Мы все обычно оставались на прослушивание того, кто шел за нами (возможность выступить без свидетелей служила компенсацией тому, кого слушали первым), и я беспокойно вышагивал по переходу, желая, чтобы моим зрителем был Джеймс. При Ричарде, даже если он этого не хотел, все робели. Я слышал его голос, доносившийся из репзала, он эхом отдавался от стен:
Подумайте, к чему вы нас толкнете,Как пробудите спящий меч войны:Остерегитесь, просим, бога ради.Когда поспорят две таких державы,Кровь хлынет бурно; будет в каждой каплеБезвинной горе, горькие упрекиТому, чьим злом наточены мечи,Что расточают жизни кратковечность[8].
Я уже дважды видел, как он читает этот монолог, но впечатление не ослабевало.
Ровно в половине девятого дверь в репзал со скрипом открылась. В щель выглянуло знакомое лицо Фредерика, морщинистое и забавное.
– Оливер? Мы готовы тебя выслушать.
– Отлично.
У меня заколотилось сердце – затрепетало, как крылья птички, застрявшей между легкими.
Я вошел в репзал, чувствуя себя пустым местом, как всегда. Он был огромным, с высокими сводчатыми потолками, с большими окнами, выходившими на кампус. На окнах висели синие бархатные шторы, собранные пыльными кучами на дощатом полу.
– Доброе утро, Гвендолин, – сказал я, и мой голос отозвался эхом.
Рыжая, худая, как палка, женщина, сидевшая за режиссерским столом, подняла на меня взгляд; казалось, она занимает в зале слишком много места. Из-за вызывающей розовой помады и повязанного на голове шарфа в огурцах она была похожа на какую-то цыганку. В знак приветствия она помахала пальцами, и у нее на запястье забрякали браслеты. Ричард сидел на стуле слева от стола, скрестив руки на груди, и смотрел на меня со спокойной улыбкой. На Главные Роли я явно не годился, поэтому конкурентом считаться не мог. Я широко ему улыбнулся и постарался про него забыть.
– Оливер, – сказала Гвендолин. – Как приятно тебя видеть. Ты похудел?
– Вообще-то наоборот, – ответил я, чувствуя, как заливаюсь жаром.
Перед летними каникулами она посоветовала мне «подкачаться». Я часами вкалывал в спортзале, каждый день, весь июнь, июль и август, надеясь произвести на Гвендолин впечатление.
– Хм, – произнесла она, медленно скользя взглядом от моей макушки к ногам с холодным вниманием работорговца на рынке. – Ладно. Начнем?
– Конечно.
Я вспомнил совет Ричарда, встал потверже и решил без повода не шевелиться.
Фредерик сел рядом с Гвендолин, снял очки и протер их краем рубашки.
– Что ты нам приготовил? – спросил он.
– «Перикла», – ответил я.
Он сам это предложил в прошлом семестре.
Фредерик слегка кивнул с видом заговорщика.
– Замечательно. Начинай, как будешь готов.
Сцена 3
Остаток дня мы провели в баре – полутемной, обшитой деревом забегаловке, где персонал знал большинство студентов Даллекера по именам, принимал поддельные удостоверения личности и не видел ничего странного в том, что некоторым из нас по три года подряд было двадцать один. У четверокурсников прослушивания закончились к полудню, но Фредерику и Гвендолин надо было отсмотреть еще сорок два студента, и – учитывая перерывы на обед и ужин, а также обсуждение – распределение вряд ли могло быть вывешено до полуночи. Мы вшестером сидели в своем обычном закутке в «Свинской голове» (самая остроумная шутка, на которую был способен Бродуотер), копя на столе пустые бокалы. Мы все пили пиво, кроме Мередит, которая пропускала одну водку с содовой за другой, и Александра, глушившего скотч – чистяком.
Пришла очередь Рен ждать в КОФИИ, когда повесят распределение ролей. Мы все уже отдежурили и, если бы она вернулась ни с чем, пошли бы по второму кругу. Солнце село несколько часов назад, но мы продолжали препарировать свои прослушивания.
– Я все завалила, – произнесла Мередит в десятый, наверное, раз. – Сказала «удавила» вместо «подавила», как последняя идиотка.
– В контексте монолога разницы особо нет, – устало отозвался Александр. – Гвендолин, наверное, и не заметила, а Фредерик, наверное, и плевать хотел.
