Дмитрий Павлович стиснул зубы, кивнул, но продолжал молчать. Алексей Петрович не торопил его. Он прикрыл глаза, и только его вздрагивающие веки говорили о том, что он не спит. Он ждал.
– Алёша… – Хрипло начал Дмитрий Павлович. – Ты знаешь… Есть болезни, пред которыми мы бессильны…
Не открывая глаз, Соколов кивнул.
Дмитрий Павлович хотел было ещё что-то сказать, но подбородок его задрожал, он быстро встал, подошёл к окну и стал смотреть в него слепым, невидящим взглядом.
– Операция?..
– Поздно…
– Это… быстро кончится? – Услышал он вопрос.
Алексей Петрович открыл глаза. Взгляд его был таким требовательным и твёрдым, он словно просвечивал насквозь. Солгать под таким взглядом было невозможно.
– У всех по-разному…
– Я смогу встать? Двигаться по палате?
– Вполне. По самочувствию, конечно…
Алексей Петрович облегчённо вздохнул.
– Вот что, Дима…– Самое тяжёлое было позади, слова теперь шли легко. – Уходить из жизни всё равно надо. Возраст такой, когда уходят. Это ничего…– Он промолчал. – Ты знаешь, Дима: за всю свою жизнь я никогда и ничего для себя не просил…
– Знаю.
– А вот сейчас у тебя попрошу. Ты можешь мне предоставить… – он горько усмехнулся, – этот кабинет… до конца?
Дмитрий Павлович кивнул.
– Я вот что сегодня решил… Мне надо дописать книгу. Итог всей моей жизни. Всё суетился, откладывал, думал – успею… Надо успеть. Ты меня должен понять. Я напишу своим, попрощаюсь – и всё. Ты заберёшь все мои бумаги – Зоя покажет. И в этой комнате до конца – только ты и я, понимаешь? Всё остальное будет мешать. Надо работать, – с неожиданным подъёмом сказал он. – Работать. Обещай мне, Дима – только ты и я…
– Ты не сможешь долго, Алёша… Ты не сможешь долго так работать… Наступит момент…
– Я понял… Значит, мне нужен секретарь… Я не могу взять свою секретаршу, мы слишком долго вместе работали… И твоя тоже не подойдёт… Нужен совершенно посторонний человек, способный работать столько, сколько понадобиться… Сколько я смогу, – тут же поправился он. – Ты скажи Зое, она найдёт…
– Это очень жестоко для всех твоих, Алёша…
– Да, я знаю… Но они поймут. Зоя поймёт. Я не смогу написать ни строчки, если они будут носить мне цветы и фрукты и плакать, наблюдая моё умирание…
– А все медицинские процедуры?
– Ничего лишнего. А когда ты поймёшь, что… Искусственно продлевать мне жизнь не надо. Ты понимаешь, о чём я?
Дмитрий Павлович кивнул, подавив тяжёлый вздох.
Письмо домочадцам от Алексея Петровича он передал на следующий день. Зоя Васильевна, осунувшаяся и побледневшая, молча взяла из его рук конверт. Он поцеловал её руку и ушёл, не сказав ни одного слова. Она прочитала письмо мужа первой, вечером Наташа, сдерживая слёзы, передала его Славке. В доме повисла тяжёлая давящая тишина. Все слова были лишними.
Утром на своём обычном месте у кухонного окна стояла Зоя Васильевна, стояла и сухими внимательными глазами смотрела, как по многолетнему маршруту Алексея Петровича мимо трамвайной остановки шли к институту сотрудники…
Наташа не выходила из своей комнаты, ей было страшно встречаться с матерью. Она забилась в угол дивана, завернувшись в тяжёлый шерстяной платок. Славка, тоже наревевшись вдоволь, сидел за своим письменным столом, заваленным всяким полудетским хламом, не шевелился, уронив голову на руки.
Последнее письмо Алексея Петровича лежало в столовой на столе. Дрожащими от слабости пальцами он написал:
«Дорогие мои… Прошу вас – выполните мою единственную, последнюю просьбу. Она покажется вам жестокой, я знаю… И всё-таки, я прошу вас, давайте договоримся: для вас меня уже нет… Не приходите в клинику, не стойте под окнами, не мучайте расспросами Дмитрия… Я должен успеть доделать своё дело. Я хочу уйти из жизни достойно, не мешайте мне…»
Письмо было коротким, он не умел писать писем, но последняя фраза этого странного удивительного письма была такой теплой и мягкой, так он с ними не разговаривал никогда.
