Книга Сорок одна хлопушка - читать онлайн бесплатно, автор Мо Янь. Cтраница 6
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Сорок одна хлопушка
Сорок одна хлопушка
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Сорок одна хлопушка

– Подыхать, так в сторону давай, барахло никудышное!

– У меня сил нет!

– И куда же это они все делись?

– Отец говорил, что, если мужчина не ест мяса, у него ненадолго сил хватит!

Она лишь сплюнула и снова взялась за ручку. Тело заплясало вверх-вниз, волосы развевались за головой, как коровий хвост. Обычно с третьего-пятого раза допотопный дизель с неохотой откликался, тяжело дыша, как горный козел с трахеитом. Но сегодня он не откликался, а поклялся – не откликнусь и всё. День был самый холодный с наступления зимы: небо плотно закрыто темными тучами, в воздухе сырость, северный ветер такой силы, что лицо будто ножом режет, может, вот-вот пойдет снег. В такую погоду и дизель не желал отправляться в путь. Мать раскраснелась, широко разевала рот, тяжело дыша, на лбу выступили капельки пота. Она с ненавистью смотрела на меня, будто я произвожу такие не схватывающие искру дизели. Я изображал, что страшно переживаю, но про себя радовался. Не было никакого желания в такую жуткую холодину трястись битых три часа на этом холодном, как лед, мотоблоке в уездный город за шестьдесят ли отсюда, за стылый пирожок и полкусочка прогорклых соленых овощей. Да пусть даже расщедрится и одарит свиным хвостиком, и то не поеду. Ну а если наградой будет пара свиных ножек в соевом соусе? Но такого просто не случится.

Мать крайне расстроилась, но сдаваться не собиралась. Как для мясников, так и для продавцов утиля эта стужа была золотым времечком. В такую холодину спрыснутое водой мясо не протекало и сохраняло качество; приемщики компаний, покупающих утиль, из-за холода проверяли товар кое-как, и наш картон с водой мог благополучно проскочить. Она развязала провод на поясе, скинула темно-желтую мужскую куртку, надетый под ней новенький свитерок из синтетики, который достался ей как бросовый, засунула за пояс, невысокая, но энергичная, незаурядная личность. На груди этого свитерка вилась надпись из замысловатых букв и была изображена девушка – мастер боевых искусств, наносящая в полете удар ногой. Свитерок этот был вещь драгоценная, когда мать снимала его в потемках через голову, от него с шелестом отлетали зеленые искры. От покалывания этих искр мать негромко постанывала, но на вопрос, больно ли ей, отвечала, что не больно, а только приятно покалывает. Теперь-то я много чему научился и знаю, что это безобразие творило статическое электричество, но в то время считал, что ей досталось сокровище. Были и мысли тайком поменять материн свитерок на половину свиной головы и съесть ее, но в последний момент сомнения одолели, у меня хватало к матери претензий, но я не мог не помнить и о ее достоинствах, больше всего меня не устраивало то, что она не давала мне есть мяса, но она и сама его не ела, вот если бы тайком его ела, а мне не давала, тогда не то что свитерок втихаря загнал, ее саму продал бы торговцу живым товаром и глазом бы не моргнул, но ведь она с таким трудом создала свое дело и меня задействовала, даже на свиной хвостик не глянет, что тут скажешь? Когда мать – застрельщик, сыну остается лишь подвергаться тому же, что и она, и уповать на то, что отец вернется и эта не жизнь, а мука – скоро закончится. Она прилагает все усилия, и так берется, и этак, несколько раз глубоко вздыхает, задерживает дыхание, оскаливается, прикусывает нижнюю губу и, крутанув ручку, заводит дизель. Маховик разгоняется примерно до двухсот оборотов в минуту, это соответствует пяти лошадиным силам, если при такой скорости не активируется система сгорания, значит, этот сукин сын дизель и впрямь сволочь, и не просто сволочь, а сволочь последняя. Вот таким он и оказался, выбившаяся из сил мать отшвырнула заводную ручку на землю. Двигатель с холодным равнодушием усмехался, не производя ни звука. Лицо матери потемнело, растерянный взгляд, было впечатление, что она пала духом, утратила боевой задор. Так она выглядела милее, отвратительнее, страшнее всего она смотрелась, когда испытывала воодушевление, рвалась в бой. Тогда она становилась самой что ни на есть скупердяйкой, начинала на всем экономить, ей так и хотелось, чтобы мы с ней положили зубы на полку, что называется, ели землю и питались ветром. А в теперешнем состоянии она могла еще сорить деньгами, наделать лапши, поджарить полкочана капусты, добавить немного сурепного масла, а то и вонючего соуса из креветок, такого соленого, что глаза на лоб лезли. В нашей деревне электричество появилось более десяти лет назад, но в наш новый дом с черепичной крышей оно не проведено. В доставшейся от деда хижине с тростниковой крышей все было ярко освещено, а теперь мы вернулись в эпоху мрака и пользовались керосиновой лампой. По словам матери, скупость тут ни при чем, это реальный протест против продажности деревенских чиновников, которые повышают тарифы на электроэнергию. Когда мы ужинали при крохотном огоньке лампы, на лице матери во мраке всегда светилось довольное выражение.

