны от необходимости делать выбор, вводить дополнительные предпосылки, причем обычно мы не осознаем важности этого. Знание – это процесс. Это процесс выбора (совсем не обязательно «рационального»). Даже если мы все согласимся с тем, что существует лишь единственная верная парадигма, модель, единственное объяснение, наши представления о том, какая именно модель является верной, все равно будут различными, и мы окажемся перед необходимостью выбора. То, что наблюдение «нагружено» теорией, что есть «проблема герменевтического круга» и «предтеоретическое видение», а также, inter alia, что знание, существующее в рамках различных парадигм, несопоставимо, – все это делает абсолютно необходимым выбор между парадигмами. Возможно, образование, психологические или какие-то иные обстоятельства побудят нас скептически отнестись к подобным утверждениям, а также к утверждению о существенной (но не полной) нерелевантности концепций, базирующихся на естественных науках. Однако в общественных науках мы обнаружили чрезвычайно много практик, которые не могут быть содержательно охарактеризованы или поняты без использования лингвистического аппарата и соответствующих концепций, приведенных выше. С одной стороны, социально-экономическая реальность так сложна и многогранна, что она может быть представлена по-разному; разные индивиды рассматривают ее с разных точек зрения и, таким образом, определяют и интерпретируют неодинаково. С другой стороны, ученые, работающие в области общественных наук, одновременно являются социальными акторами в процессе (ре)конструирования реальности – акторами, которые часто верят в то, что они могут внести свой вклад в общественное развитие.

Я думаю, что должна существовать возможность быть эклектиком и агностиком в отношении эпистемологической и дискурсивной природы экономической науки. Нам нужно стремиться допускать двусмысленность и незавершенность – хотя бы потому, что, каковы бы ни были наши предпочтения, реальный процесс производства знания «в действительности» представляется процессом социального конструирования с присущими ему характеристиками неоднозначности и незавершенности.

Я с пониманием отнесусь к тому, что кто-то может расценить взгляды, представленные в этом очерке, как проявление бесхребетности, релятивизма, нигилизма, недисциплинированности, нездоровья и цинизма, присущих нашему веку. Но, как мне кажется, эпистемологический и дискурсивный плюрализм – это то, что вызвано к жизни проблемой достоверного знания, а не самообманом, пусть и искусным. Такой плюрализм вовсе не означает, что «все годится». Он указывает на то, что каждый индивид имеет свои собственные суждения. Альтернатива такому подходу – признание того, что «годится лишь что-то одно», а также близорукость, претенциозность и ложная уверенность.

Плюрализм означает допущение существования эпистемологических критериев и дискурсивных толкований, отличных от тех, которые мы сами предпочитаем, а также сознательное сопротивление приданию нашим предпочтениям статуса привилегированных. И это – задача, которая стоит перед людьми, а не перед реальностью или языком. Именно люди делают выбор, и факт этого выбора не должен быть заслонен ни результатом этого выбора, ни мнимой абсолютностью, создающей психическое ощущение надежного знания. Экономика утверждает, что все имеет свою цену: цена претензий на абсолют – реконструкция социальной реальности на основе заведомо ложных представлений.

Ощущение нигилизма, ниспровержения основ и анархии возникает отчасти в связи с потребностью в абсолюте, обеспечивающем психологический комфорт, отчасти в связи с необходимостью легитимации статус-кво и отчасти в связи с тем, что трудно, признавая относительность и обусловленность наших убеждений, продолжать смотреть на них серьезно. Правда, однако, и то, что все мы делаем выбор, а затем пытаемся не вспоминать этот факт. По наблюдению Кнорр-Цетины, общее правило состоит в том, что «научные статьи пишутся не для того, чтобы способствовать пониманию альтернатив, а для того, чтобы создать впечатление, что то, что было сделано, – это все, что могло быть сделано»[17 - Knorr-Cetina K. D. The Manufacture of Knowledge. Elmsford, NY: Pergamon Press, 1981. Р. 42.]. Интеллектуальные поиски вообще и наука в частности должны стремиться к большему.