«Простите меня… Мы так быстро уставали друг от друга: вы не могли разговаривать со мной о моей работе, а меня редко интересовало, чем заняты ваши головы… Но я любил вас, как умел…»
В Отделе кадров Славе вручили обходной лист – вещь противозаконную, но обязательную для исполнения. Сколько бюрократических уловок ожидает нас на каждом шагу! И сколько из них противозаконных, но обязательных. Славка покорно приступил к обходу больницы. У кого только не предстояло подписать ему этот «бегунок» – он начал с дворника, потом пошёл на пищеблок. Больше часа ждал, когда откроется больничная библиотека, очень долго искал главного бухгалтера и, наконец, пришёл в операционную. Галина Сергеевна едва взглянула на протянутый листок, вдоль и поперёк исчирканный автографами, и подняла на Славку свои большие сочувствующие глаза.
– С дедом-то совсем плохо?
– Он нам запретил приходить в клинику… Я больше его никогда не увижу…– Славка громко сглотнул ком в горле. Но глаза его были сухими. Кажется, он начинал взрослеть.
Она усадила его рядом. День был неоперационный, в соседней комнате медсёстры скатывали «шарики», а в кабинете старшей медсестры было спокойно и тихо. Галина Сергеевна принесла Славе чашку крепкого сладкого чая, втиснула своё тело в огромное начальственное кресло и сказала только:
– Рассказывай.
И Слава рассказал о деде всё, что знал сам. Галина Сергеевна слушала внимательно, только кивала молча или вопросительно поднимала брови, когда чего-то недопонимала. Теперь она совсем не была похожа на барменшу.
– Дед простил свою мать, – сказал после паузы Славка. И выпил залпом давно остывший чай. – А я, наверно, никогда не пойму, почему она их бросила…
Галина Сергеевна вздохнула и только покачала головой. Как объяснить этим молодым, сытым и вполне благополучным ребятам (и слава Богу, что сытым!), что такое голод? Бог не дал ей своих детей, но в блокаду она видела, как мучились, как страдали матери, которым нечем было накормить умирающих от голода детей. Как не выдерживали некоторые из них, убегая из дому от этих голодных глаз, как кончали жизнь самоубийством. Для этого не надо было ни травиться, ни выбрасываться из окна, ни топиться в Неве… Надо было просто сесть в сугроб где-нибудь в дальнем углу двора, чтобы никакой сердобольный не увидел, не поднял, не начал спасать…
Галина Сергеевна вдруг вспомнила санитарку своего блокадного отделения, на руках которой было трое голодных ребятишек. Это была измождённая женщина, совершенно неопределённого возраста, (тогда, наверно, все ленинградские женщины были неопределённого возраста), которая добросовестно и честно выполняла свои грустные санитарские обязанности. Чего только не приходилось ей делать помимо ежедневной уборки… В палатах лежали безнадёжные, умирающие от истощения больные. У многих из них были кровавые дистрофические поносы. И санитарке надо было их перестилать, менять им бельё. Галина Сергеевна помнила, что в одной из палат лежал совсем обезумевший от голода мужчина. Больные лежали в постелях в пальто – в больнице стоял жуткий холод. А этот мужчина кутался в старую шинель. Каждый день больным выдавалась положенная пайка хлеба. Он уже не мог есть, он медленно умирал от голода и поносов. А выданную пайку хлеба прятал за обшлаг шинели. Иногда у него возникали приступы беспокойства, он начинал махать руками, пайки из рукавов падали на пол. Все смотрели на этот хлеб, но никто поднять его не решался – ни больные, ни их редкие родственники, иногда посещавшие палаты. Утром приходила та самая санитарка. Она перестилала больных и забрасывала эти сморщенные корочки горой окровавленных поносных простыней. Потом захватывала их в тугой узел и уносила … своим голодным детям… Все это видели, но молчали, даже между собой никогда об этом не говорили.
– Галина Сергеевна, – позвал Слава. – Вы о чём думаете?
– Я думаю, как объяснить тебе, почему твой дед простил свою мать… Наверно, потому, что он был в лагере и пережил войну, потому, что он знает, что такое голод…
– Дмитрий Павлович говорит, что деду секретарша нужна… Он устаёт быстро, а хочет успеть с книгой. У Вас никого нет на примете? Надо чтобы и записывать могла, и… Ну, Вы понимаете… ведь это тяжело больной человек, и будет всё хуже и хуже…
Галина Сергеевна думала недолго.
