Не знаю.
Раньше я жалел, что они разлетелись, а теперь, теперь я понимаю, что лучше, чтобы они ходили из рук в руки и говорили так, как они могут говорить, – мыслями, втиснутыми в черные строки…
Да, у меня не было книг в роскошных переплетах, двух полок, отказанных мне дядей! Но у меня осталась полочка… «макаронная» полочка! Стоило взглянуть на нее, на десятка три книг, на сову, оберегающую мудрость, – передо мной ярко-ярко вставал дядя…
Самые лучшие итальянские макароны.
Да, немного смешно… Но и теперь еще розовым облаком подымается прошлое, и на глаза набегает сетка…
А Степан все еще читал «Записки охотника»…
Вскоре после похорон дяди он как-то остановил меня и сказал:
– А с книгой-то как быть?.. Кому ее теперь?
– Да разве ты ее не прочел?
– Прочесть-то я ее прочел… только я ее сызнова, в третий раз читаю… Вот какое дело…
Так мы и не додумались.
Как-то вскоре заехал к нам дядя-наследник. Я вспомнил о книге, взял ее у Степана, и, когда дядя-наследник пил в зале чай, я положил ее перед ним и сказал:
– Это книга дядина. Он давал ее читать нашему дворнику Степану.
Дядя-наследник повертел ее, прикинул на руке и сказал:
– Куда она мне!.. Возьми ее себе… на память.
Я шаркнул ножкой и отправился в кухню.
– Степан! – торжественно сказал я. – Вот тебе от дяди… на память!
Он взял ее обеими руками, долго вертел и оглядывал:
– Вот буду помнить старичка… Царство ему небесное… Какой человек-то был! – сказал он с чувством. – Такой человек… так это прямо… что-нибудь особенное!
Последний выстрел
I
Теперь я могу отдохнуть месяца два, встречать июньские зори на Оке, дышать в лугах, слушать тихий звон бора.
Налегке еду я в маленькую слободу под старым монастырем. Там, за стенами, чинно ступают черные монашенки, тысячи грачей и галок гомозятся на кровлях, а кругом звенит иглами вековой бор.
Вот и слободка. Она укрылась от городка стенами леса, она глядит на луга и Оку. Я поселяюсь в уютном домике, на самом краю поселка. Над моей крышей вековая сосна протянула корявые ветви.
Ясное июньское утро. Я открываю окно в бор. Он приветствует меня ароматом смолы, звоном вершин, стуком дятла и серебряным выкриком ястребов. Я вижу их плавный полет в синеве. Под окном слышу я хорошо знакомые мне голоски корольков[11]. Это мои питомцы.
В маленькой городской комнатке появились они на свет из простенького инкубатора, росли в вате, в коробке из-под печенья, привыкли к моим шагам, голосу, к лампе. Днями сидели они у меня на плече или устраивались вечерком поближе к огню и засыпали, положив на шейки друг другу свои пучеглазые головки. Когда я покидал город, я не мог оставить их, подарить, бросить. Они приехали со мной в коробке из-под печенья и теперь важно разгуливают под окном, греясь на солнышке.
В синей блузе и соломенной шляпе брожу я по бору, засиживаюсь на пеньках, на полянке, где так густо пахнет смолой и выжженный мох под ногами прячет столетние корни.
«Пы-ыррль… пы-ы-р-р-р-л-л-ль»…
Над моей головой кружатся ястреба, плавают, не двигая крыльями. Это хозяева бора. Десятки огромных гнезд прячутся в густых вершинах, и только по перьям задранных птиц и рыбьим костям на земле можно заметить убежище хищников. Я люблю смотреть, как, усевшись на самую вышку сосны, сторожат они зарю, окидывая пространство.
Да, это настоящий ястребиный бор. Странно, как еще осмеливаются постукивать по дуплам пестрые дятлы, пробуют петь молодые дрозды, вскрикивают желтогрудые иволги. Конечно, в полутемном бору ежечасно разыгрываются птичьи драмы: нет-нет – пискнет в последний раз бойкая востроносая синичка, или чвокнет врасплох попавшийся дятел, но эти крики тонут в звоне вершин и победных звуках ястребиного «пырльканья».