Многим кажется разумным полагать, что эта рациональная критика имеет смысл, только если признается, что истина существует. Но даже если мы все согласимся, что это так (при этом мы можем расходиться в представлениях о том, в каком смысле и в какой степени истина соответствует «реальности» – об этом мы уже говорили), мы все равно будем по-разному представлять себе собственно содержание этой истины. Таким образом, истина – это то, что индивиды принимают в качестве достоверного знания. Многое можно было бы извлечь из исследования матрицы подобных индивидуальных представлений, – конечно, если ее возможно обнаружить. Эта позиция может расстроить тех, кто воспринимает ее как составляющую скептицизма, нигилизма и (или) релятивизма. Возможно, в свете ограничений как эпистемологии, так и анализа дискурса, а также в свете социальной (ре)конструкции реальности такой инструментализм – это то, к чему в конечном счете на практике сводятся все позиции. Так или иначе, «истина» часто ассоциируется с интересами, продуктом, сознательно произведенным в идеологических целях, властью и (или) материальными выгодами: у нас есть политические, а также эпистемологические и дискурсивные основания для скептицизма и недоверия.

Признание открытости методологического плюрализма и анализа дискурса, чрезмерно нагруженного релятивизмом и нигилизмом, не означает, что утрачивают значение доказательность, характер и качество аргументов. Напротив, они становятся еще более важными, поскольку мы уже не можем считать (или делать вид), что большая часть того, во что мы верим, на самом деле является отражением мира или непреложным фактом. Отдельные простые факты, безусловно, существуют, как, например, даты и события Гражданской войны, битва при Гастингсе или атака на Перл-Харбор. Однако по большей части такие факты – предмет конвенции или договоренности (как, например, григорианский календарь), и в этом смысле они не обладают собственным бытием. Важные вещи не являются простыми и не сводятся к непоколебимым и однозначным фактам. Многие из сложных фактов являются предметом интерпретации: атака на Перл-Харбор – это одно, а ее геополитическое объяснение или геополитическое объяснение Гражданской войны и, следовательно, ее «значение» – это другое. Часто подобные вещи становятся предметом достижения согласия и взаимопонимания. Действительно, «оболочка цивилизации», неодинаковая в разных обществах и изменчивая во времени, образована именно этим всеобщим согласием, а не упрямыми объективными фактами. Хотим мы это признавать или нет, но на каком-то уровне объяснения или понимания, считающегося адекватным, надежным или принятым, субъективизм – явление повсеместное, независимо от того, в какой степени и каким образом мы обращаемся к убеждениям.

    Перевод с английского Е. В. Виноградовой

В. С. Автономов

Памяти Марка Блауга (1927–2011)

Марк Блауг – наверно, самый известный после Шумпетера историк экономической науки. Он сказал свое веское слово также в экономической методологии и экономике образования. Его учебник-бестселлер «Экономическая теория в ретроспективе», книга «Экономическая методология: как экономисты объясняют», принадлежащие его перу сборники кратких портретов выдающихся экономистов «100 великих экономистов до Кейнса» и «100 великих экономистов после Кейнса» хорошо известны российскому читателю, но этот перечень далеко не исчерпывает его наследие. За свою долгую жизнь Марк Блауг побывал гражданином трех стран: Нидерландов, США и Великобритании, – и членом Британской и Королевской Нидерландской академий наук. Родился в Гааге, в семье еврейского промышленника, изготовлявшего плащи, детство провел в Амстердаме. Семье удалось покинуть оккупированную нацистами Голландию и выехать сначала в Лондон, а затем в Нью-Йорк, где Марк окончил колледж, а затем Городской университет Нью-Йорка. В аспирантуру, т. е. на Ph.D.-программу, Блауг поступил в более престижный нью-йоркский университет – Колумбийский, где его руководителем стал знаменитый Джордж Стиглер, будущий нобелевский лауреат, прославившийся не только как теоретик, но и как глубокий историк экономической науки. В Колумбийском университете преподавали в то время знаменитый исследователь экономических циклов Артур Бернс, будущий нобелевский лауреат Уильям Викри, видный институционалист Джон М. Кларк, автор «Великой трансформации» Карл Поланьи. Марк Блауг был человеком страстных интеллектуальных увлечений, но умел их переосмысливать и отвергать, когда обнаруживал, что они не ведут к истине. С юности ему были присущи вера в познаваемость мира и увлечение амбициозными теоретическими системами, претендовавшими на его объяснение. Первыми такими системами на его пути были марксизм и фрейдизм, которые, казалось, содержали ответы на все вопросы каждого человека в отдельности и человечества в целом. Увлечение марксизмом дошло до того, что студент Блауг вступил в Коммунистическую партию США, где, впрочем, продержался недолго и откуда в 1945 г. был исключен за расхождение с генеральной линией. Он проявил солидарность с руководителем партии Браудером, смещенным со своего поста по настоянию Москвы за то, что тот продолжал в некоторых вопросах поддерживать президента Рузвельта, когда бывшие союзники по антигитлеровской коалиции уже стали расходиться по разные стороны баррикад холодной войны. Однако разрыв с партией не привел к немедленному отказу от теоретического марксизма. Понадобилось еще семь лет наблюдений за мировыми событиями, внутренней работы и чтения бывших марксистов, отпавших от «всесильного учения» (среди них назовем Артура Кестлера), чтобы Блауг перестал считать себя марксистом. Последним «аргументом» стал ввод советских танков в Восточный Берлин в 1952 г., свидетелем которого он случайно оказался.