– Есть. – Кивнула она. – Я помогу. Мне в отпуск с понедельника. Отпуск для меня – просто беда, не знаю, куда себя деть. Я в молодости на всяких курсах обучалась, всё искала себе применение: и стенографию знаю, и на машинке хорошо печатаю, а об остальном – как говорится, сам Бог велел…
Слава облегчённо вздохнул.
– Это для нас просто спасение… – Он вскочил. – Я к бабуле сейчас… На неё смотреть страшно… Так я ей дам Ваш телефон? А мне в армию уходить… Как я их с матерью брошу?..
Слава ушёл. В горе, как и в радости, люди становятся эгоистами. Галина Сергеевна говорила правду: отпуск был для неё мучением. У неё не было ни семьи, ни родственников. Когда её спрашивали, почему она так и не вышла замуж, она отвечала, что её суженый остался в Брестской крепости. Или под Сталинградом. Или где-нибудь под Орлом. С годами её перестали об этом спрашивать. После блокадного истощения и долгого лечения она узнала, что никогда не станет матерью. Иногда появлялась мысль усыновить или удочерить кого-нибудь, да так и не решилась, струсила, побоялась не хлопот – ответственности. И, в конце- концов, жизнь замкнулась на работе. Она поменяла кучу медицинских специальностей не столько по необходимости, сколько из интереса – каждый раз начиная сначала и быстро становясь специалистом в своей области. Последней была операционная, которую она полюбила навсегда.
Алексей Петрович похудел и осунулся, но по палате ходил, и диктовал свою книгу Галине Сергеевне, почти не задумываясь. Не желая беспокоить больных и персонал стуком пишущей машинки, они остановились на стенографии. Галина Сергеевна давно не практиковалась, но на память не жаловалась – полистав свои старые тетрадки, быстро всё вспомнила. Они как-то очень легко поняли друг друга. Соколов спешил, Галина Сергеевна его понимала, но поработав с раннего утра пару часов, непререкаемым тоном объявляла перерыв, и Алексей Петрович безропотно ей подчинялся. Он расслабленно опускался на подушку и тут же засыпал, а она принималась за расшифровку собственных записей. Потом были какие-то капельницы и процедуры, после которых работать было невозможно, и они разговаривали. Алексей Петрович рассказывал ей о своей лагерной жизни, испытаниях военного времени. О чём ещё мог вспоминать такой человек, подводя итог прожитому? Узнав, что Галина Сергеевна девчонкой в блокаду работала в больнице, Соколов потребовал подробностей.
Вот и сегодня после двух больших капельниц его одолевала слабость, но, чтобы не поддаться ей, он заставлял Галину Сергеевну рассказывать. Поправив постель и уложив его поудобнее, она продолжала свою бесконечную повесть.
– В больнице был страшный холод, как на улице… Больных мы грелками обкладывали, а воду для грелок с Невы носили. Напарницу мою Танюшкой звали. Она высокая была, а я – маленькая, вот такой шкет… Тащим ведро, а вода из него выплёскивается. Принесём еле-еле полведра и реветь начинаем, даже подумать страшно, что надо опять за водой идти…
Галина Сергеевна замолчала надолго, задумавшись и совсем позабыв про Соколова. Он лежал с закрытыми глазами, но не спал. Терпеливо ждал продолжения. Она спохватилась.
– Самое страшное было ночью: освещение – одна лучинка на столе, и коридор такой длинный тёмный, а по полу шныряют огромные голодные крысы. Людей они не боялись, нападали на живых и мёртвых. Я на стол с ногами залезу, завернусь в своё пальтишко, так и сижу всю ночь, задремать боюсь. Другой раз из тесноты позовёт кто:
– Сестра!
– Из какой палаты? – кричу в темноту
– Из пятой…
– Возьму в руки лучину и осторожно так иду, ноги по полу волочу, боюсь на крысу наступить. Помню, один раз позвал меня один мужик, злой такой, одна жёлтая кожа на костях… Вонища от него – сил нет, видимо тоже понос начался.
– Чего звали? – Спрашиваю.
– Почисти мне уши…
– Господи! – стону я. – К вам сегодня родственники приходили, неужто не могли почистить Ваши уши?
Но что делать! Приладила лучину поближе, присела к нему на кровать и приступила к своим обязанностям…
Тут Соколов то ли всхлипнул, то ли всхрапнул, Галина Сергеевна поняла, что он спит. Не сразу сумев отогнать нахлынувшие воспоминания, она посидела в тишине ещё немного и принялась за расшифровку его рукописи.