Прежде чем Мередит ответила, в бар ворвалась Рен, сжимая в руке листок бумаги.
– Вывесили! – крикнула она, и все мы вскочили на ноги.
Ричард подвел Рен к столу, усадил ее и выхватил у нее листок. Она уже видела распределение, поэтому позволила задвинуть себя в уголок, пока мы все склонились над столом. Пара секунд жадного чтения про себя, потом Александр снова выпрямился.
– Что я говорил? – Он хлопнул по списку, ткнул пальцем в Рен и заорал: – Трактирщик, дай мне купить этой даме выпить!
– Александр, сядь, осел ты несуразный, – сказала Филиппа, хватая его за локоть и затаскивая обратно за стол. – Ты не всё угадал!
– Всё.
– Нет, Оливер играет Октавия, но еще и Каску.
– Правда? – Я бросил читать, когда увидел черту, соединявшую мое имя с Октавием, поэтому наклонился посмотреть еще раз.
– Да, а я сразу троих: Деция Брута, Луцилия и Титиния.
Она стоически улыбнулась мне, такой же персоне нон грата.
– Зачем они так? – спросила Мередит, помешивая остатки водки и высасывая последние капли из красной соломинки. – Полно же второкурсников.
– Но третий курс ставит «Укрощение», – сказала Рен. – Им понадобится весь наличный народ.
– Колин с ног собьется, – заметил Джеймс. – Смотрите, они его назначили на Антония и Транио.
– Со мной в прошлом году то же самое проделали, – сказал Ричард, как будто мы не знали. – С вами Ник Основа, а с четвертым Актер-Король. Репетировал по восемь часов в день.
Третьекурсников иногда брали в спектакль четвертого курса на роли, которые нельзя было доверить второкурсникам. Это означало, что с восьми до трех у тебя занятия, потом репетиция одного спектакля до половины седьмого, а потом другого до одиннадцати. В глубине души я не завидовал Ричарду и Колину.
– На этот раз не будешь, – сказал Александр с недоброй усмешкой. – Репетировать будешь только половину недели – ты же умрешь в третьем акте.
– Я за это выпью, – сказала Филиппа.
– О, сколько дураков у ревности в рабах![9] – провозгласил Ричард.
– Ой, заткнись ты, – отозвалась Рен. – Проставься, и, возможно, мы тебя еще какое-то время потерпим.
Ричард поднялся, изрек:
– Всю свою славу отдал бы за кружку эля![10] – И направился к барной стойке.
Филиппа покачала головой и сказала:
– Ах, если бы.
Сцена 4
Мы бросили вещи в Замке и сломя голову понеслись между деревьями, вниз по лестнице с холма, на берег озера. Мы хохотали и орали друг на друга, мы были уверены, что нас не услышат, и слишком навеселе, чтобы об этом беспокоиться. Мостки шли над водой от лодочного сарая, где ржавел набор бесполезных старых инструментов. (Лодки в сарае не держали с тех пор, как Замок превратился в студенческое общежитие.) Много раз теплыми ночами, а бывало, что и холодными, мы сидели на мостках, курили и выпивали, болтая ногами над водой.
Мередит, которая и форму поддерживала лучше, и бегала быстрее всех, летела вперед, ее волосы развевались, как флаг; до мостков она добралась первой. Остановилась, закинула руки за голову, над ее поясом обнажилась полоска бледной кожи.
– Как сладко спит луна на берегу! – Она обернулась и схватила меня за руки, потому что я стоял ближе всех. – Мы сядем здесь и музыке позволим пролиться в уши: как ночной покой касанию гармонии подходит[11].
Я притворно сопротивлялся, пока она тащила меня к концу мостков, а остальные один за другим скатывались по лестнице и присоединялись к нам. Последним, задыхаясь, прибыл Александр.
– Айда купаться голышом! – крикнула Мередит, на ходу сбрасывая туфли. – Я за все лето так и не поплавала.
– Как ни скромна, а лишнее потратишь, – предупредил Джеймс, – показывая красоту луне[12].
– Бога ради, Джеймс, какой ты зануда. – Она шлепнула меня туфлей сзади по бедру. – Оливер, пойдешь со мной в воду?
Ее лукавой улыбке я не верил ни капли, поэтому сказал:
– В прошлый раз, когда мы пошли купаться голышом, я упал на мостки в чем мать родила и до утра пролежал мордой вниз на диване, пока Александр у меня из задницы занозы вытаскивал.