Марку Блаугу, как и многим американским ученым левых взглядов, пришлось пострадать от маккартизма. Причем роль здесь сыграло даже не бывшее членство в компартии, а то, что молодой преподаватель Блауг подписал петицию студентов Городского университета, где он вел занятия, зарабатывая средства на оплату колумбийской Ph.D.-программы. Студенты протестовали против увольнения по антикоммунистическим мотивам одной из коллег Блауга, а петицию у них, по правилам университета, могли принять, только если ее подпишет один из преподавателей. Единственным согласившимся это сделать и оказался Марк Блауг, второй раз пострадавший за сочувствие гонимым и попавший в критическое положение – его научная карьера оказалась под угрозой. Выручил кто-то из тайных доброжелателей, раздобыв грант на изучение экономической теории Рикардо и его школы в Лондоне. Давид Рикардо – основоположник «строгой теории» в экономической науке и непосредственный предшественник Маркса-экономиста, но без политических крайностей последнего – оказался мыслителем, настолько близким Блаугу по духу, что он не только успешно защитил в 1954 г. диссертацию о взлете и падении школы Рикардо, но и назвал Давидом Рикардо своего старшего сына (младший, очевидно по причине любви родителей к музыке Вагнера, получил имя Тристан). 27-летний доктор философии был сразу же принят преподавателем истории экономической мысли (assistant professor) в славный Йельский университет. «Детская болезнь левизны» в жизни Марка Блауга постепенно проходила. Тем, кто встречал Марка Блауга в последние десятилетия его жизни – а к ним относится и автор этих строк, – трудно было догадаться о бунтарском прошлом этого элегантного, слегка надменного джентльмена, напоминавшего английского лорда (по крайней мере, в нашем понимании того, как должен выглядеть английский лорд). Но позиция Блауга в право-левом континууме политических воззрений не сменилась на противоположную. По его собственному признанию, он со временем стал придерживаться правых вглядов в области экономической политики, но сохранил левые убеждения в вопросах политики социальной. Особенно четко это проявилось в период правления М. Тэтчер, социальная политика которой вызвала его яростное неприятие.

Но это будет потом, а пока молодой лектор читает взыскательным йельским студентам курс истории экономической мысли. Итогом этой работы станет его самая известная книга, которая выйдет в свет в 1962 г., выдержит пять изданий и будет переведена на все основные языки, – «Economic Theory in Retrospect». По непонятной прихоти издательского редактора ее русский перевод получил название «Экономическая мысль в ретроспективе», что неверно: не мысль, а именно теория. Блауг продолжил здесь традицию Йозефа Шумпетера, создавшего первую историю экономического анализа, т. е. специальных методов и инструментов исследования, применяемых экономистами, в отличие от истории экономической мысли, т. е. мнений и взглядов по экономическим вопросам, принадлежащих как профессионалам, так и дилетантам. Но если Шумпетер снабдил свою историю анализа описанием широкого исторического, философского и прочего контекста, то Блауг осуществил его программу создания чистой истории экономического анализа на практике. Впрочем, здесь у Блауга был и непосредственный предшественник – научный руководитель его диссертации Джордж Стиглер с работой «Теории производства и распределения».