– Повышайте, повышайте, – говорила она, – хоть до восьми тысяч юаней, все одно я ваше паршивое электричество[24] не использую!

Когда мать была в духе, во время вечерней трапезы даже лампу не зажигали. Если я высказывал недовольство, она говорила:

– Есть не вышивать, неужто ты без света еду в нос занесешь?

Верно она говорила, действительно не занесу. Когда имеешь дело с матерью, проповедующей упорную борьбу, ничего не остается, как только покорно терпеть, ни капли не раздражаясь.

Обескураженная тем, что двигатель не заводится, мать вышла на улицу, может, поискать, с кем посоветоваться? А может, поискать Лао Ланя? Ну, это уж вряд ли, механизм этот из его дома выброшен, Лао Лань, конечно, знает его норов. Через некоторое время она торопливо вернулась и возбужденно заявила:

– Разводи огонь, сынок, немного подпалим этого сукиного сына!

– Это Лао Лань велел тебе поджечь его?

Она удивленно уставилась на меня:

– Что с тобой? Что ты на меня так смотришь?

– Ничего, – сказал я. – Поджигать так поджигать!

Она притащила от угла стены кучу бросовой резины, сложила под дизелем, принесла огня из дома и подожгла. Резина загорелась, заплясали языки желтого пламени, повалил черный дым и резкая вонь. За последние несколько лет мы насобирали много бросовой резины, которую нужно было переплавлять в квадратные формы, иначе компании по приемке утиля ее не принимали. В то время мы еще жили в центре деревни, и вонь от нашего производства вызывала яростный протест соседей слева и справа, а черный дым с сажей разносился с нашего двора по всей деревне. Началось с того, что соседка с восточной стороны, бабушка Чжан, принесла матери показать воду, зачерпнутую в чане их дома, мать вообще ничего там не увидела, а я заметил плавающие в ней частички, похожие на головастиков, это была сажа от горевшей у нас во дворе резины.

– Мать Сяотуна, – кипятилась Чжан, – тебе не стыдно заставлять нас пить такую воду? Мы от нее заболеть можем!

Мать ответила ей еще хлеще:

– Не стыдно, вот ни капельки не стыдно, а если вы, продавцы левого мяса, все перемрете, то-то будет славно!

