Отец стоял там, как трухлявое дерево, и в смущении продолжал без конца раскрывать и закрывать рот. На щеке у него проявились три глубокие царапины, сначала бледные, потом на них выступила кровь. Девочка подняла на него глаза и захныкала.
– Пап, у тебя кровь… – запищала она с ярко выраженным нездешним произношением. – Пап, кровь идет… Пап, кровь…
Отец присел на корточки и обнял ее. Девочка обхватила его за голову, не переставая хныкать:
– Пап, пойдем…
Дизель продолжал рычать, как раненый зверь. Я подошел и выключил его.
Когда рев мотора стих, плач девочки и матери, казалось, стал лезть в уши еще навязчивее. Во двор стали заглядывать женщины, ходившие поутру за водой, и я сердито захлопнул ворота.
Взяв девочку на руки, отец встал, подошел ко мне и учтиво спросил:
– Сяотун, ты меня узнаешь? Я твой папа…
В носу защипало, к горлу подступил комок.
Большой ручищей отец погладил меня по голове:
– Несколько лет не виделись, а ты вон какой вымахал…
Из глаз у меня брызнули слезы, и он стал вытирать их большой пятерней:
– Не плачь, сынок дорогой, вы с мамой молодцы, живете, я смотрю, хорошо, так что я спокоен.
Я, в конце концов, выдавил из себя «пап».
Отец поставил девочку на землю:
– Познакомься, Цзяоцзяо, это твой старший брат.
Девочка спряталась за его ногу и робко поглядывала на меня.
– Сяотун, – обратился отец ко мне, – это твоя сестренка.
Глаза девочки очень красивые, глядя в них, я тут же вспомнил о той женщине, что угощала меня мясом, она мне понравилась. И я кивнул ей.
Вздохнув, отец поднял сумку, взял одной рукой за руку меня, другой – девочку и направился к двери в дом. Рыдания матери накатывали волнами, одна другой выше, еще довольно громкие, они не прекращались ни на миг. Опустив голову, отец подумал, потом постучал в дверь:
– Юйчжэнь, прости меня… Я вернулся, чтобы повиниться перед тобой…
Из глаз у него катились слезы, это было так трогательно, что слезы закапали и у меня.
– Я вернулся в надежде, что теперь мы с тобой заживем хорошо. Факты свидетельствуют, что жить так, как живет семья твоих родителей, – правильно, а традиции в семье моих – неверные. Если бы ты смогла простить меня… Надеюсь, ты сможешь простить меня…
Жесткая самокритика отца и тронула меня, и раздосадовала. Если даже он действительно сдержит слово и останется, разве получится, как раньше, есть свиные головы? Дверь в дом резко распахнулась, и на пороге появилась мать. Она встала в дверном проеме, уперев руки в бедра, лицо бледное, глаза покрасневшие, взгляд обжигающий. Отец отступил на шаг, дрожащая от испуга девочка спряталась у него за спиной. Мать походила на огнедышащий вулкан, извергающий лаву:
– У тебя, Ло Тун, ублюдка, совесть потерявшего, что ли, тоже есть настоящее? Пять лет назад сбежал с этой лисой-обольстительницей, нас двоих бросил, пожил с ней всласть, а теперь тебе еще хватает наглости заявляться в дом?
Девочка заревела в голос:
– Пап, мне страшно…
– Вот как славно, даже ребенка на стороне нажил! – гремела мать, пожирая девочку глазами. – Ну просто копия, копия! Маленькая лиса-обольстительница! Что же ты большую лису с собой не привел? Пусть бы только явилась, я бы ей всю лисью вонь выпустила!
Отец виновато улыбался с таким видом, как говорится, что «под крышей чужого дома волей-неволей голову опустишь».
Мать снова закрыла дверь и ругалась уже через нее:
– Убирайся вместе со своей девкой нагулянной, видеть вас больше не хочу! Лиса твоя хвостом тебе махнула, так ты о нас с сыном вспомнил? Вон пошел, ты в наших сердцах умер давно!