В заглавии учебника Блауга важно не только слово «теория», но и слово «ретроспектива». Достижения экономистов прошлого рассматриваются и оцениваются с учетом современного состояния экономической теории. Автор исходит из наличия кумулятивного прогресса в экономических исследованиях, его история является, говоря в терминах самого Блауга, «абсолютистской», а не «релятивистской». Надо сказать, что, несмотря на большой успех книги, Блауг впоследствии пересмотрел свой подход к истории экономической науки. В автобиографической статье для журнала «American Economist» Блауг написал, что абсолютистская интерпретация лишает историю идей всякого смысла и права на существование. Перемена точки зрения Блауга материализовалась, в частности, в выходившей под его редакцией серии «Schools of Thought in Economics». Таким образом, и в этой области Блауг проявил склонность к переоценке ценностей. Но для того чтобы история экономических учений стала интересной для йельских студентов конца 1950-х гг., требовалось именно то, что было сделано Блаугом в этой книге. Вера в могущество современной экономической науки никогда не была так велика, как в те годы, когда казалось, что «великий неоклассический синтез» в теории и кейнсианская политика экономического регулирования на практике в значительной мере достигли великих целей познания и исправления мира. С точки зрения этого достигнутого величия история экономической науки, естественно, воспринималась как последовательность шагов в правильном направлении, которые были учтены в современной теории, и ошибок, которые вряд ли заслуживали внимания.

Так или иначе, в 1962 г. подошел срок, когда должен был решаться вопрос о том, будет ли Марку Блаугу предоставлен постоянный контракт (tenure) в Йельском университете. Очевидно, что он мог надеяться на успех, поскольку добился в своей области выдающихся результатов. Однако в Париж, где Марк исследовал историю французской текстильной промышленности XIX в., из Йеля пришло известие о том, что в университете не нуждаются в постоянной ставке профессора по истории экономических учений. Видимо, шок от этой новости был настолько сильным, что 35-летний исследователь решил сменить не только область своих изысканий, но и страну проживания. Блауг, по его собственному признанию всегда чувствовавший себя европейцем, решил поселиться в Лондоне. Свободное же место в Лондоне нашлось только в сфере экономики образования: в Институте образования требовалось читать лекции для повышающих квалификацию учителей и администраторов. Впрочем, лекционная нагрузка была невелика, так что основное время можно было посвящать исследованиям, за которые Блаугу пришлось браться с нуля. Преподавал Блауг и в Лондонской школе экономики. Вначале его неприятно удивила теоретическая незрелость новой для него области исследований – экономики образования, в которой господствовали весьма приземленные эмпирические работы. Но вскоре его вновь увлекла амбициозная теория – теория человеческого капитала Шульца и Беккера, которая обещала поставить экономику образования на научную основу. В итоге Блауг стал одним из признанных специалистов в области экономики образования, востребованным не только как теоретик, автор нескольких монографий, но и как эксперт. Он строит прогнозы численности рабочей силы и занятости, разрабатывает планы развития и финансирования образования для многих развивающихся стран по линии Международной организации труда. И вновь увлечение сменяется разочарованием: Блауг сталкивается с коррупцией и своекорыстием властей развивающихся стран, цель которых – получить деньги от международных организаций, а эксперты приглашаются только для того, чтобы помочь в этом «благородном деле», в остальном же их выводы остаются не востребованы. В теории человеческого капитала Блауг тоже перестал видеть универсальный ключ к решению проблем экономики образования – доходы людей зависят не только от того, что они знают, но и от того, как они себя ведут, какой сигнал посылают внешнему миру.

