Книга Когда ты перестанешь ждать - читать онлайн бесплатно, автор Дмитрий Ахметшин. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Когда ты перестанешь ждать
Когда ты перестанешь ждать
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Когда ты перестанешь ждать

При всём при этом интересы у нас были очень разные. Я любил кататься на всём, что катится и хоть как-то двигается, он любил быть на одном месте, точно… точно дерево.

Том высокий, прямой, как жердина, слегка сутулый. С вечно нечёсаными вихрами и добрым лицом. Когда он был в хорошем расположении духа, то немного походил на вставшую на задние лапы собаку. Абсолютно так же ухмылялся всем встречным, знакомым и незнакомым, разве что не вываливал язык. Когда хотелось показать, что я на него рассержен или раздосадован, я кричал что-то вроде: "Я тебе хвост оторву!", и все, кто при этом присутствовали, сами становились улыбающимися лайками, так что аллегория с собакой приходила в голову не мне одному. В другие дни он только и делал, что язвил, протирал свои очки платком и стремился к покою. На любую попытку кантовать угрюмую версию этого сукиного сына, мой приятель отвечал очередной остротой, если бы я их куда-то записывал, я бы, наверно, смог бы уже издать сборник.

Но я не мазохист, поэтому в этот период я предпочитал с Томом не общаться. И, по возможности, не злиться на него. Он был, по собственному выражению, «одиноким стрелком», и любил говорить:

«Одинокому стрелку никто не нужен. Одинокий стрелок сидит у костра и курит».

Как дерево, Том возвышался над током жизни. Деревце из него так себе, ещё молодое, с неокрепшим стволом и верхушкой, до которой любой малыш может добраться за пятнадцать секунд, но это не мешало ему покровительственно простирать свои ветви над нашей мышиной вознёй.

Тому было тринадцать, почти как мне, но при всём при этом я мог обращаться к нему за советом как к старшему брату. Оттуда, с верхушки, видней. Это если я готов был признаться своему бунтующему эго, что мне нужны советы. Но, как ни странно, рядом с Томасом любые попытки бунта этого самого эго проваливались.

Мама называла его «тот странный мальчик», а я мог с чистой совестью назвать его другом, единственным среди своих приятелей.

Томас писал стихи. Лично он никому их не показывал, потому как считал, что мы всё равно ничего не поймём, но мы их читали – они публиковались в нашей школьной газете. Томаса хватало аж на два псевдонима: Добрый романтик и Одинокий стрелок, он ни разу не признавался в причастности к тому или иному, но кто на самом деле эти признанные гении, кажется, знал весь город.

В заваривающихся сумерках я покачался на чьих-то качелях, пока не заметил, что их хозяйка, русоволосая голубоглазая девочка, наблюдает за мной из окна. После чего слез и пошёл прочь, свернув со 2-й линии на улицу Хенрика Круселля и пропустив лабрадора, деловито бредущего куда-то в ошейнике, но без хозяина.

Что могло заставить Томаса так поступить? Я терялся в догадках. При мне он никогда даже не заговаривал о самоубийстве. Хотя всё, что он делал, казалось просчитанным и взвешенным, мне сложно представить, чтоб он так же хладнокровно просчитал и свой уход из жизни. Можно сказать, он помечал свой путь, как Гензель и Гретель: ронял крошки-стихи, и те, кто их подбирал, очень быстро понимали, что созданы они для внутреннего пользования. Что полностью понятны только человеку, который их оставил.

«Мне нужно увидеть этот его предсмертный стих», – решил я. Я слышал, что самураи перед ритуалом сэппуку – то есть ритуалом лишения себя жизни – писали короткие стихи, выражая своё отношение… ну, или не отношение. В общем, выражая что-то важное для себя. Что-то вроде «Всё прекрасно как сон; Сон придёт и уйдёт. Наша жизнь – сон во сне». Пиная потерянную кем-то луковицу, я надеялся, что в предсмертной записке Томаса будет немного больше конкретики.


Глава 3. Твой Пепел Достоин Великой Тишины

Утром я проснулся с совершенно разбитой головой. Она была кувшином, амфорой, поднятой с океанского дна, полной солёной воды и покрытой зелёными трещинами. Лёжа на спине, я добрых полминуты вспоминал, что случилось накануне.

– Решил наконец почувствовать всю прелесть воскресенья? – благожелательно спросила мама.

