Книга Кровавый век - читать онлайн бесплатно, автор Мирослав Владимирович Попович. Cтраница 11
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Кровавый век
Кровавый век
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Кровавый век

Близкий сюжет разворачивается в упоминавшейся Григорием Назианзином в IV ст., записанной в V веке н. э. легенде о святых Киприане и Юстине из Антиохии. Языческий маг Киприан взялся соблазнить деву-христианку Юстину и призывает на помощь дьявола, но тот терпит поражение; Киприан кается, принимает крещение – и обоих ожидает мученическая смерть. Одна из версий этой легенды стала основой «католического Фауста» – трагедии Кальдерона «Маг-чудотворец» (1637), в которой поиски Киприаном истины и земной любви завершаются экстазом аскезы и мученичества.

Вспомним, что в раннехристианскую эпоху, как раз тогда, когда складывались легенды о Симоне и Киприане, шло состязание между христианскими и нехристианскими культами. Только в IV ст. н. э. окончательно складывается христианская догматика и – с учетом языческих культовых праздников – система христианских праздников, в первую очередь Рождественских, и культ Богородицы вместе с Богородничными празднествами. Раннее христианство в период патристики не только разрабатывает догматику, но и гибко ассимилирует языческие культы с их праздниками и магией; соревнования языческих жрецов с христианскими священниками были для простонародья соревнованиями двух типов магий. В памяти христианства это осталось в виде легенд о поражении нечистых языческих магов, а то, что на собственные чудеса ссылались и христианские проповедники, об этом канонические тексты говорят по крайней мере гораздо меньше, чем апокрифические.

Согласно каноническим представлениям, посредников между Богом и людьми в виде пророков, святых, юродивых и пр. не должно быть – ведь Господь в пустыне отказался от чуда как средства убеждения смертных. Но не только народные мистические практики фактически признают христианское чародейство, но и церковь, вводя в календарь дни святых и ясновидцев, чудес и чудотворных икон, фактически признает и визионерскую мистику с магией.

В христианской церкви священник не осуществляет непосредственного контакта с Богом, как и левит у евреев. Это – прерогатива пророков, святых, юродивых и других мистиков-визионеров. «Сверхлюдьми» в христианском значении слова можно было бы назвать именно их.

Плата за чрезмерное приближение к Богу – переход через рубеж, который отделяет «этот» мир от «того», – есть уподобление Богу-Христу как жертве. Идеология жертвенности особенного рода, искупительной жертвы Сына Божьего – особенность христианства. Поэтому мученическая смерть – естественная судьба особенно близких к Богу людей.

Но святой – не только великомученик Божий, который отдал Богу в жертву свою жизнь. Святость достигается и меньшими муками. Образом святой смерти, ее, так сказать, моделью является также аскеза, то есть отказ от радостей жизни, оставление жизни только в страждущем плане. Аскеза понимается в христианстве как высшая жизненная ценность, но это совсем не значит, что христианство проповедует аскетизм для всех верующих: аскеза является видом искупительной жертвы, которую должны приносить Богу священнослужители.

Один из вариантов аскезы – бездомность, добровольное изгнание, отрыв от родной земли и лишение родного окружения. Добровольными изгнанниками являются отшельники и монахи вообще. Изгнанник, лишенный смерти и обреченный на вечные странствия в ожидании конца, ассоциируется также с Христом, как с Христом связали Агасфера в легенде о неузнанном Иисусе. Наказание, на которое осужден Богом мифический Агасфер за то, что не пожалел Христа на его скорбном пути, via dolorosa, заключалось совсем не в бессмертии: эквивалентом смертной жертвы здесь выступает бесконечное одинокое блуждание по чужому миру. «Вечным жидом» легенда обозвала Агасфера именно потому, что таким бесприютным вечным путником, «безродным космополитом» был для средневекового сознания еврей. Кстати, неузнанность, или отсутствие собственного имени, является тоже одним из видов аскезы, социальной смерти, отсутствия среды своих.

Вариант аскезы – целибат, отказ от брака, обязательный в западной церкви для всех священников, а в восточной – для высшей их касты, которая должна происходить из монахов («черного духовенства»). Только этот класс духовенства имеет право на осуществление седьмого таинства, хиротонии – посвящения в священники.

Монахи обречены еще на один вид аскезы – они не имеют собственности. Монах не имеет также собственного имени – он отрекается от него, как и от другой собственности, когда идет послушником в монастырь, и получает новое, когда становится полноправным монахом. Правда, монастыри чаще всего были богатыми, да и бедные монастыри способны были обеспечивать своим монахам надежное существование. Иереи, которые распоряжались собственностью церкви и контролировали ее и потребление ее благ, на деле часто были богатейшими бесконтрольными владельцами, но юридически, как и более поздние председатели колхозов или директора советских заводов, оставались бедными как церковные мыши.