Часто отправляюсь я на Оку с Семеном Федорычем, монастырским дьячком[12], ловить окуней под железнодорожным мостом. Солнце печет, перекликаются плотогоны, а белые чайки рядками сидят по отмелям. Какое приволье! Пузатые лошаденки тянут берегом баржи, и черный канат, вздрагивая, плывет над нашими головами. Солнце – отвесно; полдень, пора закусить. Мы бьем о борт лодки печеные яйца, посыпаем грязноватой солью из какой-то жестянки, и дьячок начинает мечтать об охоте: скоро Петров день[13].
– А вы как? Обзавелись ружьишком?
– И не стрелял никогда.
– Да неужели? Да тут, я вам доложу, на лугах, да болотах, да к озерку-то такая прорва утки этой – сила несосветимая… Нырок, кряковая… а чирят этих – тучами!.. – соблазнял меня дьячок. – А коростели к осени! Господи! А дроздов по осени в рябинниках… а курочки! а кулички!..
– Нет уж… я люблю вот на удочку…
– И напрасно. И очень даже напрасно… Гуси бывают! Тетеревов в дальнем бору – тьма! Сами лезут под ружье… Так вы что же это… из убеждения, что ли, не стреляете-то?.. Бывают такие…
– Как сказать… Отчасти, пожалуй…
– Та-ак… И что я вам объясню… Утки переводиться стали… – с грустью сказал дьячок, забыв, что только что говорил о «силе несосветимой». – Ястребов развелось – весь бор заполонили. И вот как глушат… прямо непостижимо! И чешутся руки, да зазорно… Монашки наши жалеют, мать игуменья… Монастырский бор-то… «Тварь, – говорят, – у нас убежища ищет, под благословением обители гнезда вьет»… А эта тварь дичь бьет!..
Со стороны монастыря докатывается до нас первая «повестка» к вечерне. Это мать Пелагея призывает дьячка с реки.
– В самую бы пору ловиться теперь… Э-эх!..
Вечера провожу я на опушке бора, где он спускается к озеру. Здесь столпилась целая роща засохших сосен. Им мешает жить стадо, укрывающееся в жаркий день. Почва вытоптана вокруг, с сосен упала кора, и голые сучья уныло тянутся в небо. На них отдыхают обитатели бора – ястреба, провожают вечернюю зо́рю.
В темнеющем небе вижу я их. Сидят, обратив клювы в сторону запада, еще играющего червонными лучами. Тихо. Редко-редко хрустнет сучок. От кутающегося в тумане озера доносится тоскливый разговор камы́шевки, той неизвестной птички, которая, как описывает в одном из своих рассказов Чехов, спрашивает себя печально: «Ты Ни-ки-ту ви-дел? – и отвечает: – Ви-дел… видел… ви-дел…»
Перестали шептаться с ветром вершины сосен, бор задремал… и вот, последний свидетель уснувшего дня, прямой линией, как стрела, протянул с лугов запоздалый ястреб.
II
Мои милые бедняжки корольки! Кажется, я совсем позабыл их. Они отлично знают, где окно моей комнаты, и целый день толкутся здесь, вытягивая шейки, стараясь заглянуть. Не видя меня, они начинают пищать, как пищали когда-то от холода в коробке из-под печенья, просясь на руки.
Да, это чистые ребятишки, круглые, как яблочки, белоснежные, как сливки. Они привыкли засыпать на моем плече, забираться в рукав и своими тонкими песенками выражать полное удовольствие. Теперь им скучно, и потому так грустно стоят они под окном, вытягивая шейки. Утром они ждут хлебных крошек и, когда я появляюсь на крылечке террасы, снежными комочками подкатываются к ногам, прыгают и хлопают еще слабыми крылышками, стараясь взлететь на плечо.