Все долго хохотали надо мной, а Ричард длинно присвистнул.
Мередит: Ну пойдемте, кто-нибудь, поплавайте со мной!
Александр: Ты суток в одежде провести не можешь, да?
Филиппа: Если бы Рик ее радовал, она бы не вела себя как шлюха со всеми нами.
Снова смех и свист. Ричард бросил на Филиппу надменный взгляд и произнес:
– По мне, дама слишком бурно возмущается[13].
Она закатила глаза и села рядом с Александром, который сосредоточенно крошил травку в папиросную бумагу.
Я втянул сладкий, пахнувший деревьями воздух и задержал дыхание, насколько мог. После знойного лета в пригороде в Огайо мне не терпелось вернуться в Деллакер, к озеру. Ночами вода была черной, днем – глубокого голубовато-зеленого цвета, как нефрит. Озеро со всех сторон окружал лес, кроме северного берега, там деревья росли реже, и в лунном свете сверкала алмазной пылью полоска белого песчаного пляжа. Мы у себя на южном берегу были достаточно далеко от похожих на светлячков огней Холла, можно было не опасаться, что нас увидят, тем более – подслушают. В то время нам нравилась наша уединенная жизнь.
Мередит откинулась на мостки, закрыла глаза и умиротворенно напевала про себя. Джеймс и Рен сидели на другом краю мостков, глядя на пляж. Александр свернул косяк, зажег его и протянул Филиппе.
– Дунь. Завтра никаких дел, – сказал он; это было не совсем так.
Нам предстоял первый день занятий и общее собрание вечером. Тем не менее Филиппа взяла косяк и сделала длинную затяжку, прежде чем передать его мне. (Мы все позволяли себе по особым случаям, кроме Александра, тот все время был немножко обкуренным.)
Ричард вздохнул с глубочайшим удовлетворением, звук пророкотал у него в груди, как мурлыканье большой кошки.
– Хороший год будет, – сказал он. – Есть ощущение.
Рен: Может, это из-за того, что ты получил роль, которую хотел?
Джеймс: И вполовину меньше текста, чем мы все?
Ричард: Ну, это справедливо, после прошлого-то года.
Я: Ненавижу тебя.
Ричард: Ненависть – самая искренняя разновидность лести.
Александр: Там про подражание, бестолочь.
Некоторые захихикали, у нас все еще приятно гудело в головах. Перебранки наши были беззлобными и обычно безобидными. Мы, как семеро детей в одной семье, провели вместе столько времени, что видели друг друга и с лучшей стороны, и с худшей, и обе нас давно не впечатляли.
– Вы вообще верите, что это наш последний год? – спросила Рен, когда все отсмеялись и уже довольно давно умолкли.
– Нет, – ответил я. – Отец как будто вчера на меня орал за то, что я впустую трачу свою жизнь.
Александр фыркнул.
– И что он тебе сказал?
– «Ты что, откажешься от стипендии в Кейс-Уэстерне и проведешь четыре года накрасившись, в колготках, объясняясь в любви какой-то девице в окне?»
«Школы искусств» уже хватило бы, чтобы вывести из себя моего непреклонно прагматичного отца, но опасная элитарность Деллакера почти всех заставляла поднимать брови. С чего бы умным талантливым студентам терпеть угрозу насильственного исключения в конце каждого учебного года и выпускаться даже без обычной степени, которая дает возможность выжить? Чего не понимало большинство тех, кто жил за пределами странной области консерваторского образования, так это того, что диплом Деллакера был чем-то вроде золотого билета Вилли Вонки – гарантировал обладателю пропуск в элитарные творческие и филологические сообщества, существовавшие вне академической среды.
Мой отец, возражавший против Деллакера упорнее многих, отказался принимать мое решение потратить университетские годы впустую. Актерство само по себе никуда не годилось, но нечто настолько узкое и старомодное, как Шекспир (в Деллакере мы ничем больше не занимались), казалось ему во много раз хуже. Мне было восемнадцать, я был раним и впервые ощутил ни с чем не сравнимый ужас от того, как утекает сквозь пальцы что-то, чего отчаянно хочешь, поэтому отважился сказать отцу, что пойду в Деллакер – или никуда не пойду. Мать убедила его оплатить мое обучение – после нескольких недель ультиматумов и споров, повторявшихся по кругу, – на том основании, что старшая моя сестра вот-вот должна была вылететь из Университета штата Огайо и только мной теперь можно было похвалиться перед гостями. (Отчего они не возлагали надежд на Лею, младшую и самую многообещающую из нас, осталось загадкой.)