Она куталась в белый махровый халат. То, что она уже встала, кое-что да значило: обычно я вскакивал ни свет ни заря. Когда я был помладше, то был настоящим бедствием для всей семьи.

– Та ещё прелесть… – пробормотал я и пошлёпал босыми ногами в ванную.

Мама умудрялась вставать в половине одиннадцатого почти каждый день. Она напоминала умудрённую годами домашнюю кошку, уверенную, что прежде любых дел должен быть хороший крепкий сон без всяких будильников, а потом долгие процедуры по приведению себя в порядок, после которых ванная представляла собой нечто, похожее на поле битвы двух маленьких капитанов игрушечных флотилий.

Вода не освежала. Зубная паста на вкус была как мел. Поплевавшись в зеркало, я тщательно его за собой вытер и спустился к завтраку.

Семейные завтраки у нас получались только в выходные. Несмотря на то, что семейные ужины были каждый день, завтрак выходного дня был каким-то особенным ритуалом, когда всей семье удавалось собраться вместе. В обычные дни мы с отцом, перехватив что-то на кухне, разбегались по школам и работам, мама же вставала гораздо позже. Мы кричали ей снизу: «Мы ушли!», а она отвечала тем, что, когда мы с отцом выходили к подъездной дорожке, откуда было видно окно её спальни, подавала нам прощальный сигнал, включая и выключая свет.

В гостиной уже восседал папа. Здесь был овальный стол, за которым умещалось семь человек, стулья с высокими спинками, светлая мебель и картины, заключающие в рамки цвета ванильного мороженого какое-то абстрактное лёгкое содержание – их выбирала мама. Пахло тёплым молоком и омлетом. Тарелки сияли, словно раскалённые добела метеоры, мчащиеся в тёмно-фиолетовом космосе скатерти.

Отец работал юристом в местном консульстве и ездил каждый день на машине до Соданкюля. Сейчас он выглядел так, будто завтрак прервал его в середине сборов на работу: на нём была бежевая рубашка с расстёгнутой верхней пуговицей. На коленях – салфетка. Не хватало только галстука, и галстук был единственным предметом одежды, который он действительно добавлял к своему костюму, когда шёл на работу. Ну, ещё туфли. Папа терпеть не мог "домашнее" и всякие халаты, словом, такое, в чём, по его словам, "нельзя показаться на люди". Он расхаживал по дому в рубашке и брюках, и, в качестве уступки маминым укоризненным взглядам, в огромных махровых тапочках. Это полный человек с пухлыми ляжками, мощными руками и округлым лицом. Стригся он коротко, выбривая виски, носил очки в дорогой чёрной оправе, на пухлых губах всегда готова была появиться улыбка. Весь такой белый и чистый, что напоминал яйцо. Мама, по её словам, всегда боялась, что я вырасту в отца и буду похож на подушечку для булавок, но поджаростью форм я пошёл в неё.

– Доброе утро, – сказал папа, когда я отодвигал стул напротив. – Здоровый сон по выходным – залог здоровья и душевного благополучия.

Неожиданно для себя я открыл рот и оттуда вылетело:

– Пап, а когда кто-то умирает… ну, кто-то, кого ты достаточно хорошо знал… что дальше?

Не знаю, почему я до сих пор не рассказал предкам о гибели Тома. Наверное, она представлялась мне настолько нелепой, настолько выбивающейся из реалий мира, в котором я привык жить, что рассказать о ней – всё равно, что повесить на плечики одёжку, которая тебе не нравится, тем самым признав её право на существование в своём шкафу. Рано или поздно родители узнают всё от соседей. Мама и папа не самые общительные на этой улице люди, но новости, кажется, распространялись бы по городку со скоростью света, даже если б его населяли слепоглухонемые.

– «Что дальше?» – переспросил отец, откладывая вилку.

Да, более нелепого вопроса я придумать не мог. Правда, оправдание всё-таки есть: я здесь ни при чём. Эта фраза выскочила сама по себе, как чёртик из коробочки с секретом. Что дальше? Как будто локомотив жизни можно как-то остановить… даже если на последней станции сошёл один человек, а ты не успел ему даже махнуть рукой.

