Я выглядывал в каждое окно, мимо которого мы проходили, просто чтобы глотнуть немного внешнего мира. Старик Тойвонен курил на крыльце: его трубку не спутаешь ни с чем. Он закрывал чашу ладонью, дожидаясь, пока дым не повалит даже у него из ушей, после чего разводил пальцы, делая глубокую затяжку, и выглядело это примерно как извержение вулкана.
Гостиная – будто дряхлый пёс, храпящий и вздыхающий во сне, и коридор за ним взял на себя все функции хвоста. Он оброс таким количеством всякого сора, нужных и ненужных предметов, что они неминуемо в один прекрасный день должны были занять всё свободное пространство. (Здесь было необыкновенно весело играть с Томом: игры как будто сами прыгали к тебе в голову со стен, выбирались из-за многочисленных предметов и ждали удобного момента, когда можно взобраться по штанине). Всегда казалось, будто эта семья живёт в прошлом веке и с каждым годом углубляется не в будущее, а в прошлое. Дверь на кухню распахнута настежь, с ужина на столе там осталась грязная сковородка, высокий бокал с водой и несколько газет на стуле. На подоконнике цветы; в коробке из-под литовских конфет, которая всегда находилась на одном и том же месте в уголке стола, груда давным-давно разгаданных головоломок.
Ступеньки… пятая, седьмая и девятая особенно голосистые. Дверь в комнату родителей Томаса плотно закрыта, однако Саша показала мне на щель под ней, и я кивнул: кто-то не спит. Свет настольной лампы не всегда можно увидеть с улицы, но под дверью он ясно различим. Стараемся не дышать. Приступы паники холодными пальцами сжимали мое сердце. Ох, если бы Том был рядом и всё это оказалось всего лишь игрой…
Двигаясь коротенькими, почти голубиными шагами, минуем полосу света. Саша держит меня за руку, ладонь холодная, без малейших признаков пота. Я думаю, что моими можно умываться, даже не смачивая их водой. Но прямо – дверь Томаса, она приоткрыта и за ней финиш, цель нашего путешествия, которое, как я надеялся, никогда не закончится. Мы входим и, вытянувшись по струнке, плечом к плечу, выстраиваемся перед Лидией Гуннарссон, матерью Томаса.
– Нам очень жаль… – бормочу я, и затыкаюсь, когда Сашины пальцы больно впиваются в мой бок.
Только теперь я замечаю, что она спит. Или не спит, но находится в каком-то неопределённом, неподвижном состоянии, будто деталь фотоснимка. По крайней мере, бессознательном, готов отдать за это зуб.
Она сидела на кровати, спустив вниз ноги, уперевшись локтями в колени и погрузив подбородок в ладони. Глаза закрыты, на веках различимы огромные синюшные вены, и сначала казалось, что глаза открыты, но от долгого обитания в темноте покрылись кожицей. По оконному стеклу ползли капли – дождь, похоже, не на шутку разошёлся, – разлитый на улице свет давал возможность рассмотреть всё в комнате, но делал картинку блёклой, будто чёрно-белой. Значимые и весомые прежде для Томаса вещи становятся карандашными росчерками, рябью и артефактами, которые рисует на фото какая-нибудь дешёвая мыльница, если снимать без вспышки. Маме его немного за сорок, это видно по рельефному лбу и щекам, по трещинкам на губах. Трудно понять, одета она в халат или укуталась в покрывало с софы. Нам с Сашей сейчас нужно на двоих воздуха, как маленькому ребёнку, и мы прекрасно слышим дыхание миссис Гуннарссон, глубокое и спокойное.
Я сумел оторвать взгляд от сидящей на софе женщины и увидел то, что могло быть только Томасом и больше ничем. Под урной с прахом я понимал нечто, похожее на кувшин или вазу, в которую ставят цветы. Я надеялся, что там будет пробка или какая-нибудь затычка, которая помешает праху Томаса соприкасаться с воздухом и с нашими лёгкими, но теперь все мысли об этом вылетели из моей головы. Не ваза и не хрупкая амфора, как показывают в фильмах, а тяжёлый ящик с рельефными стенками и крышкой, похожей на огромный ограненный драгоценный камень. Таким, наверное, мог быть гроб младенца. Невозможно поверить, что Томас теперь покоится в… в этом.