На днях один из них издал смешной крик, похожий на «ку-ку». Очевидно, один – петушок: он несколько больше и сильнее своей подруги. Он очень смешно разгребает лапками землю, чиркает носом по лапке и вообще проявляет наклонности покровителя своей скромной подруги. А та, еще слабенькая и пугливая, ходит всюду за ним и выбирает что-то из взбитой им кучи сора.
Вчера я вернулся домой поздно и не нашел корольков в их убежище, в корзине из-под белья.
Я встревожился, оглядел все закоулки двора и вошел в комнату. Да, они здесь! Они спали, усевшись по краям дорожного чемодана, словно указывая этим, не лучше ли ехать отсюда, опять в свою комнатку, где так хорошо жилось у печки или возле лампы. Они, плуты, влетели, конечно, в окно и хотели напомнить, чтобы я не забывал их. Я оставил их спать, и ранним утром один из них разбудил меня своим звонким смешным «куку». Ах, злодей! Этот разбойник назойливо требовал исключительного внимания. Он хотел видеть меня всегда и в четыре утра требовал, чтобы я не лишал его солнца. Ну что же! Я не замедлил вскочить и выкинуть в окно этих ранних любителей природы.
«Ку-ку!»
Это «ку-ку» я слышал в последний раз. Точно он забрался ко мне для того, чтобы проститься совсем.
III
Утром я пью чай на открытой терраске и читаю. Мои маленькие надоеды, по обыкновению, торчат под ногами, вскакивают на стол и тычутся носами в сливки; они бродят по сухарнице, щиплют хлеб и заглядывают в блестящие бока самовара. Они воображают, что все это устроено для них и мои плечи и голова должны заменять им насест.
Я читаю, не обращая внимания на назойливость, но, когда один из комочков опрокидывает мне на колени стакан, я быстро принимаю меры и выбрасываю надоед за заборчик, во двор.
«Пырллль… пы-ы-р-р-рллль»…
А, это властные хозяева бора приветствуют меня из синевы. Что-то глухо шуршит по железной крыше – должно быть, ребятишки бросаются комьями глины. Да, конечно, они. Они что-то кричат за забором. Что-то широкой тенью пронеслось надо мной, что-то пискнуло.
Что такое? Со всех сторон закричали тревожные куриные голоса – и снова широкая тень. Я поднимаю голову. Громадный ястреб спокойными, ленивыми взмахами подымается в небо, тянет над бором. Крики ребят, всегда наблюдающих за мною в щель забора, смешиваются с кудахтаньем растревоженных кур, и ясно выделяется чей-то визгливый голос:
– Унес!.. Унес!..
Я выбегаю во дворик. Куры жмутся у стен; петух, какой-то весь встрепанный, бегает по двору, раздраженно перебирая ногами. Где корольки? Их нет… Я заглядываю в сарай, осматриваю углы – нет. Я выбегаю во двор. Из-под опрокинутой тачки пугливо выглядывает маленькая беленькая головка с едва намечающимся пунцовым гребешком…
– Цып-цып…
Но королек застыл, не выходит и даже не поворачивает головы. Теперь я понял все! Моего петушка, что сегодня на зорьке разбудил меня своим смешным «ку-ку», нет. Теперь он – там, в бору. Его подруга видела все, слышала последний крик и теперь дрожит под опрокинутой тачкой.
– Твоего уволок, махонькой-то который… Я видал, и Андрюшка видал, как он его ухватил… Как сгребет!..
– И я видал!
Ребятишки виснут на заборе и спорят.
– Мишка-то тебе кричал, как он на крышу-то присел!..
Я стоял во дворе среди затихавших куриных криков. Я был потрясен, точно потерял самое близкое. Да, близкое. Мой королек был, действительно, мой, близкий мне. Я дал ему жизнь. Из мертвого яйца терпением и любовью я вывел живое существо, полюбил и заставил полюбить себя. Мой королек делил со мной вечернюю грусть, засыпал на плече, попискивая над ухом вечернюю песенку сна. И нет его. Злая сила вырвала у меня кусочек моего сердца и теперь не раздумывая рвет где-нибудь на высокой сосне снежные перышки, запускает железный клюв в трепетное еще тело.