Отругавшись, мать снова разразилась рыданиями.
Отец зажмурился и тяжело перевел дух, как астматик на последнем издыхании. Через какое-то время его дыхание пришло в норму, и он обратился ко мне:
– Сяотун, живите счастливо с матерью, а я пошел…
Он потрепал меня по голове, присел на корточки перед девочкой, чтобы она могла вскарабкаться ему на спину. Девочка росточку была крохотного, да еще в широченной куртке, наполовину забравшись к отцу на спину, она все время соскальзывала. Протянув руку, отец взял ее за ножку и затащил на загривок. Поднялся с ней на спине, вытянув голову, шея у него тоже вытянулась, как у быка, который подставляет ее под нож. Битком набитая сумка раскачивалась у него под мышкой, как свешивающийся с прилавка мясника говяжий желудок.
Я потянул его за куртку:
– Пап, не уходи, я не пущу тебя!
И стал стучать в дверь, умоляя мать:
– Мама, пусть папа останется…
Из дома донесся ее крик:
– Пусть катится прочь, далеко-далеко!
Я просунул руку туда, где было разбито стекло, вытащил задвижку и открыл дверь со словами:
– Пап, заходи, я тебя оставляю!
Отец покачал головой и зашагал прочь. Я ухватил его за одежду и громко захныкал, таща к дому. Мне удалось затащить его в дом, и меня обволокло жаром от печки. Мать еще ругалась, но уже не так громко. Ругань тут же сменялась рыданиями.
Отец снял девочку с плеч, я поставил у печки две табуретки и предложил им сесть. Девочка уже привыкла к рыданиям матери и вроде бы чуть осмелела.
– Папа, я есть хочу, – сказала она.
Достав из сумки холодный пирожок, отец разломил его на несколько кусочков и положил на печку греться, вокруг вскоре разнесся аромат жареных пирожков. Отец отвязал эмалированную кружку и тихо спросил:
– Сяотун, горячая вода есть?
Я принес термос и налил полкружки мутной тепловатой воды. Отец поднес ее ко рту, попробовал и сказал девочке:
– Попей водички, Цзяоцзяо.
Она глянула на меня, словно испрашивая согласия, и я дружелюбно кивнул.
Девочка взяла кружку и стала шумно прихлебывать, причмокивая при этом, как теленок, такая милая. Из комнаты влетела мать, вырвала у девочки кружку и вышвырнула во двор. Кружка со звоном покатилась по земле.
Мать влепила девочке оплеуху и рявкнула:
– Нечего здесь воду распивать, лисье отродье!
От удара шапочка слетела, открыв две маленькие косички с вплетенными белыми шнурками, из-за которых шапочка сидела неровно. Девочка ударилась в плач и бросилась в руки отца. Тот резко встал, дрожа всем телом и сжав руки в кулаки. Я совсем не по-сыновнему надеялся, что он двинет матери, но кулаки отца понемногу разжались. Он обнял девочку и негромко проговорил:
– Из-за всей твоей лютой ненависти, Ян Юйчжэнь, ты можешь резать меня на куски, прикончить меня из ружья, но ребенка, у которого нет матери, бить не смей…
Мать отступила на пару шагов, взгляд снова стал ледяным. Она уставилась на голову девочки и долго-долго смотрела, потом подняла глаза на отца:
– А что с ней случилось?
Отец опустил голову:
– На самом деле болеть она особо не болела, животом страдала, три дня промучилась и отошла…
Лицо матери подобрело, но она произнесла с прежней ненавистью:
– Это возмездие, правитель небесный воздал вам по делам вашим!
Она прошла в комнату, открыла шкаф, достала пачку сухого печенья, разорвала замасленную обертку, вынула несколько штук и передала отцу:
– Пусть поест.
Отец покачал головой в знак отказа.