Память, память! На какие только задворки нашей прожитой жизни ты нас ни заносишь… Господи, так, когда же это было?
Мальчик лет десяти в старенькой приютской одежде не по росту медленно шёл вдоль рыночного ряда и катил впереди себя небольшую тележку. Был он настолько худой, что рыночные торговки охали и качали головой, складывая на его тележку то, чего было не слишком жалко: кто маленький мешочек с крупой, кто пару луковиц или морковин, кто даже кусочек сахару. То тут, то там мелькали фигурки однокашников мальчика – приют питался подаяниями, в стране бушевал голод. Какая-то сердобольная женщина подошла к мальчику, вложила в его руку пирожок, настоящий пирожок! И прошептала ему в ухо:
– Возьми. И сам его съешь… На всех всё равно не хватит… У меня сыночек помер от тифа этой зимой, а ты так на него похож…
И поцеловала его в лоб.
Но вдруг откуда-то налетела орда беспризорников. С воплями, свистом и улюлюканьем обрушились они на приютских детей, тележка мальчика сразу опустела. Вырвали из его рук и пирожок, который был таким пахучим и аппетитным.
Это был, видимо, предел. Мальчик судорожно всхлипнул и прошептал высохшими бескровными губами.
– Всё… Всё…
Он выскочил на проезжую часть улицы и куда-то побежал. За ним бросилась воспитательница приюта, ожидавшая детей у ворот рынка.
– Алёша! Куда ты? Алёша!
Мальчик не знал, куда он бежит. Он кинулся было в одну сторону, потом метнулся в другую. И вдруг остановился, как вкопанный, перед трубой давно почившего в бозе заводика. Труба казалась маленькому мальчику такой огромной и холодной. И уходила куда-то высоко в небо, по которому неслись серые равнодушные облака. Помедлив мгновение, он стал быстро забираться вверх по скользким металлическим ступеням. Подбежавшая пожилая воспитательница задохнулась от бега, плакала, глядя на него, просила.
– Алёшенька, миленький… Не надо! Спускайся, деточка… Мы обязательно что-нибудь придумаем…
Алёша лез всё выше и выше. Внизу собралась толпа, какой-то парень рванулся было за ним, но его остановили – а вдруг мальчик спрыгнет… А через плотную толпу к трубе пробивалась девушка.
– Пустите… Пустите меня… Я его сестра… Пустите…
Её пропустили. Она вплотную подошла к трубе и негромко позвала.
– Алёша! Алёша, это я… Оля…
Он был уже довольно высоко, она говорила негромко, боясь спугнуть его.
– Алёша, я за тобой пришла… Я тебя заберу из приюта, мы теперь будем вместе жить…
Мальчик услышал её голос и остановился. Толпа замерла. Наверно, он не понял, что сказала ему сестра, но там внизу была единственная родная ему душа, и он осторожно посмотрел вниз через плечо. Земля была далеко, а голова кружилась от голода постоянно. Он покачнулся, и ноги едва не сорвались со скользких ступеней. В мёртвой тишине громко вскрикнула какая-то женщина – на неё зашикали. Ольга продолжала тихо и ласково, изо всех сил стараясь не выдать своего страха.
– Не смотри вниз, Алёша… Не смотри… И слезай потихонечку, не торопись, проверь, чтоб нога хорошо стояла, потом другую поставь…
Мальчик помедлил немного и осторожно начал спускаться. Девушка с волнением следила за ним.
– Вот так… Осторожно, пожалуйста…
Наконец, Алёша коснулся ногой земли. Сестра сжала его плечи и повела прочь от страшной трубы. Люди расступились перед ними.
– Ты знаешь, Алёшенька, я хорошую работу нашла: меня один профессор в горничные взял. Он один живёт, целый день работает, а я ему обед буду готовить и в квартире прибирать… Он обещал хорошо платить и питаться я буду вместе с ним. Мы голодать больше не будем, вот увидишь…
Она говорила очень быстро, задыхаясь от облегчения, только, чтобы не молчать.
– А кто такой профессор? – К её несказанной радости вяло откликнулся мальчик.
– Я тебе всё-всё расскажу…
Вскоре они уже шли по улице в толпе спешащих куда-то людей. Ольга крепко держала Алёшу за плечи и говорила, говорила, не переставая.