Чжан хотела что-то добавить, но, глянув в налившиеся кровью от злости глаза матери, спасовала и отступилась. Позже еще несколько мужчин приходили к нам в дом с протестами. Мать в слезах выбежала на улицу и стала причитать, что несколько мужчин сообща обижают бедную вдову, призывая прохожих зайти и стать свидетелями. Лао Лань, дом которого располагался позади нашего, обладал властью утверждать земельные участки. Когда отец был еще с нами, мать прожужжала ему все уши, и он подал заявление на земельный участок, и от нас ожидалось подношение. Отец вообще не собирался дом строить, не думал он и о подношении, сказав мне потихоньку: «Мы, сынок, как будет у нас мясо, сами его съедим за милую душу, зачем кому-то отдавать?» После того, как отец ушел, мать тоже подавала прошение, а также поднесла упаковку печенья. Но не успела она выйти из его дома, как упаковка вылетела на улицу. Не прошло и полугода с того времени, как мы начали жечь резину, как однажды он повстречался нам на дороге в уездный центр. Он ехал на трехколесном мотоцикле салатного цвета с надписью «Полиция» на ветровом стекле. Белый шлем на голове, черная кожанка. В коляске восседала большая откормленная овчарка. С черными очками на носу она походила на ученого и так строго посматривала на нас, что у меня душа в пятки ушла. Тогда в нашем мотоблоке что-то сломалось, мать взволнованно крутилась туда-сюда, останавливала всех подряд – машины, пешеходов – и просила помочь, но никто не откликался. Мы остановили этот мотоцикл, но поняли, что это Лао Лань, лишь когда он снял шлем. Сойдя с мотоцикла, он пнул ржавый борт и презрительно бросил:

– Давно надо было уже поменять эту развалюху!

– Планирую вот сначала дом построить, – сказала мать, – а потом на новый грузовик копить буду.

– Ну да, – кивнул Лао Лань, – гонору еще хоть отбавляй. Он присел на корточки и помог нам устранить неисправность. Взяв меня за руку, мать рассыпалась в благодарностях.

– Оставь ты свои благодарности, – бросил он, вытирая руки ветошью. Потом потрепал меня по голове:

– Папаша твой возвратился, нет?

Я резко отбросил его руку и отступил на шаг, с ненавистью глядя на него. Он усмехнулся:

– Характерец. На самом деле подлец твой папаша!

– Сам подлец! – огрызнулся я. Мать отвесила мне оплеуху:

– Как ты разговариваешь с дядюшкой?

– Ничего, ничего, – сказал он. – Напиши своему папаше письмо, скажи, пусть возвращается, скажи, мол, я их простил. – Он забрался на мотоцикл, завел его, двигатель взревел, выхлопная труба зафырчала, собака залилась лаем. А он крикнул матери: – Ты, Ян Юйчжэнь, резину не жги, я тебе разрешение на участок теперь же подпишу, сегодня вечером приходи ко мне за свидетельством!

Хлопушка десятая

По каморке разнесся аромат жидкой каши. Женщина открыла крышку. Я с удивлением обнаружил, что каши в нем полно, на три полные чашки. Женщина достала из угла три большие черные чашки и стала накладывать кашу деревянной поварешкой с обугленными краями. Один черпак, другой, еще один; один черпак, другой, еще один; один черпак, другой, еще один; три полные чашки, а в котле оставалось еще много. Я был в недоумении, в восторге и ничего не мог понять. Неужели столько каши можно сварить из горстки зерна? Кто все же такая эта женщина? Может, злой дух? Или небесная фея? Привлеченные ароматом каши, в каморку безбоязненно зашли те два лиса, что забежали в храм во время ливня. Впереди самка, самец сзади, а между ними ковыляют трое пушистых лисят. Такие глупышки, просто прелесть. Правду говорят, что в грозу с громом и молнией, когда льет как из ведра, любит живность разрешаться от бремени. Взрослые лисы уселись перед котлом, то поднимая головы и посматривая на женщину сверкающими мольбой глазками, то жадно уставясь на котел. Из брюха у них доносится бурчание: голод не тетка. Троица лисят тыкается в брюхо самки, ища соски. У самца глаза влажные, очень выразительные, он то и дело разевает пасть, словно сказать что хочет. Я знаю, что он сказал бы, если бы умел говорить. Женщина смотрит на мудрейшего, тот со вздохом берет стоящую перед ним чашку и подставляет самке. Женщина точно так же ставит свою чашку с кашей под нос самцу. Оба лиса кивают мудрейшему и женщине в знак благодарности и с чавканьем принимаются за еду. Каша горячая, едят они осторожно, а в глазах у них стоят слезы. Я в затруднении, смотрю на кашу перед глазами и не знаю, есть или не есть.