В середине 1970-х гг. Блауг возвращается к истории экономической науки и начинает активно заниматься ее методологией. Интерес к методологическим вопросам возник у Блауга ранее, когда он прочитал «Методологию позитивной экономической науки» Фридмена. Но решающий поворот к этой теме случился во время той же знаменательной стажировки в Париже в 1962 г., когда ему попалась книга Карла Поппера «Открытое общество и его враги». Взахлеб прочитав ее, он взялся за все другие произведения Поппера, и перед ним открылся новый мир. Кумиры юности Маркс и Фрейд не выдержали испытания критерием фальсификации – их всеобъемлющие теории нельзя было ни подтвердить, ни опровергнуть. Влияние трудов Поппера на Марка Блауга было чрезвычайно глубоким: даже стиль его методологических произведений своей безжалостной ясностью напоминает попперовский. Позднее, в Лондоне, он познакомился и подружился с Имре Лакатосом, философию науки которого воспринял как продолжение дела Поппера. В 1980 г. выходит книга «Методология экономической науки, или Как экономисты объясняют» (2-е изд. – 1992 г.), в которой Блауг с наибольшей полнотой изложил свое методологическое кредо и дал критический анализ некоторых отраслей современной экономической теории. Можно сказать, что Марку Блаугу принадлежит самая серьезная попытка отстоять философию и методологию экономической науки, построенные на попперовских идеях. Думаю, что этому идеалу экономической теории, обращающейся к проблемам реального мира, – а такую теорию, по мнению Блауга, лучше основывать на эмпирически проверяемых выводах – он остался верен до конца и не подвергал его пересмотру. В этом духе выдержаны и его антиформалистические работы, одну из которых мы предлагаем вниманию читателей.

    © Автономов В. С., 2015

М. Блауг

ФОРМАЛИСТИЧЕСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ 1950-х годов

Перевод сделан по: Blaug M. The Formalist Revolution of the 1950s // Journal of the History of Economic Thought. 2003. Vol. 25. No. 2. P. 145–156.

I. Введение

В 1950-е гг. в экономической науке произошло событие, которое не было по достоинству оценено большинством экономистов и даже профессиональными историками экономической мысли. Наша наука пережила интеллектуальную революцию не менее глубокую и важную, чем так называемая кейнсианская революция довоенных лет. Я называю ее формалистической революцией (formalist revolution), следуя примеру Уорда[18 - Ward B. What’s Wrong with Economics? L.: Macmillan, 1972. P. 40–41.], который первым распознал ту интеллектуальную трансформацию, которую претерпела экономическая теория после окончания Второй мировой войны.

Принято считать, что в период между двумя мировыми войнами в экономической науке главной тенденцией была борьба между институционалистами и неоклассиками. Однако, как нам недавно напомнили некоторые историки[19 - Morgan M. S., Rutherford М. American Economics: The Character of the Transformation // From Interwar Pluralism to Postwar Neoclassicism / ed. by M. S. Morgan, M. Rutherford. Annual Supplement to Vol. 30: History of Political Economy. L.: Duke University Press, 1998. P. 21–25; Mehrling P. G. The Money Interest and the Public Interest: American Monetary Thought, 1920–1970. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1997; Yonay Y. P. The Struggle over the Soul of Economics: Institutionalist and Neoclassical Economics in America between the Wars. Princeton, NJ: Princeton University Press, 1998; Mirowski P. Machine Dreams: How Economics Became a Cyborg Science. Cambridge: Cambridge University Press, 2002. P. 157, 190.], для описания состояния экономической науки в то время лучше всего подходит термин «плюрализм». То необыкновенно распространенное единообразие аналитического стиля среди экономистов, которое мы сегодня называем неоклассической экономической теорией, сложилось только в 1950-е гг. Преображение экономической науки в конце 1940-х и в 1950-е гг. точно названо «формалистическая революция», потому что оно отмечено тем, что экономисты стали отдавать форме экономического аргумента не просто предпочтение, но абсолютное предпочтение перед его содержанием. Это часто, хотя и не всегда, означало использование математического моделирования, потому что конечной целью была имитация пресловутой программы Гильберта в математической науке, т. е. полная аксиоматизация экономических теорий. Может быть, я преувеличиваю? Давайте рассмотрим некоторые из ведущих публикаций 1950-х гг.