Я безнадежно смотрю в небо, гляжу на вершины бора. Он по-прежнему звенит иглами, и солнце по-прежнему печет и светит. Как будто ничего не случилось.
– Побегём, Мишка!.. Сенька, бегём! – слышу я.
Они бегут в бор. Я забываю испуганного королька и спешу за ними. Между стволами мелькают розовые рубашки, слышны перекликающиеся голоса…
Я хорошо знаю бор, знаю любимые места хищников. Мелкий соснячок. Я продираюсь, ломаю отсохшие, хрупкие ветки, топчу обглоданный скелет задранной галки, вспугиваю сереньких болтливых дятликов, ищу белые перышки. На вершине усохшей сосны, изъеденной червями и избитой носами дятлов, замечаю я ненавистную мне теперь фигуру ястреба. Он, кажется, дремлет под солнцем или притворился, высматривая кое-что. Я сжимаю кулаки, ищу, чем бы ударить спокойную птицу.
По лесу мечутся ребятишки, кричат что-то. Я иду на их голоса.
– Здесь! Здесь!.. Во-он… полетел… Да вон там!..
Все столпились на небольшой полянке, что-то рассматривают, трогают…
Да, здесь был он и спокойно доканчивал королька. На сухой хвое нежные белые пушинки шевелились под ветерком. Мишка держал в руке уцелевшее снежное крылышко.
– Эва, как обработал-то…
Я взял крылышко и молчал.
– Вон он… во-он!.. – крикнул кто-то.
Мы все подняли головы.
Над вершинами, высоко в синеве, плавно кружился ястреб, звучно выкрикивая переливчатое «пы-ырррль… пы-ыр-р-р-ллль»… Был ли это он, не знаю. Но теперь для меня все они стали равны.
– Эх, ружье бы!.. Цопнул бы я его! – сказал Мишка.
Я взглянул на Мишку. Его загорелое лицо с сжатыми оскаленными зубами изображало непреклонную волю.
– Что, жалко? – спросил я, пряча в карман белое крылышко.
– У них он тоже одного схватал намедни… – сказал один из ребят.
– Жалко не жалко, а уж… цопнул бы!.. Сссс…
Он вытянул руки и присел.
– Во-он… во-он сидит… за суком-то… – зашептал он. – Да вон, за той сосной-то…
Мы все присели. Теперь я видел его, совсем близко, шагах в пятидесяти. Меня влекло к нему что-то – желание ближе увидеть своего врага. Да, это уже был мой враг, тот ли самый – не знаю, но это уже был враг. Я подходил ближе, ближе; я видел желтоватые ноги, пестрое брюхо, всю красивую сильную фигуру. Он, должно быть, тоже заметил меня и не боится, внимательно поглядывая сверху. Он словно смеется надо мной, чувствуя себя недоступным.
– Еще вон! – шепчет кто-то за моей спиной. – Их тут страсть…
Я смотрел, и на сердце у меня кипело.
– Они теперь и другого стащат… вот посмотри… обязательно!.. – сердито говорит Мишка. – Уж теперь он углядел… не миновать… А вот взять бы да как зачать из ружья!..
Мишка словно читал мои мысли. Теперь-то я знаю, что мне делать… знаю… Если бы эти пестрые хищники знали, что ждет их, они не посмели бы даже взглянуть на моих корольков, не сидели бы так спокойно в вершинах, щуря подрагивающие глаза на солнце.
Я уже не смотрел на него, я угрюмо глядел на играющие под ногами от ветра пушинки, я ощупывал белое крылышко, еще час назад приятно щекотавшее мои щеки.