Александра на цыпочках прошла к урне, осторожно, как девочка, которой позволили погладить дикого зверя, положила руки на крышку. Я не мог заставить себя сдвинуться с места. Так и простоял, обоняя запах тела миссис Гуннарссон, душный, какой-то застарелый запах её волос, пока Саша прощалась. От неё остался лишь силуэт на фоне окна. Я думал, что волосы миссис Гуннарссон пахнут, как может пахнуть паутина где-нибудь в парфюмерном магазине.
Сашка сделала движение (как будто ловит мотылька), накрыв на столешнице ладонью клочок бумаги. Размером с блокнотный лист, в мелкую синюю клетку – удивительно, что я разглядел это в таком крутом сумраке. И когда дверь распахнулась и кто-то протянул за моей спиной (которая мгновенно взмокла) руку и включил свет, Саша смяла листок и быстрым движением сунула его в карман джинсов.
– Что вы, ребята, тут делаете?
Мать Томаса вздрогнула, открыла глаза и посмотрела на мужа прямо сквозь мой живот.
– Я? Извини, пожалуйста, но я подумала, может быть, не всё так серьёзно, как нас стараются уверить…
– Я не про тебя, Лидия, – вошедший мужчина мягко, но уверенно отодвинул меня в сторону, опустил руку на голову жены. – Пожалуйста, успокойся.
– В этой книге…
Руки женщины не нашли на коленях никакой книги. Она моргнула раз, другой, машинально разгладила складки на халате. Она выглядела, как человек, пробудившийся после глубокого сна. Наверное, и вправду спала, когда мы вошли.
– Джозеф?
– Да, дорогая. Ты успокоилась? Что вы тут делаете?
Мы с Сашей переглянулись. Нам нечего было ответить. Девочка смотрела на Джозефа Гуннарссона и часто моргала, как будто он собирался ударить её по лицу, но не отводила взгляда, в то время как я отчаянно желал сжаться в одну точку. Электрический свет, словно вспышка пламени, уничтожил в помещении всякую загадку. Это была просто комната моего друга, который сжёг себя заживо, облившись керосином, и в ней пока ничего существенно не изменилось. А господин Гуннарссон был просто усталым мужчиной, худым, но с обвисшими щеками и вечной складкой между бровей, которая, кажется, была всегда, словно там скрывался костяной нарост на черепе. На носу каким-то чудом держались крошечные очки для чтения, которые он прямо сейчас складывал и убирал в нагрудный карман рубашки.
– Простите, господин, – сказала Сашка. – Мы не хотели ничего плохого. Хотели только ещё раз увидеть Томаса.
– Боюсь, этого, увы, уже не получится. О Боже, вы ведь не собирались открыть эту урну?..
В глазах миссис Гуннарссон отразился предмет нашего разговора, зрачки расширились. При свете эта штуковина казалась поистине уродливой, чужеродной, словно нечто, что пронеслось сквозь пространство и время и, не получив ни единой царапины, приземлилось прямо здесь. Том бы никогда не одобрил это посреди своей спальни – он любил старые, потрёпанные вещи. Даже «Энтерпрайз» в его фантазиях был нагромождением обожжённого звёздным огнём и побитого астероидами металла.
Отец Томаса вытолкал нас за дверь. Взяв за руки, отвёл на кухню, где, повинуясь скупым движениям хозяина, тоже зажёгся свет. Отодвинул для нас стулья, достал из холодильника бутылку имбирной газировки и разлил по высоким стаканам.
– Итак, вы забрались ко мне домой.
– Мы не хотели никого напугать, – сказала Саша. – Мы даже не хотели, чтобы нас кто-нибудь видел.
Господин Гуннарссон был высок и чем-то похож на сушёную рыбину. Я уважал его, насколько подросток мог уважать взрослого мужчину. Всегда прям, сдержан, крепкое рукопожатие оставляло по себе ощущение о нём как о человеке, подобном старой каменной плите, осколке, если не древней цивилизации, то эпохи. Улыбка на таком лице могла появиться только в одном случае – если часть кирпичей выпадет из кладки. Но пока он был крепок, так что мы никогда не видели его улыбку (иногда только невразумительные движения уголками губ). Господин Гуннарссон был шведом и хранил у себя на комоде том анекдотов про финнов какого-то допотопного года издания. По словам Тома, отец ему как-то признался, что только эта книга помогает ему выживать среди людей, фамилия которых оканчивается на -нен. Он был человеком, давным-давно запершим себя в сейф и до сих пор убирающим своё тело на ночь в ночную рубашку бежевого цвета с простыми белыми пуговицами. Как раз сейчас, не смея поднять глаз, мы имели возможность наблюдать, как собирается на коленях её ткань.