– Хотел бы я, чтобы моя мать так бесновалась, – сказал Александр. – Она так и думает, что я учусь в Индиане.
Мать Александра отдала его на усыновление, когда он был еще совсем маленьким, и едва поддерживала с ним связь. (Все, что она соизволила рассказать ему об отце, это то, что он был то ли из Пуэрто-Рико, то ли из Коста-Рики – она точно не помнила – и понятия не имел о существовании Александра.) Обучение он оплачивал благодаря щедрой стипендии и небольшому состоянию, которое оставил ему покойный дед, просто чтобы позлить свое беспутное дитя.
– Мой отец расстроился, что из меня не вышло поэта, – вступил Джеймс.
Профессор Фэрроу преподавал в Беркли поэтов-романтиков, а его жена, которая была намного моложе мужа (бывшая студентка, такой скандал), сама писала поэзию, пока ее, как Сильвию Плат, не настиг срыв – когда Джеймс учился в выпускном классе. Я познакомился с его родителями позапрошлым летом, когда навещал его в Калифорнии, и мое подозрение, что людьми они были интересными, но родителями незаинтересованными, подтвердилось совершенно недвусмысленно.
– Моим наплевать, – сказала Мередит. – Они заняты ботоксом и уклонением от налогов, а братья заботятся о семейном благосостоянии.
Дарденны жили между Монреалем и Манхэттеном, продавали заоблачно дорогие наручные часы политикам и знаменитостям и относились к единственной дочери скорее как к экзотическому питомцу, чем как к члену семьи.
Филиппа, никогда не говорившая о родителях, промолчала.
– Побольше, чем родня, но вряд ли близок[14], – произнес Александр. – Господи, у нас паршивые семьи.
– Ну, не у всех, – ответил Ричард.
У него и Рен на двоих имелись в родителях три опытных актера и режиссер, жившие в Лондоне и часто появлявшиеся в театрах Вест-Энда. Он пожал плечами:
– Наши классные.
Александр выдохнул струю дыма, отбросил косяк.
– Везунчики вы, – сказал он и спихнул Ричарда с мостков.
Тот рухнул в воду с чудовищным всплеском, обдав нас всех водой. Девочки завизжали, прикрывая руками головы, а мы с Джеймсом завопили от неожиданности. В следующую секунду мы все, мокрые насквозь, хохотали и аплодировали Александру, слишком громко, чтобы услышать, как принялся ругаться Ричард, едва его голова снова показалась на поверхности.
Еще с часок мы болтались у воды, потом один за другим стали медленно взбираться обратно к Замку. Я остался на мостках последним. В Бога я не верил, но попросил то, что меня слушало, что бы это ни было, чтобы Ричард нас не сглазил. Хороший год – это все, чего я хотел.
Сцена 5
В восемь утра встречаться с Гвендолин было рановато.
Мы сидели неровным кругом, скрестив ноги, как индейцы из детской книжки, зевали и сжимали кружки с кофе, принесенные из кафетерия. Пятая студия – логово Гвендолин, украшенное разноцветными ковриками и заставленное ароматическими свечами, – находилась на пятом этаже Холла. Пристойной мебели здесь не было, вместо этого на полу валялось изрядное количество подушек, из-за которых соблазн вытянуться и поспать только усиливался.
Гвендолин прибыла, как всегда, на пятнадцать минут позже («Стильное опоздание», – всегда говорила она нам), закутанная в шаль с блестками, на пальцах у нее сверкали золотые кольца, массивные, как кастет. Она сияла ярче бледного утреннего солнца за окном, и смотреть на нее было почти больно.
– Доброе утро, дружочки, – прощебетала она.
Александр замычал в знак приветствия, остальные промолчали. Гвендолин остановилась, нависла над нами, упершись руками в костлявые бедра.
– Нет, это стыдобища. Первый день занятий – у вас должны глаза гореть, хвост пистолетом!
Мы таращились на нее, пока она не вскинула руки и не скомандовала:
– Подъем! Начали!
Следующие полчаса были посвящены нескольким болезненным позам йоги. Для женщины на седьмом десятке Гвендолин была пугающе гибкой. Когда минутная стрелка подошла к девяти, она распрямилась из позы царя голубей с пылким вздохом, от которого неловко стало, скорее всего, не только мне.