Немного смутившись, мать положила печенье на подставку для печки и заявила: – Какая бы женщина ни попала тебе в руки, доброй смертью не умирает! Мне еще страшно повезло, что я до сих пор жива!
– Я недостоин ее, – сказал отец. – И тебя тоже.
– Оставь все свои слова при себе, – сказала мать, – я их не услышу все равно, пусть даже небо от твоих слов разверзнется, я с тобой жить не смогу, добрый конь на старый выпас не возвращается, будь ты человек решительный, я не смогла бы оставить тебя, даже если бы захотела.
– Мам, пусть он останется… – канючил я.
Мать ответила холодной усмешкой:
– А ты не боишься, что он наш новый дом проест?
– Правильно говоришь, – горько усмехнулся отец, – добрый конь на старый выпас не возвращается.
– Пойдем в ресторан, Сяотун, – сказала мать, – мяса поедим, вина выпьем; мы с тобой за эти пять лет настрадались, сегодня можно себе и позволить!
– Не пойду! – заявил я.
– Смотри не пожалей, ублюдок! – вспыхнула мать.
И, повернувшись, вышла из дома. Только что на ней был овчинный полушубок, но она в какой-то момент успела снять его и черную собачью ушанку тоже. Теперь она надела синее вельветовое пальто, из-под которого выглядывал высокий воротник рыжего свитера из синтетики, от которого летели искры. Держалась она очень прямо, с несколько неправдоподобно задранной головой, грациозно вышагивая, как только что подкованная наново кобылка.
Когда она вышла за ворота, я почувствовал значительное облегчение. Взял с печки пирожок и предложил девочке. Она подняла глаза на отца, тот кивнул, она взяла пирожок и принялась жевать его, откусывая большие и маленькие куски.
Отец вынул из-за пазухи пару окурков, собрал из них табак, свернул самокрутку из куска старой газеты и прикурил от печки. Из ноздрей у него потянулись струйки сизого дыма, и, глядя на его седеющую шевелюру и седые усы, на отмороженные уши с гнойниками и вытекающим из них чем-то желтым, я вспомнил, как ходил тогда с ним на ток оценивать скотину, как ел мясо в ресторанчике Дикой Мулихи, и душу охватили тяжелые переживания.
Чтобы сдержать слезы, я отвернулся и больше не смотрел на него. Вдруг вспомнив про миномет, я сказал:
– Пап, мы ничего не боимся, теперь никто не посмеет нас обидеть, у нас большая пушка имеется!
Я бегом отправился в пристройку, откинул драные листы картона и приподнял тяжеленный круг – базу миномета.
Напрягая все силы, я еле-еле вытащил его во двор, бросил напротив ворот и тщательно установил. Из дома вышел, ведя за руку девочку, отец:
– Что это ты раздобыл такое, Сяотун?
Не затруднившись ответить, я порысил в пристройку, вернулся с такой же тяжелой треногой и положил ее рядом с кругом. Еще одна ходка – и я принес на плече гладкую трубу. И собрал все вместе, установив ее на треногу и круг.
Действовал я быстро и умело, как заправский артиллерист. И, отойдя в сторону, гордо сказал:
– Пап, это восьмидесятидвухмиллиметровый японский миномет, крутая вещь!
Отец осторожно подошел к миномету и, наклонившись, стал тщательно осматривать.
Этот образчик тяжелого вооружения достался нам в виде нескольких кусков железного лома, покрытых целым слоем ржавчины, и я сначала начисто отдирал ее кирпичом, потом тщательно обрабатывал наждачной бумагой, не пропуская ни один уголок, отчистил и внутреннюю поверхность трубы, запуская туда руку, а недавно смазал покупной смазкой. Теперь миномет обрел изначальный вид – корпус с сизовато-стальным отливом, он молодцевато застыл, разинув пасть, ни дать ни взять могучий лев, готовый в любую минуту издать рык.
– Пап, ты внутрь трубы загляни.