– Не пойман – не вор? – спросил он без тени улыбки.
– Вы нас поймали, – ответила Александра. Она не притронулась к шипучке, я же заливал своей пустыню в горле.
– Он бы, наверное, тоже хотел попрощаться с вами, ребята, наедине. Так что всё нормально. Вы могли просто зайти накануне вечером. Или завтра – есть ещё целый день.
Мужчина потёр лоб. Я подумал: он не спит, может быть, уже несколько ночей.
– У нас тут, кажется, перебывала уже половина этого чёртова городка. Все приносят еду, выражают сочувствие. Нам столько не съесть и за два месяца. Вторая половина… все эти старые курицы, которым трудно доковылять до соседнего дома, звонили целый день. Две или три даже сказали, что отправили открытки. Будем ждать с нетерпением, да… Но! – он поднял палец, и пуговицы загадочно сверкнули. Воротник ночной рубашки стоял, будто картонный. – Все друзья Томаса, все, с кем он общался… никто не зашёл. Я всё ещё надеюсь увидеть кого-нибудь из вас, ребята, на похоронах, но я не рассчитывал увидеть вас таким вот образом.
Александра посмотрела на меня, и я сумел заставить свой язык двигаться так, как нужно. Несомненно, газировка пошла на пользу.
– Мы же как дети, господин Гуннарссон. Мы привыкли видеть Томаса живым, и просто не можем принять для себя, что он сейчас в той штуковине. Прийти к вам и выразить сочувствие – значит признать, что Томас мёртв.
– Но он и правда умер.
– Только не здесь, – я дотронулся пальцем до своего лба.
Джозеф Гуннарссон поднял брови. Он выглядел как дремучий богослов, которому рассказали о полётах в космос. Мол, летали, и никакого бога там, наверху, не нашли.
– Вот как? Я был плохим родителем, раз не знаю таких подробностей о де… о подростках.
Я замотал головой.
– Нет, что вы… Вы не были плохим родителем. Томас хорошо о вас отзывался.
– Да, конечно, – Джозеф наконец сел и сразу же растёкся локтями по столу. Его выдержка дала трещину. Прикрыв глаза тяжёлыми веками, он отхлебнул из стакана. – Он был слишком великодушен ко мне. И, наверное, в чём-то я всё-таки ошибся.
Я собрал всю доступную мне силу воли в кулак.
– Это не ваша вина. Это… это из-за… из-за чего-то, чего мы не поймём. Томас никогда не жаловался на жизнь, и у него было много друзей, и… он никому ничего не сказал…
– Оставь, малыш, – резко сказал Джозеф. – Это не твоя забота.
На лестнице послышались шаги. Мы одновременно подняли глаза от своих напитков, чтобы встретить миссис Гуннарссон. Она вошла на кухню, как приведение старого замка, что устало от своей каждодневной службы по развлечению туристов.
– Здравствуй, Антон. Привет, Александра, – сказала она так, будто произносила слова какого-то древнего ритуала. – Простите, я не одета. Вот уж не думала, что вы таким экстравагантным способом заявитесь в гости.
Мы с Сашей отзывались, как эхо в горной долине: «Здравствуйте… Простите…» Я подумал было, что она опять спит, но нет, глаза ясные, хоть и блеклые, словно стёклышки из подзорной трубы.
– Ничего. Вы же пришли проведать Томаса. Я не могу на вас злиться. Ты предложил ребятам ужин? – рассеянно спросила она мужа. – У нас осталась куриная грудка и немного лапши по-мексикански.
– И ещё два-три десятка свёртков с неопознанной пищей, – проворчал её муж.
– Мы всё это подадим к столу после похорон. Разберёмся что там к чему завтра. У меня слишком болит голова, чтобы сейчас об этом думать.
Нам она сказала:
– Похороны послезавтра… или уже завтра? Я совсем потерялась во времени. Приходите.
Я смотрел во все глаза. Обыкновенная женщина, только смертельно усталая. Матери, потерявшие сыновей, в моём представлении должны вести себя по-иному.
– Мы будем, – сказала Александра. Она смотрела на госпожу Гуннарссон во все глаза, будто выяснила, что миссис Лидия на самом деле сложена из бумаги, этакий верх искусства оригами, и теперь отыскивала в её фигуре швы и считала загибы.
– А сейчас, наверное, уже пойдём, – пробормотал я, пнув под столом Сашу.