– Ешь, – говорит мудрейший. Такой вкусной каши я точно не едал, да и поешь ли такую вкуснятину еще. Так мы с лисами три чашки и убрали. Сытно рыгнув, они враскачку пошли прочь, лисята за ними. Тут я обнаруживаю, что котел пуст, в нем ни зернышка. Чувствую себя виноватым, но мудрейший уже уселся на кане и перебирает четки, словно засыпает. Женщина сидит перед печкой, где полыхают угольные брикеты, и играет с кочергой. Слабые отсветы огня освещают ее лицо, живое и одухотворенное. Она чуть улыбается, будто воспоминаниям о чем-то прекрасном или совершенному отсутствию всяких мыслей. Я поглаживаю выпятившийся живот, слушая, как за стеной в храме лисята сосут молоко. Котят в дупле не слышно, но я будто вижу, как они тоже сосут матку. У меня тоже появляется сильное желание пососать молока, но где мне взять титьку? Сна у меня ни в одном глазу, и, чтобы преодолеть желание молока, я говорю:

– Продолжаю рассказ, мудрейший.


Вернувшаяся со свидетельством мать взволнована донельзя и разговорчива, как расчирикавшийся воробей.

– Сяотун, а Лао Лань на деле не такой уж плохой, как нам кажется, я еще гадала, как он себя поведет, а он без лишних слов взял и вручил мне свидетельство.

Она еще раз развернула передо мной это свидетельство с красной печатью, потом заставила выслушать воспоминания о тернистом пути, пройденном нами после того, как отец покинул нас. Ее рассказ был полон печали, но гораздо отчетливее в нем звучали удовлетворение и гордость. Меня клонило ко сну, вскоре глаза уже не открывались, я уронил голову и заснул; проснувшись, я увидел, что она, накинув куртку и прислонившись к стене, одна в темноте продолжает бубнить одно и то же на все лады. Не будь я смельчаком с детства, точно перепугался бы до полусмерти. На этот раз долгая болтовня матери была лишь генеральной репетицией, настоящее представление, считай, началось в один из вечеров через полгода, когда мы наконец воздвигли большой дом с черепичной крышей. Тогда мы обитали в хижине, временно возведенной во дворе, было начало зимы, и в свете луны большой дом смотрелся великолепно, облицованные цветной мозаикой стены сияли. Хижина с четырех сторон продувалась ветром, холод был собачий, слова матери со свистом вырывались наружу, а у меня из головы не шла перебираемая руками мясника свиная требуха.

– Эх, Ло Тун, Ло Тун, ублюдок ты неблагодарный, – говорила мать, – ты думал, что мы вдвоем с сыном без тебя не проживем? Тьфу! Мы не только выжили, но и большой дом с черепичной крышей построили! У Лао Ланя дом пять метров высотой, а наш – пять десять, на целых десять сантиметров выше! У него дом бетоном оштукатурен, а наш цветной мозаикой облицован!