Взгляд отца скользнул в ствол миномета, и лучик света лег на его лицо. Он поднял голову, стрельнул глазами по сторонам. Я видел, что он взволнован, а он, потирая руки, сказал:
– Добрая вещица, действительно добрая! Откуда она у вас?
Я засунул руки в карманы и, водя ногой по земле, с якобы безразличным видом ответил:
– Да вот привезли нам, какой-то старик со старухой доставили на своем старом муле.
– Стреляли из него, нет? – Отец еще раз заглянул в дуло: – Вот уж шарахнет так шарахнет, настоящее оружие!
– Я собираюсь, как наступит весна, смотаться в Наньшаньцунь к этим старикам, у них наверняка и мины есть, куплю у них все, что имеется, и пусть кто попробует меня обидеть, весь дом ему разнесу! – Я поднял глаза на отца и добавил угодливо: – Можем первым делом Лао Ланю дом разнести!
Отец с горькой усмешкой покачал головой, но ничего не сказал.
Девочка доела пирожок и заявила:
– Пап, я еще хочу…
Отец сходил в дом и принес куски согревшегося пирожка.
Девочка покачалась из стороны в сторону:
– Не хочу этого, печенья хочу…
Отец в затруднении глянул на меня, я помчался в дом, принес печенье, положенное матерью на печку, и протянул девочке:
– На, ешь.
В тот самый миг, когда девочка протянула ручку, чтобы взять печенье, отец налетел на нее, как коршун на цыпленка, и обнял. Девочка заревела, а отец утешал ее:
– Цзяоцзяо, моя хорошая, мы чужое не едим.
Сердце мое сразу заледенело.
Отец поднял не перестававшую реветь девочку на плечи и погладил меня по голове:
– Ты уже большой вырос, Сяотун, добьешься большего, чем отец, вон пушка какая у тебя есть, отцу хоть спокойнее на душе…
И пошел с ней за ворота. Со слезами на глазах я побрел за ним:
– Пап, а нельзя, чтобы ты не уходил?
Отец обернулся, склонив голову набок:
– Хоть у вас и миномет есть, стрелять из него куда попало не надо, и по дому Лао Ланя не надо.
Край отцовой куртки выскользнул у меня из руки, и он, нагнувшись из-за сидевшей на плечах дочки, зашагал дальше по обледенелой улице по направлению к железнодорожной станции. Когда они отошли шагов на десять, я громко крикнул:
– Пап!
Отец не обернулся, зато обернулась девочка, лицо заплаканное, но на нем явно сверкнула улыбка, как весенняя орхидея, как осенняя хризантема. Она помахала мне ручонкой, мое сердце десятилетнего мальчишки сжалось от резкой боли, и я присел на корточки. Прошло примерно столько, сколько нужно, чтобы выкурить трубку табаку, и силуэты отца с девочкой исчезли за поворотом; прошло время на еще одну трубку табаку, и с противоположной стороны подошла запыхавшаяся мать с большой белой с красными разводами свиной головой. Остановившись передо мной, она в смятении спросила:
– А отец твой где?
С ненавистью глядя на эту свиную голову, я ткнул в сторону железнодорожной станции.
Откуда-то издалека, слабый, но отчетливый, донесся крик петуха, возвещающий рассвет. Я знал, что на дворе сейчас самое темное время перед рассветом, но скоро начнет светать. Мудрейший все так же сидел без движения, в каморке устало звенел единственный комар. Свеча покосилась набок, и растопленный воск застыл на подставке белой хризантемой. Женщина закурила сигарету и поморщилась от лезущего в глаза дыма. Она энергично встала, повела плечами, и просторный халат соскользнул с ее тела, как пенка на соевом молоке, оставшись лежать под ногами бесформенной кучей. Она еще потопталась по нему, приминая. Потом снова уселась на стул, раздвинула ноги, сперва погладила груди, потом надавила, и из них струйками полилось молоко. Меня переполняло волнение, я был словно околдован и сидел, наблюдая, как мое тело, подобно оболочке личинки цикады, сохраняло свою форму, оставаясь сидеть на табуретке, а другое мое «я» голышом направилось к струйкам молока. Они попадали в лоб, в глаза, оставаясь на веках капельками жемчужных слез. Струйки молока попадали и в рот, и я ощутил в горле его сладковатый запах. Он встал перед женщиной на колени, уткнувшись спутанными, торчащими волосами ей в живот. Прошло довольно много времени, прежде чем он поднял на нее глаза и, словно во сне, спросил:
– Ты – тетя Дикая Мулиха?