Тут я не рассчитал – мои пальцы угодили в ногу господина Гуннарссона. Он разбросал их под столом, как канаты по палубе пиратского корабля. Вот уж не думал, что Джозеф Гуннарссон на такое способен: когда-то давно за одним из больших семейных обедов – кажется, это был день рождения матери Тома – мы играли под столом в странную форму догонялок для контуженых идиотов. То есть в форму, однозначно приемлемую для нас, для самых невозможных в мире детей с вечно драными коленками. И ноги Джозефа Гуннарссона всегда были самыми образцовыми. Они стояли прямо и гордо, как колонны, колени образовывали идеальный прямой угол, в то время как остальные гости иногда давали повод отдавить им пальцы.
Отец Тома встрепенулся, большой попугай с хохолком песочных волос над головой, сказал:
– Наверное, мне стоит развезти вас по домам? На улице ночь, да и льёт, как будто в небе дырка. Где ваша обувь?
– В гостиной, – сказал я. – Мы поставили их на подоконник, чтобы не натекло на пол… Но домой нас везти не нужно. Мы прекрасно дойдём и сами…
Но господин Гуннарссон настоял. Он упаковался в плащ, джинсы и выходную рубашку, вывел из гаража автомобиль, в мокрых сумерках похожий на прикроватную тумбу.
Когда я зашёл домой, был уже первый час ночи. Родные спали. Если мама и просыпалась, отец, должно быть, сказал, что я на свидании и что меня лучше сейчас не беспокоить. Что-то вроде "представь, если мы отвлечём их в самый интересный момент? Если он как раз готовится её поцеловать, а тут – бах! Звонок! Кошмар, правда? Хорошо, что в наше с тобой время не было сотовых телефонов…". Скажете, поразительная беспечность по отношению к детям? Вовсе нет, я назову это здоровым взглядом на жизнь. Что может случиться в глухом финском городке, где у служителя закона велосипед – едва ли не ровесник этого самого служителя, а снегоход, который купил отец мальчишки с соседней улицы, может стать ярчайшим событием за всю зиму… Не во всём это плохо, вовсе нет. Мы можем гулять допоздна, купаться в неглубоком водоёме сколько влезет. Но вот, что я вам скажу – даже если бы мы жили в самом тёмном районе какого-нибудь российского города, это не было бы поводом для родителей запирать меня дома. Может быть, европейская действительность и ослабила какие-то болтики у них в голове, но в общем и целом они достаточно адекватные люди. Такими родителями впору гордиться. А вот родители Томаса поставили нас с Сашей в тупик.
Сашин дом выпал из пелены дождя, как будто оброненная каким-то малышом игрушка; он и вправду напоминал игрушку: крыльцо цвета тёмной карамели, небесно-голубая крыша, окна с мозаичными вставками. Джозеф Гуннарссон подождал, пока она исчезнет в дверях и в гостиной зажжётся свет, после чего отпустил педаль тормоза. Дорогой мы, все втроём, молчали, но теперь он сказал:
– Бедная девочка. Ей придётся тяжело теперь. Ты, пожалуйста, присмотри за ней, Антон. У неё появятся наклонности… к действиям не всегда законного характера, и они отнюдь не всегда будут казаться адекватными. Чуть что – не стесняйся хватать её за руки.
Он сказал это очень сухо, будто пересказывал вычитанное в газете объявление, но у меня по коже побежали мурашки. Джозеф смотрел только на дорогу и держал обе руки на руле. Я хотел что-то сказать, но мы уже стояли у моей подъездной дорожки, а господин Гуннарссон по-прежнему смотрел только вперёд. Я попрощался и выполз из машины в хлюпающий мир.
Глава 6. Сухие Факты Прячутся под Стеклом
Кабинет истории был самым живописным в школе. Самым, как сказал однажды Томас, аутентичным. Среди младшеклассников о нём ходили страшные истории – наверное, добрую половину из них запускала Клюква. Это тесная комната, в которой едва умещался весь класс. Кому-то приходилось сидеть по трое за одной партой: обыкновенно это самые смирные, потому как мы, забияки, драчуны и фантазёры, будучи ограничены одним рабочим пространством, начинали всячески друг другу мешать, пинаться, толкаться локтями и дико ржать.