– Разве так не лучше? – спросила она. Александр снова замычал. – Уверена, вы все лето по мне скучали, – продолжила Гвендолин, – но у нас будет куча времени на рассказы после собрания, поэтому сейчас я бы хотела сразу приступить к делу и дать вам понять, что в этом году все будет немного не так, как раньше.
Аудитория (все, кроме Александра) впервые проявила признаки жизни. Мы поерзали, выпрямились и стали слушать всерьез.
– До сих пор вы были в безопасной зоне, – сказала Гвендолин. – И мне кажется, будет честно предупредить вас, что эти дни в прошлом.
Я искоса посмотрел на Джеймса, тот нахмурился. Непонятно было, то ли Гвендолин опять проявляет свою драматическую натуру, то ли и в самом деле собирается что-то изменить.
– Вы меня уже неплохо узнали, – сказала она. – Вы знаете, как я работаю. Фредерик будет вас целыми днями уговаривать и упрашивать, но я – толкач. Я все время вас толкала, но, – она подняла палец, – не слишком сильно.
Я не мог с ней согласиться. Методы преподавания Гвендолин применяла безжалостные, и студенты нередко уходили с ее занятий в слезах. (Актеры как устрицы, объясняла она, когда кто-то хотел понять причину такого жесткого давления. Надо расколоть ракушку и вскрыть их, чтобы извлечь бесценную жемчужину.) Она продолжала:
– Это ваш выпускной курс, и я собираюсь толкать вас со всей силой, какую придется приложить. Я знаю, на что вы способны, и будь я проклята, если не вытащу это из вас до тех пор, пока вы отсюда не уйдете.
Мы снова встревоженно переглянулись, на этот раз с Филиппой.
Гвендолин поправила шаль, пригладила волосы и спросила:
– А теперь кто мне скажет, что больше всего мешает хорошей актерской игре?
– Страх, – ответила Рен.
Это было одной из многих мантр Гвендолин: на сцене надо быть бесстрашным.
– Да. Страх чего?
– Уязвимости, – сказал Ричард.
– Именно, – отозвалась Гвендолин. – Мы всегда играем только пятьдесят процентов персонажа. Остальное – это мы сами, и мы боимся показывать, кто мы на самом деле. Боимся выглядеть глупо, если проявим чувства во всю силу. Но в мире Шекспира перед страстью невозможно устоять, ее не стесняются. Итак! – Она хлопнула в ладоши, и от этого звука мы все вздрогнули. – С этого дня изгоняем страх. Если вы прячетесь, хорошей работы не будет, так что вытащим наружу все уродство. Кто начнет?
Несколько секунд мы сидели в изумленном молчании, потом Мередит сказала:
– Я.
– Прекрасно, – ответила Гвендолин. – Встань.
Пока Мередит поднималась, я смотрел на нее с тяжелым сердцем. Она стояла посреди нашего кружка, переминаясь с ноги на ногу, пока не обрела равновесие, и убирая волосы с лица за уши – она всегда так делала, когда надо было собраться. У нас у всех были свои приемы, но не у многих это выглядело так естественно.
– Мередит, – сказала Гвендолин, с улыбкой глядя на нее. – Наша морская свинка. Дыши.
Мередит закачалась из стороны в сторону, словно под ветерком, закрыв глаза и слегка приоткрыв рот. Наблюдение за ней странным образом расслабляло (и в то же время было странно чувственным переживанием).
– Так, – сказала Гвендолин. – Готова?
Мередит кивнула и открыла глаза.
– Вот и славно. Начнем с чего-нибудь простого. В чем ты сильнее всего как актриса?
Мередит, всегда такая уверенная в себе, колебалась.
Гвендолин: Сильнее всего.
Мередит: Мне кажется…
Гвендолин: Никаких «кажется». В чем ты сильнее всего?
Мередит: Думаю…
Гвендолин: Мне неинтересно, что ты думаешь, я хочу услышать, что ты знаешь. Плевать мне, если это прозвучит самодовольно, мне важно, в чем ты сильна, и ты как актриса должна уметь об этом сказать. В чем ты сильнее всего?
– Я телесная! – сказала Мередит. – Я все чувствую телом и не боюсь этим пользоваться.
– Не боишься пользоваться, но боишься сказать, что на самом деле имеешь в виду!
Гвендолин почти кричала. Я переводил глаза с нее на Мередит и обратно, напуганный тем, как быстро все накалилось.