Было поздно. Чистое высокое небо освещала огромная до неестественности луна. Тёмные стволы деревьев в парке перед клиникой отливали серебром. Опавшие мокрые листья слабо шуршали под ногами. По аллее парка к тёмному зданию клиники быстро шёл Славка. Он остановился, поднял голову. Только одно-единственное окно на втором этаже светилось ровным спокойным светом. Славка подошёл ещё ближе и встал прямо под ним. Он пристально вглядывался, стараясь разглядеть какое-нибудь движение в комнате. Форточка была приоткрыта, и белые больничные шторы слегка раздувались мягким ветром. Сзади на аллее послышались чьи-то лёгкие шаги. Славка не обратил на них внимания. Кто-то подошёл ближе и остановился, заметив парня. Потом приблизился и положил руку на его плечо. Это был Дмитрий Павлович.
Славка вздрогнул, оглянулся.
– Это не здесь… – Мягко сказал Дмитрий Павлович. – Пойдём…
Он крепко сжал Славкино плечо и, не отпуская его, повёл за собой вокруг здания клиники. Наконец, они остановились, и Дмитрий Павлович сказал:
– Это там…
И, отпустив Славку, ни разу не оглянувшись на него, он ушёл широкими лёгкими шагами вверх по пандусу и скрылся в дверях Приёмного отделения.
Славка не сразу поднял голову. Это окно было на пятом этаже. Здесь тоже за белыми больничными шторами не видно было никакого движения. На подоконнике стояла настольная лампа и свет от неё падал прямо к ногам Славки. Он прислонился спиной к мокрому стволу дерева и замер, не сводя глаз с окна. Он стоял так целую вечность. Небо посветлело. Огромная луна стала сползать к горизонту, отчётливо стали проступать из темноты голые деревья в парке…
Губы Славки дрогнули. Он то ли шептал что-то, то ли плакал без слёз. А окно всё светилось, и электрический свет постепенно тускнел и линял в утреннем холодном тумане…
– До свидания, дедушка, – вдруг отчётливо произнёс он. – Я иду, дедушка… Я иду…
И, наклонив голову, ссутулившись, словно пряча вздрагивающие плечи, он пошёл от здания клиники по аллее, а тускнеющий свет от окна падал впереди него и растворялся в тёмных давно опавших листьях.
ЭПИЛОГ
Зоя Васильевна ненадолго пережила мужа, умерла во сне через три месяца.
Вскоре ушёл из жизни и Дмитрий Павлович. Он закончил тяжёлую полостную операцию, аккуратно положил использованные инструменты на простыни рядом с больным и медленно опустился на колени перед операционным столом. Не смотря на возраст уверенные твёрдые руки не подводили его – подвело сердце.
Вера окончила институт и уехала к родителям в Англию. Там успешно сдала все необходимые испытания и получила медицинскую лицензию. В настоящее время работает в процветающей частной клинике. Семья решила на родину не возвращаться.
Наташа по-прежнему служит в театре. С возрастом вдруг нашла своё амплуа – у неё стали великолепно получаться роли комических старух. Она стала много играть, о ней заговорила пресса.
Отец Славы Владимир – вполне преуспевающий бизнесмен. Он не сдал свой партбилет, как это сделали другие: он не смог предать Соколова. По-прежнему живёт один. Много работает, входит в Совет директоров своего завода.
Слава вернулся из Афганистана с целыми конечностями, но после тяжёлой контузии. Теперь и он хорошо знал, что такое война. В институт не поступил – заниматься было трудно, при малейшем напряжении дико болела голова. К тому же в боях он растерял остатки школьных знаний. Так и не сумев найти себе применение, вскоре спился.
Иногда, объединив усилия, отцу с матерью удаётся устроить сына на лечение в диспансер или в больницу. Оттуда Слава выходит преображённым человеком, устраивается на работу, но вскоре срывается, и всё начинается сначала.
Институт, которым руководил Соколов, через несколько лет после его смерти пришёл в упадок. Прекратилось финансирование, фундаментальная наука оказалась на задворках новой жизни. Зарплата не выплачивалась месяцами. Большая часть прежде преуспевавших отделов прекратила существование. С распадом СССР Средняя Азия и Закавказье стали заграницей, закрылись филиалы и опорные пункты по всей России.
Сакен после похорон своего шефа исчез и больше никогда не появлялся в доме у Соколовых.
Кондаков успел защитить докторскую диссертацию и успешно руководит кафедрой в Технологическом институте.