В окна едва проникал свет: через плотные чёрные гардины даже самое яркое солнце выглядело не ярче лампочки. Когда смотришь на эти гардины снаружи, возникает ощущение, будто здесь всё заросло паутиной, и это не просто красивое сравнение: буквально всё здесь имело право и на паутину, и на вековую пыль, и на вязанку историй и легенд. Господин Добряк, учитель истории, открыл у себя в кабинете настоящий музей: здесь были различные окаменелости на обитых бархатом стульях под стеклянным колпаком, осколки метеоритов, старинные книги, гарда средневекового бургундского меча, немецкий пистолет, такой, которыми вооружался в качестве табельного оружия младший командный состав; настоящая советская военная форма с каской (её владелец, бывший советский солдат, осевший в Киттила, умер за десять лет до нашего сюда переезда, а форму завещанием оставил господину Добряку). На стендах, в рамках и за стеклом, – исторические справки с датами и вырезки из газет. "Прямые солнечные лучи опасны для экспонатов, – напоминал нам учитель. – Как и любой яркий свет. А раз здесь нам с вами проблематично вести записи, мы будем очень внимательно слушать и запоминать".
Мы были этому только рады. Рассказывал он действительно здорово. Обратной стороной медали было то, что конспект оставался как домашнее задание, поэтому история отнимала больше всего благословенного вечернего времени.
Но сегодня класс почти не интересовал господин Добряк и его хорошо поставленный, глубокий голос – ещё один предмет гордости учителя после коллекции экспонатов.
Отправившись в большую перемену немного побродить в одиночестве по окрестностям, я опоздал, и Джейк, что сидел прямо за мной, подёргал меня за вспотевшую от бега майку.
– Ну, что? – спросил я, не поворачиваясь. Я и так уже был награждён укоризненным взглядом Добряка, который не любил, когда опаздывают на его уроки, и не хотел привлекать к себе лишнего внимания.
Рядом с Джейком, поджарым, точно кусок вяленого мяса на косточке, сидел парень по имени Юсси: крепыш с жидкими светлыми волосами, чей живот упирался в краешек стола, так, что когда ему вздумывалось покашлять, кашель сопровождал скрежет ножек стола по полу. Мы втроём неплохо сдружились ещё год назад, и теперь частенько выбирались вместе покататься на великах или сходить с палаткой в поход.
– Так и думал, что ты не в курсе, – удовлетворённо пробурчал Джейк. – Говорят, из северных лесов пришёл медведь. Господин Снеллман видел, как кто-то большой копался в мусорных баках.
– Кто такой этот Снеллман?
Я бросил взгляд назад. Мальчишки переглянулись, и Юсси пожал плечами.
– Он, наверное, живёт где-то поблизости.
Джейк сказал, поигрывая карандашом:
– Что с тобой Антон? Об этом судачит весь город, а ты как будто только глаза продрал. Зуб даю, сегодня ночью все собаки будут ночевать в домах.
Господин Добряк поднял глаза от своих записей (у него была единственная на весь класс настольная лампа) и ядовито сказал:
– Буду признателен, если вы, молодые люди, немедленно замолчите и не будете мешать мне вести урок.
– Но господин Снеллман с Крайней Еловой улицы говорит, что и вправду видел медведя! – сказал Юсси.
Учитель поправил конструкцию у себя на носу. У него были потрясающие очки, похожие на иллюминаторы военного самолёта, и такие же толстые. Оправа отливала благородной тёмной сталью, дужки держались на болтах, таких, которыми может быть прикручена, к примеру, крышка компьютера к его корпусу. Лицо под стать очкам, квадратное, с кожей цвета свиной шкуры и тёмно-коричневыми пятнами на подбородке и вокруг носа.
– Медведи по весне могут быть совсем без головы. Это, должно быть, довольно молодой медведь. В любом случае, клянусь вам своим авторитетом, что слава его куда более быстротечна, чем слава Леонардо Бруни, чьё жизнеописание мы сегодня с вами будем для себя открывать. Поверьте, это занимательнее чем медведь, а внешне – почти то же самое: видели бы вы какая у Леонардо была борода! Всё, закроем эту тему.
Он обвёл строгим взглядом аудиторию. Юсси сел прямо. Джейк уронил карандаш и, бормоча извинения, полез под стол его подбирать. Кто-то втянул ноги, неловко елозя ими по паркету.