Война!.. Война не на жизнь, а на смерть! Здесь, на полянке, впитавшей последние капли крови моего королька, я решил… Мой бедный королек! Я заставлю их долго помнить тебя! И вы, безвестные пичужки, славки и малиновки, дятлики, беззаботно порхающие в кустах; вы, звонкие иволги и синички, уже обреченные на гибель; хлопотливые простоватые дятлы и беспомощные утки, – теперь вы скоро будете спать спокойно! Теперь…
– Семен Федорыч дома?
Я стою под окнами дьячка и взываю.
– Дома… он самый… Здравствуйте! За рыбкой, что ли?.. А не жарко?..
– Нет, не за рыбкой… Будьте добры, дайте мне ваше ружье…
– Ру-жье? Да ведь вы…
Он удивленно глядит на меня и как будто посмеивается.
– Да, да… и все прочее… но дайте мне ружье!
Он морщит лоб, отчего лицо его принимает совиное выражение, и еще внимательнее всматривается. Вот чудак!
– Да ведь до Петрова дня нельзя…
– Знаю, знаю… Это не имеет значения…
– Извольте… – цедит он сквозь зубы, поводя плечом. – Мне что!.. Только хищников разрешается… ястреба там…
– Вот именно!
Он напомнил мне о корольке.
– Ну давайте же ружье, чего вы!..
– Ого! Всурьез дело пошло. Ну-ну… Значит, постреляем теперь…
Он засмеялся, скрылся вглубь комнаты и сейчас же вышел на крыльцо со своей дешевенькой двустволкой.
– Штучка!.. А справляться-то умеете?.. Вот здесь вот… сперва…
– Знаю, знаю… спасибо.
– Счастливого поля! – крикнул он мне вслед. – Лисицу ежели – пополам!..
Смейтесь, смейтесь, почтеннейший! Мне не до смеху. Я знаю, что там, запертый в комнате, меня уныло встретит одинокий королек, моя бедная сирота.
IV
Все брошено и забыто.
И свежие утра на окраине бора с деловитым постукиваньем дятлов, с тихим гулом вершин; и жаркие полдни на Оке, в легком челночке за рыбной ловлей; и задумчивые вечера на лесных полянах, грустные сумерки, наползающие из-за потемневших стволов. Забыт и пугливый королек, теперь уныло просиживающий на замке дни и ночи и удивленно засматривающий под дверь.
Он, кажется, недоумевает, почему не выпускают его на волю; он – я уверен в этом – сердится на меня, не так охотно идет на руки, дичится и при моем приближении уходит под стол.
Все брошено и забыто. С утра и до ночи в тиши и глуши бора гулко прокатываются выстрелы. Я вижу только черные гнезда в вершинах; я высматриваю птичьи и рыбьи кости на мягком ковре хвои; настороженным ухом ловлю властные крики из синевы, ощупываю взглядом сухие вершины – сторожевые пункты их. Я подстерегаю их сон, оплошность, минуты отдыха после кормежки.
Мишка – ему лет двенадцать – неотступно сопровождает меня, ползает по кустам, выискивает, как хорошая гончая, прячется за стволами, чутким ухом ловит далекое – «пы-ырыллль… пы-ы-р-р-р-л-л-ль»…
Ага! В этих криках я уже не слышу прежней силы и безмятежного торжества. Они уже поняли, в чем дело, они уже недосчитываются кое-кого. Они не сидят так спокойно на обнаженных вершинах. Еще недавно я мог спокойно целиться в пеструю смелую фигуру, точно в мишень, в то время как гордая голова презрительно засматривала вниз, на вытянутую кверху стальную трубку. Но теперь… теперь они приняли вызов и пускаются на уловки.
Лишь только я вступаю в бор в своей синей блузе и соломенной шляпе, первый попадающийся мне на глаза хищник уже гремит из синевы на весь бор тревожным криком и крутыми изгибами исчезает быстро-быстро. Да, они знают, что я их враг. Они знают, где я живу, и, по словам Мишки, уже не залетают в слободку. Для них есть кое-что страшное там. Они, конечно, уже разглядели гигантские крылья своих сородичей, развешанные на стене сарая, – мои трофеи. Они, конечно, не могли не заметить старого ястреба, подвешенного на высоком шесте в маленьком дворике, где когда-то беззаботно играли два снежных комочка – мои корольки.