– Если умирает кто-то тебе близкий…

– Тебя интересуют религиозная сторона? Юридическая? Так-с… с юридической стороны этот человек, если он, конечно, – папа загибал пальцы, – не твой родственник, совершеннолетний и владеет каким-либо имуществом, никак с тобой не соотносится. В противном случае он должен указать тебя в завещании…

Папа предпочитал наступать по всем фронтам одновременно – издержки профессии или издержки характера, доподлинно я не знаю. Вне зависимости от нелепости вопроса, от полков, которых против него выдвинули, будь то отряд французских SAS или, скажем, полк поваров-клоунов с бутафорскими носами и половниками, солдат у него всегда хватало, и посылал он их в бой разом, сразу во все стороны.

– Нет, пап, – сказал я, уложив подбородок на квадратик салфетки, – Никаких завещаний, только предсмертная записка, в которой про меня ничего не написано. Какая-то другая сторона.

Папа прекратил играться с краешком скатерти и в упор посмотрел на меня.

– То есть у тебя и правда умер кто-то из друзей?

Я молча кивнул.

– Давай посмотрим, – когда от него это требовалось, отец мог быть предельно серьёзным. В смысле, ты мог упрашивать его быть серьёзным хоть целый день, а он в ответ будет метать в тебя бумажные самолётики, но когда речь заходила о вещах, с которыми, по его мнению, шутить не стоит, из него как будто выходил весь воздух. Тогда отец становился похож на сухофрукт, вроде кураги. – Прежде всего, мне очень жаль, что ты в таком возрасте кого-то потерял. Это плохо. Лучше бы ты потерял кого-то чуть пораньше, скажем, лет в восемь или девять.

Он строго посмотрел на меня поверх очков, и я, собиравшийся уже что-то вставить, изумлённо захлопнул рот.

– Я говорю «лучше бы», потому что со смертью лучше столкнуться гораздо раньше. Сейчас очень спокойное время. Очень спокойное. Юноши твоёго возраста, Антон, те, что жили во времена треволнений, уже могли бы назвать себя мужчинами – по сравнению с ними даже я казался бы сопливым юнцом. Например, обе мировые войны, когда танки интервентов сжигали мальчишки твоего возраста, и они же гибли под гусеницами. А представь, каково приходилось сыну, скажем, фермера в эпоху Генриха третьего? Только вообрази: Англия, отца забрали в ополчение, старший брат ушёл в партизаны… всходы ржи вытаптывают солдаты, они же требуют от тебя, как от верноподданного короля, еды, да ещё засматриваются на твоих сестёр…

Я хмыкнул. Что и говорить, в истории мой отец ориентировался только по историческим романам, и принимать его слова на веру в этом направлении было бы опрометчиво.

– Кнопка…

– О, точно. Кнопка.

– Она умерла, когда мне было семь, и я, кажется, даже рыдал.

Кнопка была нашей кошкой, и она, как опустевший тюбик из-под зубной пасты, израсходовала все свои жизни под давлением пальцев времени. Умерла от старости, то есть. Это был последний раз, когда я плакал по-настоящему, искренне захлёбываясь слезами. После этого были разве что злые слёзы, когда меня первый раз побили, но и всё.

– Видишь ли, в то время ты, конечно, полностью осознавал, что Кнопа – живое существо. Возможно даже сравнивал её с собой. Но сейчас ты понимаешь, что смерть животного и смерть человека – разного порядка вещи. Иначе бы не обратился ко мне.

Я счёл возможным возразить. Не то, чтобы это было необходимо, но возразить мне хотелось:

– Тётя Элен, что живёт через квартал в доме с зелёной крышей и двумя трубами, считает, что её собаки как люди. Она сама мне сказала. И собакам она даёт человеческие клички. Она думает, что один из псов её умерший муж. Но и он не так давно умер, так что она теперь не знает, что думать. Такая потерянная.

Папа провёл по лбу бумажной салфеткой.

– Сынок, мы сейчас говорим не о собаках и кошках. Кто умер?

– Томас.

– Тот…

– Тот странный мальчик.

– Наверное, зря я спросил. Смерть – это ужасная вещь. Необратимая. Но самое главное, что тебе сейчас нужно сделать – победить её последствия. Понять, что они обратимы, даже если она – нет. Понимаешь? Ни в коем случае не оставляй смерть своих друзей на плечах других людей. Ты обязан разделить с ними всё бремя, которое она возлагает. Понимаю, это трудно, но ты по-прежнему остаёшься в мире живых, в мире, из которого постоянно кто-то уходит, и такая поддержка однажды потребуется и тебе.

Папа поставил точку долгим взглядом поверх очков, как делал, когда хотел донести до собеседника всю важность сказанных только что слов. Уверен, на работе этот приём прекрасно работал: тогда его лицо, лицо благодушного толстяка, становилось лицом человека, к которому лучше прислушаться.