Она покачала головой, потом кивнула и с глубоким вздохом проговорила:
– Дурачок ты маленький.
Затем отступила на шаг, села на стул и, взявшись за правую грудь, стала совать ему в рот…
Хлопушка двенадцатая
Над головой раздался грохот, сверху посыпались битая черепица и гнилая трава вперемешку с землей, разлетелась на куски чашка, а одна бамбуковая палочка для еды подскочила вбок и как стрела вонзилась в покрытую плесенью стену. Эта питавшая меня налитой грудью, эта теплая, как только что вынутый из печи батат, женщина резко оттолкнула меня. Когда сосок выскользнул у меня изо рта, сердце пронзила острая боль, голова закружилась, и я невольно сполз на пол. Из горла рвался громкий вопль, но ему не было выхода, словно шею сдавили огромные ручищи. Она растерянно огляделась по сторонам, будто что-то потеряла, вытерла мокрый сосок и с ненавистью уставилась на меня. Я вскочил, бросился к ней, обнял и стал покрывать поцелуями ее шею. Она ухватила мне кожу на животе, с силой крутнула и резко отпихнула от себя, плюнув в лицо, а потом, покачивая бедрами, вышла из каморки. Перепуганный, я последовал за ней и увидел, что она приостановилась за крупом статуи Ма Туна. Закинув ногу, она вскочила ему на спину, они вместе с этим конем с человечьей головой вылетели из храма, и с улицы донесся звонкий цокот копыт. Раздавалось пение птиц, приветствовавших рассвет, где-то вдалеке было слышно, как коровы зовут телят. Я знал, что как раз в это время они кормят их молоком. Я будто видел, как телята тыкаются головой в волнующиеся соски, а коровы благосклонно и болезненно выгибаются всем телом, но вот моя грудь уже исчезла. Я с размаху шлепнулся задом на холодный влажный пол и, не стыдясь, заплакал. Проплакав немного, поднял голову на зияющую в крыше дыру размером с бамбуковую корзину, через которую приливом хлынул свет утренней зари. Я чмокал губами, будто пробуждаясь ото сна. Если это был сон, то откуда у меня полный рот молока? Проникая в мое тело, эта загадочная жидкость заставила меня вернуться в детство, значительно ужалось и мое выросшее тело. Если это был не сон, то откуда взялась эта похожая на тетю Дикую Мулиху женщина, которая никакой Дикой Мулихой не была, и куда она сейчас делась?.. Я тупо сидел, глядя на мудрейшего, о котором я давно уже и не вспоминал и который медленно пробуждался, как очнувшийся от спячки питон. Он сложился в золотистых отсветах зари и начал выполнять упражнения цигун. Мудрейший был уже в просторном домашнем одеянии, ну да, это и есть тот большой халат из холстины, который надевала эта кормившая меня грудью добрая женщина. У мудрейшего был свой собственный комплекс упражнений, он складывался всем телом и брал в рот собственный стебель, он валялся на просторной деревянной кровати как заводная игрушка с хорошим заводом. От бритой головы мудрейшего шел пар, отливающий всеми цветами спектра. Поначалу я не обращал внимания на цигун мудрейшего, считая, что это всего лишь детские забавы, но лишь попробовав повторить его движения, понял, что кувыркаться на постели нетрудно, складываться всем телом тоже несложно, а вот попытаться достать зубами свой стебель куда как непросто.