Каждый вечер забираются ко мне во двор ребятишки, разглядывают широкие крылья, еще недавно рассекавшие воздух, гордо распластанные над вершинами бора, теперь подсыхающие на солнцепеке. Они трогают их руками, удивляются, делают замечания.
– Двадцать первый! Вот так мы!! – горделиво сказал сегодня утром Мишка.
Да, в бору реже раздаются звонкие крики, – реже и глуше. Бор вымирает как будто. Но зато ранними утрами звончей кричат милые иволги, с бо́льшим спокойствием и деловитостью стучат по дуплам дятлы.
Теперь я решаюсь выпускать мою сироту во дворик, и она прохаживается вдоль заборчика, смешно разгребает лапками землю, а десятки гигантских крыльев недвижно глядят на нее со стенки сарая.
Жгучее чувство утраты моего королька постепенно гаснет в моей душе, но я все еще охвачен непонятным азартом. Я увлечен войной, со всеми ее хитростями и уловками. Между мной и ими протянулась невидимая связь взаимного наблюдения, азарта с одной стороны, страха и ненависти – с другой. Да, ненависти… В криках их я слышу тревогу, злобу, ненависть. Они признали мою синюю блузу, и я меняю ее на пиджак, а соломенную шляпу на фуражку. Я все еще терпеливо, часами, просиживаю в молодых зарослях и жду наступления вечерней зари, когда уцелевшие хищники осторожно, с трусливым и жалобным посвистываньем спешат навестить покинутые на день гнезда.
– Однако! – сказал как-то Семен Федорыч, завернувший ко мне попить чайку. – Как вы их! На будущий год, гляди, и гнезда бросят… А молодые-то уж вывелись, поди… Раньше бы вам захватить.
– Молодые?.. Какие?..
– А птенцы-то!..
Птенцы… Я точно забыл, что ведь и у них есть птенцы…
– Чего там, – вмешался в разговор Мишка, относивший и к себе часть успехов. – Подохнут они теперь…
Подохнут…
Я точно забыл, что действительно птенцы могут «подохнуть», как сказал Мишка.
Я сидел, задумчиво помешивая ложечкой в стакане. Мишка сосал сахар, причмокивая и обжигаясь чаем. Семен Федорыч рассматривал громадные крылья, только что подвешенные на стенку.
– Эге! Да вы подсокола цапнули! Ей-богу, подсокола… Я ж говорил – застреляете!.. Только первую убить, а там… Прошел я сегодня по бору… Ни единого-то ястреба не видать… Перебрались куда, что ли.
Он взглянул на стенку и замолчал.
– Вот куда перебрались! – сказал Мишка. – Теперь кур драть некому…
V
Ночи я сплю плохо последнее время. Какое-то томление иногда овладевает мной, не то тоска, не то какая-то неясная дума. Просыпаюсь я рано, и первое, что вижу, – это королек-сирота, еще дремлющий на моем чемодане. И мне становится как-то покойно, мирно. И я говорю себе: скоро мы поедем домой, в свою забытую комнатку на третьем этаже. Но стоит выйти на крылечко, как десятки крыльев напоминают мне о последних днях… Нет, их надо убрать!
Я зову хозяйку и прошу снять крылья.
– Да куда их, батюшка? Кому такого добра надо!..
– Ну, спрячьте куда-нибудь, унесите…
Мне стыдно было сказать: бросьте.
Она покачивает головой, точно раздумывает, куда бы их унести.
Вечером я пил чай, чувствуя себя спокойнее: крылья и старый ястреб были сняты.
Но я все еще продолжаю уныло бродить по бору, уже без прежнего азарта. И Мишка уже не так настойчиво советует мне посторожить на полянке, пока он будет рыскать по опушкам. По привычке я еще таскаю за плечами ружье.