Мама где-то пряталась. Без сомнения, она слышала наш разговор. Она целыми днями упрашивает отца хоть немного отнестись к чему-то серьёзно, но когда папа переводит этот свой потайной переключатель, сама внезапно исчезает. Настоящая гуру подушек и простыней, она не любит всё, что может помешать крепкому и здоровому сну, а так же весьма пренебрежительно отзывается о практиках осознанного сновидения, о жёстком режиме дня, о подъёмах в шесть утра и прочих, по её словам, «извращениях».

– Держу пари, кто-то из тех, кто всем этим увлекается, и придумал ядерную бомбу и почтовые ящики на улице, – говорила она.

Когда папа напомнил ей о суровых буднях почтальонов, мама искренне возмутилась:

– Неужели это так трудно – слезть со своего велосипеда, постучать в дверь и вручить письмо лично? Я готова угощать куском пирога и морсом каждого, кто готов пересилить себя и вскарабкаться на наши три ступеньки.

Надо думать, хорошо, что она не афишировала это своё предложение, потому как звяканье колокольчика почтальона я слышу утром, между семью и восьмью, и маме приходилось бы тогда выбираться из постели на целых три часа раньше.

Против моего режима дня мама, однако, никогда не высказывалась. Я был ранней пташкой по натуре, поднимаясь в семь свежим и выспавшимся. Наверное, смирилась ещё десять лет назад, когда следом за восходом солнца в моей кроватке затевалась возня, и с тех пор отсыпается за все годы, когда я выдёргивал её из постели раньше времени.

Помаявшись с два часа и так и не решив чем заняться, я написал Саше. Погрузил – снова – всю свою решимость в кузов, открыл окно в прохладный полдень: когда я волнуюсь, где-то в районе горла начинает перехватывать дыхание. Сегодня облачно, кажется, вот-вот начнёт накрапывать дождь. Наблюдая в окно, как катаются по небу валики туч, я повторил вчерашнее сообщение – знак вопроса, ставший чем-то вроде пароля. Не знаю, что он значил для Сашки, для меня он означал примерно то, что сказал недавно папа: «Ты обязан разделить бремя…»

Подождав с пятнадцать минут ответа, я позвонил и, когда она взяла трубку, спросил:

– Как ты?

– Не могу перестать думать, – ответила Сашка.

– Я тоже, – признался я.

С Томасом она была знакома куда ближе. В каком-то роде он оставался для меня загадкой, ребусом, разгадать который, не помешала бы дополнительная ложка мозгов. Эти двое вместе росли, вместе взрослели, всю жизнь дверь-в-дверь. Так что вопросом, который не давал мне покоя, Сашка должна была задаваться куда как глубже.

– Кремация сегодня, – сказала она. Сверилась, должно быть, с часами на стене, и закончила: – Как раз сейчас. В Соданкюля есть крематорий, Томаса… тело увезли туда.

– Какой крематорий?

Я отчего-то так перепугался, что едва не выронил телефон. Слово это казалось потусторонним, будто не принадлежащим этому миру.

– Тело сильно обгорело, – сказала Сашка. – Почти сто процентов кожи. Кремация здесь – наилучший вариант. Пусть огню достаётся всё, до последней косточки.

Я в очередной раз задался вопросом, как она это переносит. Судя по голосу, Сашка была в порядке. Она редко улыбалась, никогда не шутила, и я внезапно подумал, минус пять на улице или минус двадцать пять, по внешнему виду снега, на глаз, ты вряд ли поймёшь. Снег не может стать более белым.

Я сказал, быстро, не давая себе опомниться:

– Ты дома? Я могу заглянуть, прямо сейчас… если твои родители не против.

В трубке установилось молчание, ровно на пять секунд, словно давая время мне передумать и отказаться от своего опрометчивого желания. Потом Сашка сказала:

– Приходи, если хочешь. Мне всё равно. Можем посмотреть на окошко Томаса и представить, что он всё ещё там…

Может, и впрямь всё равно. Насколько я помнил, в школе Сашка мало с кем общалась. В кружке девчачьих сплетен она чувствовала себя лишней, мальчишки не брали её в свои шумные игры, а когда вплотную подошёл переходный возраст и седьмой класс, начали вострить в её сторону свои молодые языки. Но только, когда рядом не было Томаса. Томас мог отсечь любые поползновения в сторону своей подопечной одним движением брови. Он никогда ни с кем не дрался, но при накаливании обстановки неизменно остужал её, превращаясь в само ледяное спокойствие. Когда он так делал, я всегда вспоминал джедаев с их «Это не те дройды, которых вы ищете».