Эта ее страсть к пустому тщеславию вызывала у меня непреодолимое отвращение. У Лао Ланя дом снаружи в бетоне, зато внутри потолок из трехслойной фанеры, стены первоклассной плиткой выложены, полы мраморные. А у нас снаружи цветная мозаика, а внутри стены известковые, балки и столбы торчат, пол неровный, один слой шлака и уложен. Дом Лао Ланя – то, что называется «в пирожке мясо внутри, а не по бокам», а наш близок к тому, что называется «ослиный навоз – снаружи один блеск». Лунный свет освещает ее рот, словно кинокамера выхватывает крупный план. Губы беспрестанно двигаются, в уголках рта скопилась белая пена; я укутываюсь с головой влажным одеялом и засыпаю под ее болтовню.

Хлопушка одиннадцатая

– Помолчи, мальчик, – женщина впервые заговорила, и между звуками словно протянулась медовая нить. По ее голосу я чувствую, что она уже многое хлебнула в жизни. С легкой улыбкой, исполненной таинственного намека, она отходит на пару шагов и усаживается на неизвестно когда появившийся, а может, всегда там и стоявший темно-красный стул из палисандра. Она махнула мне рукой и снова сказала: – Мальчик, помолчи, я знаю, о чем ты думаешь.

Я не мог оторвать взгляд от ее тела. Я смотрел, как она, не спеша, словно на театральном представлении, расстегивает на этом большом халате медные пуговицы, затем, потянув за полы, резко выпрямляет руки, словно расправляющий крылья страус, и я вижу под этим простым и заношенным халатом роскошную плоть. Я и впрямь ужасно взволнован, просто с ума схожу. Голова гудит, тело бьет озноб, сердце бешено колотится, зубы стучат, будто я голышом стою в ледяной воде. Ее глаза и зубы поблескивают в пламени печки и свете свечи. Ее похожие на плоды манго груди в центре чуть провисают, образуя изящную кривую, а у вершины вновь элегантно вздымаются, подобно пленительно задранным мордочкам каких-то зверушек, вроде ежей. Они сердечно призывают меня, хотя мне не сдвинуться с места – ноги будто приросли к земле. Я воровато поглядываю на мудрейшего, он сидит прямо и неподвижно, скрестив руки, будто уже отошел в мир иной.

– Мудрейший… – мучительно шепчу я, словно желая получить от него спасительных сил, словно ожидая получить от него кивок в знак согласия, который позволил бы мне следовать собственным желаниям. Но мудрейший смахивает на ледяную статую и даже не шевельнется.

– Мальчик, – снова подает голос женщина, но этот звук вроде даже не слетает с ее губ, а доносится откуда-то сверху, откуда-то из ее чрева. Я, конечно, слышал рассказы о чревовещании, но владевшие этим искусством были если не мастерами Улинь[25], то тучными женщинами и тощими клоунами из цирка. Все они люди необыкновенные, такие окружены загадочными, удивительными особенностями, с ними всегда связывают случаи колдовства и убийства младенцев.

– Подойди, мальчик, – снова звучит голос. – Не нужно противиться сердцу, что оно тебе говорит, то и делай, ты же его раб, а не хозяин. – Но я еще судорожно борюсь. Понимаю, что стоит сделать один шаг, и назад никогда возврата не будет. – Ну что же ты? Разве ты все время не думал обо мне? А как только мясо оказалось у рта, почему-то не осмеливаешься вкусить его? – После смерти сестренки я уже принял решение, что мяса больше есть не буду, и с тех пор действительно не ел его. Теперь вид мяса вызывает у меня тошноту, начинает казаться, что я в чем-то провинился, вспоминается, сколько бед оно мне принесло. Когда речь зашла о мясе, силы самоконтроля в какой-то степени восстановились. Она холодно усмехнулась, словно из пещеры холодом повеяло, и когда снова заговорила, стало заметно, с каким язвительным выражением на лице она раскрывает рот: – Думаешь, не касаясь мяса, ты сможешь значительно облегчить свою вину? Считаешь, что если не станешь пить моего молока, то сможешь доказать, что ты прозрачен, как лед, и чист, как яшма? Хотя ты несколько лет и не ел мяса, ты ни на миг о нем не забывал; сегодня ты можешь моего молока не пить, но потом вовек не сможешь забыть его. Что ты за человек, мне ясно. Ты должен понимать, что я следила за тем, как ты растешь, я разбираюсь в тебе, как в себе самой.