Закончив упражнения, мудрейший встал на кровати и отряхнулся всем телом, как повалявшийся вволю на песке жеребец. Жеребец может стряхнуть с себя частицы земли, а с тела позанимавшегося цигун мудрейшего во все стороны дождем разлетелись капли пота. Несколько капель попали мне на лицо, одна даже в рот залетела. От них веяло ароматом цветов коричного дерева, и вот этот аромат распространился по всей каморке. Мудрейший высок ростом, на левой груди и внизу живота у него завихряющиеся шрамы размером с винную стопку. Шрамов от пуль я не видел, но уверен, что они от пуль. Получив пару пуль в такие уязвимые места, восемь-девять человек из десяти отправляются к Ло-вану[26], но он этой участи избежал и до сих пор пребывает в добром здравии, сразу видно – человек удачлив и везуч. Стоя на кровати, он бритой головой почти упирается в бамбуковые балки. «Вытяни он посильнее шею, – думаю я, – и голова его может высунуться в отверстие провала». То-то народ перепугается, увидев торчащую позади конька черепичной крыши храма его голову, испещренную шрамами! А как странно и удивительно это покажется низко кружащим в небе коршунам! Мудрейший расслабляется и поворачивается всем телом ко мне. Тело у него еще молодое и составляет разительный контраст со старческой головой. Если бы не выпирающий – хотя и не очень – животик, можно было бы сказать, что этому телу лет тридцать с небольшим, но когда он в этой изношенной кашье восседает перед статуей бога Утуна, то по выражению лица и поведению ему меньше девяноста девяти не дашь, никто и усомниться не посмеет. Стряхнув пот, мудрейший потянулся, накинул кашью и спустился с кровати. Все, что я только что видел, исчезло под этой кашьей, которая, казалось, в любой момент может распасться на куски. Казалось, все это было порождено моей фантазией, я тер глаза, как главный герой рассказов об удивительном, который столкнулся с чем-то непостижимым и куснул себя за палец, чтобы удостовериться, что ощущения не обманывают. Стало больно, значит, тело мое настоящее, значит, все только что виденное происходило на самом деле. Мудрейший – к тому времени это уже был он, подрагивающий от слабости старик, который словно только что обнаружил меня перед собой на четвереньках и, притянув к себе, каким-то исполненным сострадания голосом спросил:
– Младший мирянин, может ли чем-то помочь тебе старый монах?
Обуреваемый самыми разными чувствами, я проговорил:
– О мудрейший, я не закончил вчерашний рассказ.
Монах вздохнул, будто припоминая, что было вчера, и сочувственно спросил:
– Значит, хочешь рассказывать дальше?
– О мудрейший, недосказанное сдерживается в душе и может вызвать нарывы и фурункулы.
Уклонясь от ответа, монах покачал головой:
– Следуй за мной, младший мирянин.
Я последовал за ним в переднюю часть храма, к статуе божества с лошадиной головой – одному из воплощений бога Утуна. На этом открытом пространстве мудрейший уселся на молитвенный коврик, который казался еще более ветхим, чем вчера, потому что из-за вчерашнего ливня на нем, как и везде, повырастали сероватые грибочки, ухо ему мгновенно облепили мухи, похоже, те же, что ползали по нему вчера, а еще две, покружив в воздухе, опустились на длинные брови. Эти брови изгибались, дрожали, словно ветви с поющими на них птицами. Я опустился на колени сбоку от мудрейшего, упершись задом в пятки, и продолжил рассказ. Но цель моего рассказа – уход от мира сего – уже стала не такой четкой, в отношениях между мной и мудрейшим за эту ночь произошли значительные изменения, перед глазами у меня все время всплывает образ его молодого и здорового, чувственного тела, старая кашья то и дело становится прозрачной, и мысли у меня путаются. Но я все же хочу продолжить свой рассказ, как когда-то наставлял отец: если у чего-то есть начало, то должен быть и конец. И рассказываю дальше.