На самом деле господин Добряк хороший, иногда разрешает нам поболтать в своё удовольствие и при этом сам возвышается над разговором, серьёзный, как скала. Даром, что метр шестьдесят ростом и ходит с клюшкой. За время пока он разворачивает свои словесные конструкции, можно успеть хорошенько выспаться. Главное, помнить, что в конце концов эти конструкции рухнут именно тебе – да-да, тебе! – на макушку, и, если не будешь достаточно внимателен и находчив, это может обернуться неприятной закорючкой в журнале. Впрочем, вместо правильного ты можешь дать оригинальный или забавный ответ, и тогда учитель, посмеявшись и похлопав тебя по плечу, забирает свой вопрос обратно и настраивает прицел на новую жертву.
Я сидел и думал о том, как коротка людская память. Только сейчас у всех на слуху было самоубийство Томаса, и вот уже какой-то хищник обустраивает на его месте в головах сорвиголов берлогу. Они все знали Тома. Может, не так хорошо как я: в их представлении он был слегка чудаковатым, хотя школьным изгоем не был никогда. Наверное, дело в том, что он, при всей своей замкнутости, мог взорвать компанию какой-нибудь особенно удачной шуткой. Кроме того, у него всегда как-то невзначай получалось быть на виду: шевелюра цвета осенних листьев привлекала внимание не хуже горящей в темноте спички.
Что бы Том сказал об этом медведе? Прежде всего, он позаботился бы о подходящей атмосфере. В мире, в котором он жил, медведи не могут просто так выходить из леса и ковыряться в мусорных баках. Их должно направлять древнее волшебство – то, которое слышится в звоне шаманских колокольчиков и ночных песнях упряжных лаек. Рот у медведя красен от свежей земляники, глаза живые и любопытные, как у человека. И когда он движется из чащи по направлению к человеческому жилью – от открытого огня, будь то свечи или пламя в камине, становится зелёным, будто смотришь на него через цветное стекло.
Значит ли это, что мир теперь изменился? Это уже не мир, в котором жил Томас, это наш мир. Мир, в котором живу я, и Юсси, и Джейкоб, и все-все остальные… Больше всего перемену, наверное, почувствуем мы с Сашей, потому как мы прекрасно знали о Томасовом видении окружающих его вещей и событий.
– Карамазин! Антон! Ты слушаешь меня?
Я поднял голову и узрел над собой Эйфелеву башню. Все эти арки, и перекрытия, и скрипучие балки с бородой ржавчины…
Это всего лишь господин Добряк. Когда он приходил в класс, то вешал трость на старинную вешалку для шляп, на которую вешали все что угодно, кроме шляп, и перемещался между рядами, опираясь на парты и иногда спинки стульев. Сейчас он упёрся двумя руками в мой стол и склонился надо мной. Я вдохнул горький запах лука и редиса. Добряку идёт седьмой десяток, и кожа у него на шее свисает, как у индюка.
В моём кармане завибрировал телефон, и я не нахожу слов, чтобы помешать выстроенной учителем конструкции рухнуть мне на голову.
– Повтори, что я сейчас сказал, Антон.
– Ну, он во Флоренции учил юриспруденции…
– Кого учил?
– Наверное, учеников… детей… ещё он был основоположником идеи гуманизма и осуждал аскетизм…
– Может, ты связаннее скажешь мне что-нибудь про медведя?
Я молчал. Связаннее, наверное, я бы рассказал что-нибудь про Томаса, но это был бы очень уж неожиданный поворот сюжета.
– Нет, господин учитель.
– Ладно. Я надеялся, что ты хотя бы что-нибудь пошутишь, но…
Добряк замолчал, как будто бы что-то вспомнил. Должно быть, в голову ему пришло, что мне нынче не до шуток. Наконец сказал:
– Некоторые события последней недели не повод отсутствовать на моём уроке – отсутствовать на моём уроке головой, конечно же я имел ввиду. Думаю, стоит поставить тебе заслуженную двойку.
Конструкция всё-таки рухнула. Когда прозвенел звонок, я всё ещё выбирался из-под обломков, и только условные знаки, которые подавал мне Юсси, заставили вспомнить про телефон.
Сообщение оказалось от него самого. Дочитывал я уже выходя из класса, в то время как Юсси скакал вокруг и не мог дождаться, пока мои глаза оторвутся от экрана.
– «Охота на медведя»? – спросил я. – Что это значит?
Как обычно, новости выходили из него, как воздух из проколотого шарика.
– Я слышал, что туда с самого утра уехал Аалто. Если тот медведь настоящий, там должны остаться следы, содержимое его желудка, даже шерсть… а может, он сломал о мусорный бак один-два когтя? Мы непременно должны туда поехать!