Формалистическая революция 1950-х годов

1. Arrow «Social Choice and Individual Values», 1951.

2. Arrow and Debreu «Existence of Equilibrium for a Competitive Economy», 1954.

3. Patinkin «Money, Interest and Prices», 1956.

4. Solow «Technical Change and the Aggregate Production Function», 1957.

5. Koopmans «Three Essays on the State of Economic Science», 1957.

6. Dorfman, Samuelson and Solow «Linear Programming and Economic Analysis», 1958.

7. Debreu «Theory of Value», 1959.

8. Sraf a «Production of Commodities by Means of Commodities», 1960[20 - Arrow K. J. Social Choice and Individual Values. N.Y.: Wiley & Son, 1951; Arrow K. J., Debreu G. Existence of an Equilibrium for a Competitive Economy // Econometrica. 1954. Vol. 22. P. 265–290; Patinkin D. Money, Interest and Prices: An Interpretation of Money and Value Theory. Evanston, IL: Peterson, 1956. (2nd ed. Abridged; N.Y.: Harper & Row, 1989); Solow R. M. Technical Change and the Aggregate Production Function // Review of Economics and Statistics. 1957. Vol. 39. No. 3. P. 312–320; Koopmans T. C. Three Essays on the State of Economic Science. N.Y.: McGraw-Hill, 1957; Dorfman R., Samuelson P. A., Solow R. M. Linear Programming and Economic Analysis. N.Y.: McGraw-Hill, 1958; Debreu G. Theory of Value: An Axiomatic Analysis of Economic Equilibrium. New Haven: Yale University Press, 1959; Sraf a P. Production of Commodities by Means of Commodities. Cambridge: Cambridge University Press, 1960.].

У нас недостаточно времени, чтобы рассмотреть каждую из этих работ по отдельности[21 - См. подробнее: Blaug M. The Formalist Revolution of the 1950s // The Blackwell Companion to The History of Economic Thought / ed. by W. J. Samuels. Oxford: Basil Blackwell, 2003.]. Однако центральное место тут определенно занимает доказательство существования общего равновесия, принадлежащее Эрроу и Дебре. В этой работе аккуратно представлены все худшие черты формализма, которые сводятся не просто к применению математических методов в экономической теории, но скорее к общему преклонению перед математическим моделированием как перед самостоятельной конечной целью, а также к пониманию равновесного решения математически сформулированной экономической модели как окончательного ответа на вопрос, с которого, собственно, началось исследование.

Формалистическая революция сделала существование и детерминированность равновесия краеугольным камнем экономического анализа. Но что же в этом нового? Ведь нахождение равновесного решения той или иной модели всегда было целью экономической теории? И да и нет. Равновесие является конечным состоянием процесса, который мы, экономисты, называем конкуренцией. Экономический анализ может придавать особое значение либо природе конечного состояния, либо природе конкурентного процесса, который, вероятно, движется по направлению к конечному состоянию; но экономический анализ редко в одинаковой мере может акцентировать и то и другое. В своих «Основаниях экономического анализа» Самуэльсон подчеркивает значение сравнительной статики как прогнозного инструмента теории цен[22 - Samuelson P. A. Foundations of Economic Analysis. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1947.]. Этот подход предполагает существование принципа, который Самуэльсон называет «принцип соответствия» и согласно которому анализ устойчивости равновесия дополняет исследование его детерминантов. Плодотворные теоремы в сравнительной статике, утверждал он, требуют четкого моделирования тех изменений, которые вызываются состоянием неравновесия. Однако мало кто осознает, что в ходе формалистической революции 1950-х гг. само понимание равновесия как процесса было настолько предано забвению, что то, что сегодня называется неоклассической ортодоксией, экономической теорией мейнстрима, состоит из теоретических построений вокруг исключительно статичного конечного состояния равновесия. Устойчивости равновесия уделяется совсем мало внимания: динамичный процесс коррекции сохранился только в неортодоксальной австрийской экономической теории или в столь же неортодоксальной эволюционной экономике. Позвольте мне объяснить, что я имею в виду.

II. Переформулировка Вальраса, осуществленная Эрроу и Дебре

Знаменитая работа Эрроу и Дебре 1954 г. по сей день рассматривается как чисто научное доказательство существования общего равновесия в рыночной экономике, воплощение того, о чем Вальрас мечтал восемьюдесятью годами ранее. Однако с нашей точки зрения, эта работа также является идеальным примером того, как излишняя концентрация на природе равновесия может вытеснить анализ неравновесных процессов. Сразу после выхода в свет она стала превозноситься за смелое обращение к новым математическим методам, предполагающим замену дифференциального исчисления выпуклым анализом, за характеристику равновесия через теоремы о разделяющей гиперплоскости, а не через касательные, а также за применение тогда относительно новых инструментов – теории игр и равновесия по Нэшу[23 - Weintraub E. R. Stabilizing Dynamics: Constructing Economic Knowledge. Cambridge: Cambridge University Press, 1991. Р. 104–107.]. Почти никто при этом не обратил внимания, что в этой работе – в одной из первых в экономической теории – был использован так называемый непрямой, неконструктивный доказательный метод современной математической науки.