Сцилла и Харибда
Марина подняла голову и дерзко взглянула прямо в лицо хозяйке кабинета. Перед ней сидела крупная дама с ярко выраженным чувством собственного достоинства на полном лоснящемся лице. Возраст её давно перевалил за пенсионный. Отёчные веки почти скрывали узкие глаза, смотревшие на девушку холодно и отчуждённо. С нескрываемым осуждением и даже с какой-то брезгливостью она произнесла.
– Какие вы все детдомовские…
И окинула её насмешливым оценивающим взглядом. Перед ней сидела взъерошенная, багровая от негодования наглая девчонка. В дешёвеньких джинсах, разорванных по моде на коленях, в сверхкоротком топике, почти полностью обнажавшем впалый живот, и с высушенными перекисью бесцветными волосами. Абсолютно беспомощная девчонка, которая целиком зависела от её воли.
Марина переспросила неожиданно дерзко.
– Какие же мы, детдомовские?
– Настырные. Без комплексов. Все вам что-то должны, что-то обязаны… Квартиры вам подавай. Приучили вас в детдоме – на всё готовенькое.
Марина вспыхнула. Вскочила со старого скрипучего стула, единственного в этом кабинете, если не считать такого же полуразвалившегося кресла, на котором, однако, ответственная дама восседала важно, словно на троне. Со злостью рванула с пола новый разлапистый рюкзак и накинула его лямки на плечи.
– Значит, юрист, который встречался с нами – выпускниками детдома, врал и Вы не обязаны предоставить мне жильё? – В её голосе прозвучали угрожающие нотки. – Ну что же… Так и запишем! Будьте любезны, изобразите свой отказ на моём заявлении! – Она выхватила из кармана и со всего размаху шлёпнула на стол измятый листок бумаги, на котором было что-то написано крупным школьным почерком. – А я эту бумажку председателю муниципалитета отнесу. У него как раз приём в понедельник. Устраивает?
– Не хами, моя дорогая!
Нервы у Марины сдали, и голос её дрогнул.
– Это не я хамлю, а Вы!
– Ты мне ещё заплачь здесь!
– Чего? Да я, если хотите знать, никогда не плачу.
– Да ну!
– Я с шести лет в детдоме, и никто никогда моих слёз не видел.
– Ишь ты… – Хозяйка кабинета чуть приподняла веки и с любопытством взглянула на девушку. – Сядь! И не прыгай с места, пока разговор не закончен. Да оставь ты свой рюкзак, наконец!
Марина села.
Ответственная дама раскрыла какой-то журнал, перевернула пару страниц.
– Как твоя фамилия, напомни.
– Найдёнова.
– Так… Найденова. Слушай, а Николай Найдёнов тоже ведь выпускник вашего детдома? Так этот Найдёнов не твой брат случайно?
– Все люди – братья, – не удержалась Марина.
– Ты мне мозги не пудри! Так брат или нет? Чего я каждому из вас отдельное жильё ищу, если вас вместе поселить можно?
Марина испугалась.
– У нас в детдоме все Найдёновы, ну, кто без документов был найден. Больше половины воспитанников.
– Ладно. Поняла. Вот тебе очередная смотровая. Последняя. Про квартиру – забудь навеки. Комнату бы тебе найти какую-никакую. Ты не одна, вас десять человек выпускников детдома, всех надо куда-то поселить. У нас – не Москва, жилья свободного в городе кот наплакал. А тебе и то не так, и то не этак.
– Так чё Вы мне давали? Первая комната вообще в полуподвале, пол проваливается, со стен капает, а вторая – прямо под крышей на чердаке, небо просвечивает.
– Не сочиняй. Не чердак это, а мансарда. Если хочешь знать, там известный художник много лет мастерскую держал, не жаловался. Бери бумажку-то. Здесь адрес. Двухкомнатная квартира хорошая, на третьем этаже. И комната твоя двенадцать метров, светлая. Но заранее предупреждаю – соседи у тебя будут те ещё… Потому сразу тебе и не предлагала.
– Это что значит – «те ещё»?
– Да вот то и значит. Двое ваших уже отказались. Да что я тебе буду рассказывать, сама увидишь. Но учти – у меня больше ничего нет. Хоть в суд подавай. Мне ещё твоего названного братца устраивать надо.
Марина снова натянула лямки рюкзака на плечи и направилась к двери, но хозяйка кабинета вдруг спросила.
– Слушай, Найдёнова… Ты вот всё со смотровыми бегаешь… А ночуешь-то ты где?