На моих глазах выступили слезы:

– Ты тетя Дикая Мулиха? Ты жива? Значит, ты и не умирала? – Я чувствую, что моя душа тянется к ней, меня будто сносит прямо к ней мощным потоком, но меня останавливают ее холодная усмешка и язвительное выражение. Ее рот кривится:

– Какая тебе разница, Дикая Мулиха я или нет? Жива я или умерла, тебе-то что? Если хочешь напиться моего молока, подходи и пей; не хочешь, то и задумываться об этом не надо. Если пить мое молоко – грех, тогда то, что ты хочешь испить моего молока, но не пьешь – грех еще больший.

От ее язвительной насмешливости я не знал, куда деваться, хотелось спрятать лицо под какой-нибудь собачьей шкурой.

– Ну, спрячешь ты лицо под собачьей шкурой, и что дальше? – сказала она. – В конце концов, все равно придется снять ее. Ну, поклянешься не снимать ее, она постепенно сгниет, рассыплется, и покажется твоя похожая на картофелину физиономия. И как мне быть тогда, скажи? – Я что-то мямлил и смотрел на нее умоляющим взглядом. Она запахнула полы халата, закинула левую ногу на правую и почти тоном приказа заявила: – Рассказывай давай свою историю.

Замерзший дизель потрескивал под языками пламени от горевшей резины, и мать, не теряя времени, взялась за заводную ручку, двигатель пару раз чихнул, и из выхлопной трубы вылетел клуб черного дыма. Я радостно вскочил с земли, хоть и надеялся, что она никогда не заведет его. Но не тут-то было, дизель заглох опять. Мать потянула ручку зажигания, подбросила огня и принялась яростно крутить ручку снова. Наконец двигатель взревел, как сумасшедший, мать рукой подбавила газу, маховик стремительно завертелся, вроде бы еще не разогревшийся, но судя по тому, как сотрясался весь механизм и какой густой черный дым повалил из выхлопной трубы, на сей раз он и вправду завелся. Значит, этим утром, когда капля воды превращается в лед, мне придется вместе с ней ехать в уездный центр по обледенелой дороге навстречу пронизывающему до костей ветру. Мать сходила в дом, надела овечий полушубок, сшитый из отдельных кусков, подпоясалась ремнем из воловьей кожи и напялила черную собачью ушанку. В руке она несла серое хлопчатобумажное одеяло. Все это – и одеяло, и полушубок, и ремень, и ушанку – мы подобрали на помойке. Мать закинула одеяло в высокую кабину, на мое место – я укутывался в него от холода. Сама уселась на место водителя и велела мне открыть ворота. Они у нее получились самые внушительные во всей деревне, таких здесь сто лет не было. Две створки, обитые толстыми стальными листами в сантиметр толщиной и накрепко сваренные угловым железом, даже из пулемета не пробьешь. Выкрашены черным лаком, с двумя медными кольцами в звериной пасти. Деревенские относились к ним уважительно, а нищие обходили стороной. Я открыл материн медный замок, с усилием растворил половинки ворот, и ворвавшийся с улицы холодный ветер вмиг прохватил меня насквозь. Но я не стал размышлять по поводу холода, потому что увидел высокого мужчину, который, ведя за руку девочку лет четырех-пяти, неспешно приближался с той стороны, откуда торговцы ведут в деревню скотину. Сердце у меня вдруг остановилось, потом бешено заколотилось, и я, еще не разглядев как следует его лица, понял, что это вернулся отец.