– Ты ходишь вокруг да около, потому что мы все на тебя пялимся, – сказала Гвендолин. – Давай, выкладывай. Говори.
Небрежное изящество Мередит как ветром сдуло, она стояла, сдвинув ноги и неподвижно держа руки по швам.
– У меня потрясающее тело, – сказала она. – Потому что я на него пашу как проклятая. Мне нравится так выглядеть и нравится, когда на меня смотрят. Это придает мне магнетизм.
– Не поспоришь, придает. – Гвендолин смотрела на нее, улыбаясь, как Чеширский Кот. – Ты красивая девочка. Говоришь как стерва, но знаешь что? Чистую правду. И, что еще важнее, говоришь честно. – Гвендолин ткнула в Мередит пальцем. – Это было честно. Молодец.
Филиппа и Александр заерзали, избегая взгляда Мередит. Ричард глядел на нее, будто хотел прямо здесь сорвать с нее одежду, а я и не знал, куда смотреть. Она кивнула и пошла было на место, но Гвендолин сказала:
– Мы не закончили.
Мередит застыла.
– Ты определила, в чем твоя сила. Теперь я хочу услышать о твоих слабостях. Чего ты больше всего боишься?
Мередит смотрела на Гвендолин тяжелым взглядом, но та, к моему удивлению, не нарушала молчания. Мы все ежились на полу, посматривая на Мередит со смесью сочувствия, восхищения и смущения.
– У всех есть слабости, Мередит, – сказала Гвендолин. – Даже у тебя. Самое сильное, что можно сделать, это признать их. Мы ждем.
Воцарилось мучительное молчание, Мередит стояла совершенно неподвижно, в ее глазах пылало кислотно-зеленое пламя. Она была так обнажена, что один взгляд на нее казался вторжением, извращением, и я давил в себе желание заорать, чтобы она хоть что-нибудь, мать ее, сказала.
– Я боюсь, – очень медленно произнесла она, промолчав, по ощущению, год, – что красоты у меня больше, чем таланта или ума, и что из-за этого меня никто не примет всерьез. Как актрису и как человека.
И снова мертвая тишина. Я заставил себя опустить глаза, оглядел остальных. Рен сидела, зажав рот рукой. Выражение лица Ричарда смягчилось, как никогда прежде. Филиппу, казалось, подташнивало; Александр старался подавить нервную улыбку. Джеймс, сидевший справа от меня, вглядывался в Мередит с острым, оценивающим интересом, как в статую, в скульптуру, во что-то, чему тысячу лет назад придали подобие языческого божества. Разоблачение Мередит вышло жестким, завораживающим и каким-то образом исполненным достоинства.
Как бы дико это ни было, как бы ни сбивало с толку, я понял, что Гвендолин хотела именно этого.
Она так долго смотрела Мередит в глаза, что, казалось, время остановилось. Потом с силой выдохнула и сказала:
– Хорошо. Садись. Вон там.
Колени Мередит механически подломились, и она опустилась в центр круга, с прямой спиной, негнущаяся, как доска в заборе.
– Ладно, – сказала Гвендолин. – Давайте поговорим.
Сцена 6
После часового допроса, который Гвендолин устроила Мередит, выпытывая, что именно той в себе не нравится (список оказался длиннее, чем я мог представить), нас распустили, пообещав, что в ближайшие две недели мы все подвергнемся такому же суровому испытанию.
Когда мы спускались на третий этаж и вокруг нас толклись второкурсники, спешившие в зимний сад, меня нагнал Джеймс.
– Это было бесчеловечно, – вполголоса сказал я.
Мередит шла в паре шагов перед нами, Ричард обнимал ее за плечи, но она этого будто не замечала. Она решительно двигалась вперед, стараясь не встречаться ни с кем глазами.
– Ну, – прошептал Джеймс, – это Гвендолин.
– Не думал, что когда-нибудь это скажу, но жду не дождусь, когда меня на два часа запрут на галерее.
Гвендолин занималась с нами более чувственными составляющими актерского ремесла – голосом и телом, главенством сердца над разумом, – а Фредерик преподавал сокровенные особенности шекспировского текста, всё от стихотворного размера до истории раннего Нового времени. Как существо книжное и зажатое, я безусловно предпочитал занятия Фредерика урокам Гвендолин, но выяснилось, что у меня аллергия на мел, которым он писал на доске, и большую часть времени в галерее я проводил, чихая.