– Похороны в четверг, – сказала Сашка, когда я свернул на ведущую к её крыльцу дорожку и юркнул от моросящего дождя под навес веранды.

Отсюда действительно виден дом Тома. Это деревянное строение всегда казалось мне жутко несуразным. Собранное из просмолённых и потемневших от времени досок, оно стояло на брёвнах-сваях, что под весом поддерживаемого медленно уходили под землю, рассыхались и стачивались, как карандаши. Говорили, что этот дом очень старый: когда-то все строения в окрестностях ставили на сваи, так как озеро и протекающая по оврагу речушка имели свойство весной выходить из берегов. Но это казалось мне сомнительным: овраг был просто заросшей кустарником трещиной на теле земли без малого сто пятьдесят лет. Так, во всяком случае, считали старожилы. Вряд ли деревянный жилой дом способен простоять два века; господин Гуннарссон, отец Томаса, говорил то о девяноста годах, то о ста сорока – у меня сложилось впечатление, что он сам точно не знает, когда был построен его дом.

Выглядел он как старая, осыпающаяся спичечная головка. Казалось будто само Время полюбило присаживаться на скат крыши (непременно правый), отчего дом и просел на правую сторону чуть больше, и просесть ещё сильнее ему мешали подпорки из кирпичей. С коньков крыши свешивался пронзительно-зелёный мох, на чердаке, открытым ветрам с северо-запада, каждое лето вили гнёзда журавли. Томас говорил, там можно найти четыре покинутых осиных гнезда, и одно даже спустил мне показать. Выглядело оно действительно круто. Под домом, между сваями и подпорками, скопилась целая коллекция всякого хлама. Там были грабли и лопаты, доски и старые стулья, проржавевшие насквозь цепи и мешки с удобрениями.

Родители Томаса не протестовали против дома на дереве, потому что их собственный дом мало чем от него отличался. Мои протестовали, но достаточно вяло, и я благоразумно не торопился рассказывать им все мальчишеские секреты.

Наверное, следовало зайти и выразить родителям Томаса соболезнования, но я не мог собраться с силами, чтобы это сделать. Я боялся спросить, заходила ли к ним Саша, вместо этого задав другой вопрос:

– У тебя кто-нибудь когда-нибудь умирал?

– Бабушка. Два года назад. Похороны – это самое ужасное, что есть на земле. Этот обряд… он отвратителен.

На Сашкиной веранде была будка без собаки (их пёс умер несколько лет назад, а нового они так и не завели), в ней – склад инструментов, которые все вместе звякают, когда будку задеваешь ногой или пытаешься на неё присесть. В гостиной первого этажа горела лампа: она моргала, когда кто-то из Сашкиной родни проходил мимо.

Девочка в джинсах, водолазке и куртке, которую накинула на плечи, не вдевая в рукава руки.

– Мои бабушка и дед со стороны отца давно умерли, – сказал я. – Ещё до моего рождения. Я видел только фотографии.

– Говорю тебе, похороны – это ужасно, – Сашка бездумно смотрела на мокнущий сад, на качающиеся под массой влаги листья гибискуса. – Я не хочу туда идти. Ни туда, ни на поминки.

Заткнув пальцы за пояс, я прошёлся к краю веранды, сплюнул на куст розовых цветов. Не знаю насчёт родителей Саши, но мои родители с родителями Томаса были не знакомы, так что на поминках им делать нечего. Хотя, Том иногда забегал ко мне в гости, но мои предки – не такие люди, чтобы ходить на поминки к малознакомым людям. Они терпеть не могут грусть. Доходит до смешного: бывает, когда день ниспадает в вялый, апатичный вечер с точками светодиодных фонариков во дворе, папа включает Led Zeppelin и гоняет по гостиной кошку, преследуя её моей машинкой на радиоуправлении. Из машинки я давно уже вырос: она старая и не поворачивает налево, но папа из неё не вырастет никогда. Это его способ убивать грусть, даже когда её, собственно, и нет, а есть благоприятная для её возникновения обстановка. Но ведь вишнёвое дерево не означает спелые вкусные вишни: на дворе может быть зима. Папка говорит, что и уехали-то мы из России только потому, что у мамы в дождливые дни начиналась депрессия.