Мы не виделись пять лет, я тосковал о нем днем и ночью и всякий раз представлял себе его возвращение чем-то потрясающим, но на самом деле все произошло очень просто и обыденно. Отец был без шапки, на жирных растрепанных волосах налипло несколько соломинок, в волосах этой девочки тоже, будто они только что вылезли из скирды. Лицо отца немного отекло, уши усыпаны чирьями, на подбородке черная с сединой щетина. На правом плече битком набитая желтая брезентовая сумка, к наплечному ремню привязана эмалированная кружка. На груди вытертой армейской шинели старого образца две коричневые пуговицы отлетели, но нитки, которыми они были пришиты, еще торчат, видны и вмятины от пуговиц. Штаны не разберешь какого цвета, на ногах высокие, уже не новые, яловые сапоги, они доходят ему почти до колен, покрыты грязью, но кое-где блестят как лакированные. При виде этих сапог я тут же вспомнил о его прежней славе, если бы не они, в то утро он выглядел бы совсем блёкло в моих глазах. На красной шапочке девочки, которая, держа его за руку, еле поспевала за ним вприпрыжку, беспорядочно подпрыгивал растрепанный помпон. Полы темно-красного пуховика почти волочились по земле, она смахивала в нем на надутый кожаный мяч и словно катилась на бегу. Смуглое лицо, большие глаза, длинные ресницы, густые, не подходившие ей по возрасту брови почти сходились на переносице лаково-черной прямой линией. Ее глаза сразу заставили вспомнить Дикую Мулиху, отцову любовницу и соперницу матери. Я к Дикой Мулихе не только не испытывал ненависти, но даже симпатизировал ей, и до того, как они с отцом убежали, любил бывать у нее в ресторанчике; одной из причин этой симпатии было то, что я мог там поесть вдоволь мяса, но не только в этом было дело, она была мне близка, а когда я узнал, что она – любовница отца, стал относиться к ней как-то еще более по-родственному.

Я не стал звать его, а совсем не так, как много раз представлял себе при виде его, не обращая ни на что внимания, бросился в его объятия, жалуясь на то, сколько страданий мне пришлось пережить после его ухода. Я не стал сообщать матери, что он пришел. Лишь метнулся к створке ворот и застыл там как часовой. Увидев, что ворота распахнуты, мать взялась за ручки и привела в движение похожий на небольшую гору мотоблок. Когда он оказался напротив проема ворот, с улицы туда как раз подошел отец с маленькой девочкой.

– Сяотун? – как-то неуверенно крикнул он.

Я не ответил, уставившись на мать. Она вдруг побледнела, ее взгляд остановился, будто заледенел; мотоблок, как слепая лошадь, ткнулся в угол стены у ворот; и затем она, точно подстреленная птица, соскользнула с сиденья водителя.

Отец на миг замер, раскрыв рот и обнажив желтоватые зубы; потом закрыл рот и прикрыл их; затем опять открыл рот и захлопнул вновь. С каким-то раскаянием он посмотрел на меня, словно ожидал от меня помощи. Я торопливо отвел глаза. Он поставил сумку на землю, отпустил руку девочки и, поколебавшись, направился к матери. Дойдя до нее, он опять глянул на меня, я снова отвел взгляд. Наконец, он склонился над сидевшей у мотоблока матерью и поднял ее. Тем же застывшим взглядом она непонимающе посмотрела на него, словно на незнакомого. Отец оскалился, захлопнул рот, из горла у него вырвалось подобие кашля. Мать вдруг протянула руку и царапнула его по лицу. Потом вырвалась у него из рук, повернулась и пустилась бегом к дому. Ее ноги подгибались, как полоски лапши, будто из них исчезли все кости. Она бежала, раскачиваясь в разные стороны, загребая грязь и воду. Влетев в дом, с грохотом захлопнула за собой дверь, причем с такой силой, что одно из стекол вылетело, упало на землю и разлетелось на мелкие кусочки. Все затихло, но через какое-то время раздался долгий вопль, а потом она заголосила на все лады.