Наконец, еще один вид аскезы – добровольный отказ от мышления через сознательное принятие догматов.

Бытовое сознание различает жизнь светскую, где неограниченно господствует здравый смысл, и сакральную – с ее священным безумием. Плебейское влияние на христианскую веру хранит священное безумие в виде разного вида визионерств и вещеваний. Но собственно религиозная философия признает своего рода дисциплинированное безумие – веру через догмат, которое с гениальной выразительностью Тертуллиан сформулировал как credo quia absurdum – верую, потому что абсурдно. Догматизм не есть мистика, он не обязательно есть и абсурд – он может быть и абсурдом, иррациональностью, потому что критерии разумности и здравого смысла просто неприменимы к нему.

Аскет-священник, аскет-монах – двойник реального живого христианина; аскет для простого верующего является искуплением, простой верующий для аскета – искушением. Светское и священное находятся в дуальной дополнительности.

Гармония, «единство противоположностей» разрушаются по мере того, как в церковь проникает коррупция. Это тайное распутное баловство изголодавшихся от аскезы иереев получило в христианстве название симония по имени мага Симона.

В развитом виде напряженное противостояние верующего и искушения символизируется образом беса, который, в отличие от добиблейских верований, порожден Богом, как и все в бытии, только «отпал» от Бога, является его отчуждением – без чего невозможна свобода как свободное преодоление искушения.

Кстати, настоящее еврейское имя апостола Петра – Симон. Имя Кифа, по-гречески – Петрос, что означает «камень», он получил при крещении за твердость в вере.

Решительный мировоззренческий поворот, осуществленный Реформацией, полнее всего выражен в отношении к этой дуальности. Лютеранство (а еще больше кальвинизм) отбросило саму идею священнической искупительной аскезы. Коррупцию-симонию оно считало изобретением дьявола – неестественной ролью страждущего пастыря человеческих душ. Лютеранский священник – это в первую очередь нормальный человек, сдерживаемый так же, как и его паства, и святость его заключается в том, что всякий человек является образом Божьим. Найти в себе этот образ Божий – значит найти веру.

Жизнерадостному простому немцу теперь противостоит такой же простой немец-пастор. Что же касается аскезы, то с ней – по крайней мере в начале – ассоциируется «схоластическая наука», засушенный Вагнер из гетевского «Фауста». Жизнь понимается не как жертва и страдание – тему радости, которая мощно зазвучит в Шиллеровской оде и в Девятой симфонии Бетховена, можно услышать уже в лютеранском неприятии аскетизма как дьявольского искушения. Правда, Лютеровская радость слишком напоминает ту радость визионерского единения с Богом, которую мы можем почувствовать у мистиков, в частности у Якоба Беме. Повседневность остается слишком упорядоченной – Томас Манн не без основания видел в бюргерской сдержанности ганзейских городов преобразованное продолжение давней отваги купцов-разбойников. Но факт остается фактом: отвергнув аскезу, лютеранский протест принимает жизнь как дар Божий вместе с его радостью – радостью, которая может служить не только разъединению эгоистичных индивидов, но и их единству.

Тождественность религии и морали заложена задолго до консерваторов в идеологии реформаторской церкви. Но следует сказать, что и в католицизме, и в православии эта идея задана неявно – уже тем, что единение с Богом понимается как личное единение, – догма требует принятия тезиса о Боге как личности, невзирая на все абстрактные характеристики сверхчеловеческой и сверхрациональной природы несотворенного и трансцендентного Божьего бытия. Иудаизм считает христианство шагом назад из-за того, что оно возвращает человечество к идее кровавой жертвы-сыноубийства, запрещенной Богом праотцу Аврааму. Действительно, христианство вводит идею выкупной жертвы, но сыноубийство Божье повторяется в человеческом бытии лишь символично, через таинство евхаристии. Зато в человеческом бытии через появление среди людей Сына Божьего возможным становится человеческое и интимное чувство любви и сопереживания в отношениях Бога к людям и людей к Богу. Храня идею человека как образа Божьего, Реформация по-своему продолжает утверждаемую Ренессансом гуманистическую трактовку человечности Бога и божественности человека. По-своему – без аскезы, с радостью жизни, доступной для всех верующих через общение с Богом.