Застыв на секунду, мать хватает меня за руку и размашистым шагом направляется вперед, по направлению к железнодорожной станции.
Левой рукой мать держала за руку меня, в правой у нее была свиная голова, мы торопливо шли по дороге к станции, все быстрее и быстрее, пока не перешли на бег.
Когда она схватила меня за руку, я не собирался следовать за ней и изворачивался, чтобы высвободиться, но она держала меня за запястье железной хваткой, и вырваться было невозможно. В душе я был крайне недоволен ею. Как отвратительно ты вела себя, Ян Юйчжэнь, сегодня утром, когда отец вернулся. Отец – человек сильный, как говорится, ногами стоит на земле, а головой подпирает небо, пусть даже сейчас у него не всё складывается, но он смог склонить перед тобой гордую голову, что, может, и не было чем-то потрясающим, но по меньшей мере трогало до слез. Что еще тебя, Ян Юйчжэнь, не устраивает? Зачем тебе надо было уязвить его такими злобными речами? Отец предоставил тебе возможность решить все миром, а ты не только, как говорится, не слезла с осла на покатом склоне, а, наоборот, только и делала, что голосила и вопила, каких только ругательных слов не высказала по поводу его незначительных проступков, так и цеплялась по каждой мелочи, да так, что аж тряслась вся – ну какой благородный муж выдержит такое! Мало того, самым недостойным была твоя попытка выказать свой норов по отношению к моей младшей сестренке. От твоей затрещины у нее даже шапочка слетела и показались белые шнурки, вплетенные в косички, сестренка разрыдалась, я, ее единокровный брат, так из-за этого расстроился, Ян Юйчжэнь, а ты подумай, как неприятно это было отцу! Кто играет, голову теряет, Ян Юйчжэнь, мне со стороны виднее, я понимаю, что этой оплеухой ты все испортила. Нарушила чувства мужа и жены, разбила сердце отца. Не только его сердце, но и мое тоже. С такой жестокосердной матерью мне, Ло Сяотуну, отныне тоже надо быть настороже. Хоть я и надеюсь, что отец, возможно, останется жить со мной, но в то же время чувствую, что он уйдет, на его месте я бы тоже ушел, люди решительные всегда уходят, мне кажется, что нужно бы уйти вместе с отцом, а ты, Ян Юйчжэнь, будешь жить припеваючи одна, будешь сторожить свой большой пятикомнатный дом с черепичной крышей!
Так, злобно бросаясь от одной мысли к другой, я, пошатываясь, поспешал за своей матерью Ян Юйчжэнь. Я не слушался, а другой рукой она еще тащила свиную голову, поэтому бежали мы небыстро. Народ по дороге косился на нас с любопытством или недоумением. В то необычное раннее утро в глазах прохожих я и мать, тащившая меня бегом по дороге из деревни на станцию, должно быть, являли странное, но занятное представление. Они обращали на нас внимание, равно как и бегущие краем дороги собаки. Они бешено облаивали нас, а одна гналась за нами и норовила укусить.
Получив серьезный моральный удар, мать не бросила свиную голову на землю, как актеры в некоторых фильмах, а крепко держала ее в руке, как бегущий в панике солдат, не желавший выпускать из рук оружия. Ей было тяжело, но она неслась вперед, таща левой рукой меня, своего сына, а правой прижимая к себе свиную голову, купленную, чтобы совершить небывалый прорыв и наладить с отцом прежние отношения. По ее изможденному лицу катились сверкающие капли то ли пота, то ли слез. Она тяжело дышала, губы беспрестанно шевелились, изо рта без конца неслись ругательства. Она все еще ругается, мудрейший, как ты считаешь, следует ли послать ее в ад для сквернословов, чтобы там ей язык вырвали?