Нам же присутствовать придётся. Мы уже не дети, которые всюду с родителями или с опекунами, кто-то выкрутил наружу нам рукоятки самостоятельности и поздно крутить их в обратную сторону. Вместе с самостоятельностью у нас появились обязанности. Я думал, как бы донести это до Александры, когда она сказала:

– Давай проберёмся ночью к ним в дом и спокойно попрощаемся. Оставим записку, что зашли чуть-чуть пораньше, так как не хотим присутствовать на официальной части, и…

Она была, как обычно, абсолютно серьёзна.

На мой взгляд, Сашка куда лучше любого другого подростка подходила к обстановке похорон. Только и работы, что облачить её во всё чёрное. Выражение этого лица подойдёт к любому официальному мероприятию.

– Ты хорошо подумала?

Я хотел сказать «находиться в одной комнате с мертвецом, почти совсем одной – не лучшая идея», но сумел сдержать язык за зубами.

Губы девушки представляли собой одну тонкую линию.

– Так и собираюсь поступить. Ты со мной?

Я кивнул. Не знаю точно почему, но я готов был пойти на такую авантюру. Томасу она бы понравилась.

– Я хочу на днях взять велосипед и доехать до земляной дыры, – прибавил я.

– Зачем? – неожиданно насторожилась Саша.

– Точно не знаю. Посмотреть…

Никто из нас и никогда не ходил туда в одиночку. Во-первых, потому, что она находилась в самой чаще Котьего загривка, там, где сквозь спутанные ветки проглядывала большая вода и было слышно, как дикие утки осуществляют свой ежедневный транзит, трип по озёрам страны, приводняясь и взлетая в облаке брызг. А во-вторых, потому, что залезая в нору, как животные, мы будто вызывали к жизни что-то жуткое и тёмное, почти первобытное, нечто, что роднило современного ребёнка, укомплектованного сотовым телефоном, синяками под глазами и компьютерными играми, с первобытным малышом, что выглядывает из убежища в загадочную ночь. Не знаю, ютилось ли оно в нас или в каком-нибудь тёмном уголке земляной норы, но мы страшились этого чувства. Мы держались друг за друга, когда спускались по истёршимся ступенькам, и таким образом каждый как бы напоминал другому: «Не теряйся».

Сашка чуть ли не с испугом смотрела на меня.

– Там не осталось почти никаких следов, Антон. Всё убрали. Только горелое пятно – вот всё, что осталось. Господин Аалто сказал, что он хочет сравнять Земляную дыру с землёй, чтобы она не стала местом паломничества для таких, как мы.

Господин Аалто представлял местное управление полиции. Это был усатый, дородный, тяжёлый на подъём мужчина, который, казалось, насквозь пропитался духом Шерлока Холмса, Коломбо и Эркюля Пуаро. Его хотелось назвать джентльменом и никак иначе. Чтобы стать героем книг, ему требовалось всего-ничего – громкого преступления, чтобы с триумфом его раскрывать. Всё, что случилось в последний год в нашем городке и что требовало бы вмешательства полиции, можно пересчитать по пальцам одной руки. Кроме того, Аалто не помешало бы немного больше рвения в работе: по слухам, дело о похищении его же собственной фуражки, которую он оставил болтаться на руле велосипеда, пока уединялся за угловым столиком в «Каждодневных Радостях» с эспрессо и булочками, заведённое уже полтора года назад с того времени, как Аалто допросил всех свидетелей, не продвинулось ни на йоту.

Он был хорошим человеком. Говорило об этом хотя бы то, что когда на город опускались сумерки, офицер Аалто пускался в затяжное путешествие по вверенному ему участку на скрипучем, громоздком велосипеде, только чтобы поинтересоваться, как дела у его подопечных и как себя чувствует гипертония тётушки Тойвонен. Выйдя на кухню, можно увидеть, как скользит по стёклам свет его прожектора.

Я насупился.

– Не совсем понимаю, при чём здесь какие-то паломничества. Мы с Томасом были друзьями, и я хочу посмотреть, где он умер… Сашка, ты чего? Не далее как минуту назад ты сама предложила влезть в чужой дом…

– Да знаю я, знаю, – Александра вцепилась в дверную ручку, будто та могла своей формой передать ей какие-то ответы. Пальцы оставляли на лакированном дереве влажные следы. – Но это… понимаешь, это другое.