Для подтверждения существования общего равновесия Эрроу и Дебре опирались на «теорему о неподвижной точке» Брауэра. Суть логики этой теоремы в том, чтобы доказать какой-либо вывод, продемонстрировав, что его нарушение связано с логическим противоречием, поскольку несовместимо с одной или несколькими аксиомами модели. Подобное «неконструктивное» доказательство перескакивает от аксиом модели напрямую к ее финальному результату: вместо того чтобы сконструировать пример доказываемого положения, в данном случае положения о существовании равновесия, неконструктивное доказательство сводится к тому, что равновесие логически заложено в одной или нескольких аксиомах[24 - Простое объяснение теорем о неподвижной точке см.: Dorfman R., Samuelson P. A., Solow R. M. Linear Programming and Economic Analysis. Р. 371–375. «Теория общественного выбора» Эрроу (Arrow K. J. Social Choice and Individual Values), вышедшая за три года до работы Эрроу и Дебре, является даже лучшим примером использования метода косвенного доказательства. В ней Эрроу постулирует набор правдоподобных условий, которые накладывают ограничения на функции благосостояния индивида и общества, а затем предлагает читателю математическое доказательство того, что невозможно удовлетворить всем этим условиям одновременно иначе, чем при диктатуре (Mirowski P. Machine Dreams. P. 303–305). Эта теорема невозможности, похоже, предполагает, что в условиях демократии коллективный выбор должен ограничиваться двумя альтернативами, но такой вывод связан с политическим устройством общества, а этот вопрос Эрроу не обсуждает.]. Современные доказательства существования равновесия ? la Эрроу и Дебре неизменно неконструктивны в том смысле, что не пытаются показать, как достигается равновесие, но демонстрируют лишь, что существование равновесия логически предполагается определенными достоверными, не зависящими от каких-либо институтов предпосылками относительно экономического поведения. Можно сказать, что все эти доказательства подтверждают возможность существования равновесия, а не его действительное существование.

Более того, Эрроу и Дебре совершенно откровенно отрекаются от любых аргументов в пользу того, что теория общего равновесия позволяет дать точную описательную картину экономики. Чтобы доказать существование мультирыночного равновесия, им приходится предположить существование форвардных рынков для всех предлагаемых благ и услуг, наличие полного набора условных (contingent) товарных рынков, отсутствие свободных денежных остатков у индивидов, отсутствие запасов у субъектов рынка, отсутствие банковского кредита и т. д. И даже при всем этом выясняется, что они не могут пролить свет на единственность или устойчивость общего равновесия. Эрроу и Дебре признают: «Для такого исследования устойчивости потребовалось бы охарактеризовать динамику конкурентного рынка»[25 - Arrow K. J., Debreu G. Existence of an Equilibrium for a Competitive Economy. P. 266.]. Не удивительно в таком случае, что они воспользовались относительно новым понятием равновесия по Нэшу, чтобы найти решение для «абстрактной экономики». Дело в том, что объяснение равновесия по Нэшу является негативным: равновесие по Нэшу в некооперативной игре таково, что независимая стратегия каждого игрока является наилучшим ответом на стратегии его или ее соперников и это верно для каждого игрока; коротко говоря, для такой игры не существует никакого равновесного решения, кроме равновесия по Нэшу, потому что в конечном счете никакой игрок не может улучшить результат. Обратите внимание, что при этом ничего не говорится о том процессе, который приводит к установлению равновесия; ни слова также не сказано об ожиданиях игроков, о верности их предположений относительно поведения других игроков, об их эпистемологических способностях к обучению и т. д. Равновесие здесь просто навязывается в качестве неподвижной точки, в которой закончились рыночные изменения[26 - Weintraub E. R. Stabilizing Dynamics. Р. 108.].