Сегодня я случайно наткнулся на молодого ястреба. Он сидел шагах в двадцати и, глупый, с любопытством вглядывался в меня, тараща круглые глаза и постукивая желтым клювом. Машинально я поднял ружье, вспомнил… и опустил.
– Пте-нец… – протянул Мишка, хлопнул в ладоши и испугал птицу.
– Да, птенец… – сказал я.
Уже зашло солнце; сгущались тени в бору, сливались вершины. Смолой тянуло из бора, душным теплом нагретого за день воздуха, точно старый бор спешил выдохнуть из себя тяжкий жар и втянуть с лугов медовые запахи скошенных трав. От задремавшего озера, из камышей, доносился до нас печальный вопрос камышевки, а в глуши что-то поскрипывало в полутьме, должно быть усыхающая сосна. Мирные думы дремали в душе… И вдруг, недалеко от нас, что-то отчаянно пискнуло и умолкло.
– Он! – вскрикнул Мишка.
Его лицо перекосилось. Он весь насторожился.
Снова пронзительный писк.
– Дерет!.. Ей-богу, дерет!..
И Мишка юркнул в кусты жимолости.
Да, без сомнения, это был крик захваченного дятла. Я хорошо изучил эти острые крики в бору.
– Задрал! Задрал! – услыхал я крик Мишки. – Здеся, здесь!
Он, должно быть, по слуху добрался до места и теперь призывал меня.
– Летит! На тебя летит!.. Держи! – кричал отчаянно Мишка, точно драли его.
Я взвожу курки, поднимаю ружье, жду, охваченный знакомой дрожью азарта…
В просвете бора я вижу темный быстрый зигзаг, еще зигзаг… Вот уже и над головой…
Бах… ха-ха-ха-а-а… – покатилось в бору. Что-то черное кривым взмахом поплыло к земле, зацепило за сук и упало…
Ястребок!.. Совсем еще молодой, с яркой желтой каемкой у клюва. Сраженный маленький хищник лежал беспомощно… Нет!.. Он готовился дорого продать свою, нужную ему жизнь: он шипел, пощелкивая желтым клювом и широко открывая рот, трепетал крылом и даже поднимал крючковатую лапку.
– Птенец… – глухим шепотом сказал Мишка.
– Да… птенец…
На меня глядели вздрагивающие глаза, черные, напряженные, строгие. В них видел я, – а может быть, мне показалось так, – я видел в них ужас, и… ненависть, и упрек…
Мы стояли над ним, а он, не переставая шипеть, при каждом нашем движении с угрозой поднимал лапку.
Совсем стемнело. Уснула камышевка. В монастыре ударило десять. Я мрачно смотрел на подбитого ястребка. Что с ним делать? Бросить так, раненного, ночью? Нет, я не мог. Я нагнулся, получил сильный удар клювом в руку и схватил ястребка за спину.
– Неси ружье, Мишутка… Идем!
VI
«Пи-пи-пи!..»
Это пищит мой одинокий королек, надоедливо напоминает о себе. Напрасно напоминает!.. Все эти дни я точно забыл о нем; писк и прыганье на окно меня не трогают. Я уже не сажаю его на плечо, не пускаю засыпать в рукав, и еще, сегодня утром, когда он доверчиво вспорхнул ко мне на плечо, я толчком сбросил его.
Я поглощен другим: из головы не выходит моя жертва, подбитый мною ястребок. Вот уже третий день он сидит у меня на вышке, в маленькой комнатке под крышей. Я не знаю, что мне с ним делать. Ранен он неопасно. У него дробью разбито крыло, он может поправиться, и я тогда вынесу его в бор.
Но странно – ястребок плох, очень плох, и ему, видимо, с каждым днем становится хуже. Если бы он относился ко мне доверчиво, принимал пищу, позволил себя осмотреть, все было бы хорошо. Но он дикий какой-то, странный. Видимо, он твердо решил, что я его враг, и не желает понять, как я хочу спасти его, вернуть ему здоровье и свободу, искупить свой жестокий порыв, в котором я теперь раскаиваюсь.