Фауст был реальным лицом времен Реформации, земляком и знакомым Меланхтона, студентом, а возможно, и профессором в университете не то Гейдельберга, не то Ингольштадта, не то Виттенберга. В народных легендах, персонажем которых он стал, отношение к нему отображает плебейское отношение к интеллектуальной элите вообще. С одной стороны, как и Пьер Абеляр, Роджер Бэкон, Альберт Великий, Раймонд Луллий, как и все или почти все папы, в народном сознании интеллектуал Фауст является одним из чернокнижников, который подписал договор с дьяволом и продал ему душу, как это делают многочисленные ведьмы и колдуны. Характерно, что союз с дьяволом человека вообще, непонятного и опасного ученого в частности, понимается как договор, с оплатой деньгами, как и в ситуации Симона-мага, тогда как праведный путь должен вести к успеху через жертву – бескорыстный дар Божий, как то уместно между своими, родными. Пара «искупление – искушение» примитизирована и преобразована в преступное торговое соглашение опасного умника с сатаной или его воплощениями-иноверцами, «чужими», – мавром-мусульманином или, чаще, евреем (в одном немецком шванке Мефистофель называется Моше). С другой стороны, опущенный таким способом в нижний мир ученый приобретает смеховые черты, как и фольклорный монах; его мудрые непонятные и опасные открытия превращаются в шутовские выходки, подобные выходкам Тиля Уленшпигеля. Смех снимает страх, и в конечном итоге фольклорный грешник-Фауст воспринимается с веселой симпатией и сочувствием.

Это фольклорное отношение родило в протестантской просветительской литературе Фауста, не побежденного грехом и дьяволом. Если у Лессинга Фауст просто побеждает, то у Гете он погибает, согласившись остановить прекрасное мгновение и признав таким образом конечную цель человеческого развития, – погибает, но душу его Мефистофелю забрать не удается. Потому что она была направлена в бесконечную даль истины, добра и красоты.

В эпоху Гете часто отождествляли сферы ума, воли и чувства, относя все к душе, и стремление к бесконечности у Фауста – это в то же время стремление и к бесконечному познанию, и к бесконечной неограниченности воли, и к безграничной неугасимой чувственности. Во всех трех сферах Фауст рвется вперед, разрушая запрещения-догматы.

Фауст в просветительском и романтичном протестантском восприятии стремится к бесконечному, потому что он отбросил аскетическое самоограничение и самопожертвование.

Либеральные защитники Фауста, как правило, пишут о бесконечных возможностях познания, консервативные противники «фаустовского человека» должны показать опасность жизнерадостного аморализма. У Гете все это практически одно и то же. Человек, который способен жить мгновением, но не ограниченным гедонистическим «теперь», а мигом как «посланцем вечности» (Гете в разговоре с Эккерманом), который способен познавать в конечном образ бесконечности, а в незавершенных реальных делах, которые ему предстоит сделать в течение своей короткой жизни, спокойно видеть фрагменты большой и величественной истории, – такой человек и является «сверхчеловеком».

И великий Шиллер обращается к людям с призывом сломать панцирь индивидуалистской ограниченности, питаясь враждебной аскезе радостью бытия:

Freude, schӧner Gӧtterfunken,Tochter aus Ellisium,Wir betreten feuertrunkenHimmliche, dein Heiligtum.Deine Zauber binden wieder,Was die Mode streng geteilt,Alle Menschen werden Brüder,Wo dein sanfter Flügel weilt.    Seid umschlungen, Millionen!    Dieser Kuss der ganzen Welt!    Brüder – über Sternenzelt    Muss ein lieber Vater wohnen.

(Радость, прекрасная Божья искра, дочь Эллизиума, мы начинаем пить огненный напиток из твоего небесного святилища. Твои чары опять связывают то, что так разделила мода, все люди станут братья там, где нежно присутствует твое крыло. Обнимитесь, миллионы! О, этот поцелуй всего мира! Братья – под шатром звезд должен жить дорогой Отец.)

Под знаком этой пламенной романтической веры прошел весь девятнадцатый век. А возможно, и двадцатый.

В конечном итоге, это уже не связано с романтизмом как литературно-философским и политическим течением.

В предисловии к русскому переводу «Монологов» Шлейермахера один из глубоких мыслителей начала XX ст. С. Л. Франк писал, что «от одного лишь Шлейермахера идет в Германии непрерывная нить традиции и духовного действия вплоть до наших дней».[94] В сущности, речь идет не только о Шлейермахере, а о всей протестантской теологии, которая очень долго – вплоть до середины XX века – одна из всей христианской теологии позволяла себе относиться к Священному Писанию как к рукотворному тексту и подготовила методику анализа евангелий, сформулированную уже после Первой мировой войны. Небольшая статья Шлейермахера, напечатанная в 1832 г., знаменовала появление гипотезы о двух первоисточниках евангельских текстов.[95] Хотя во всей полноте проблема возникла перед христианской теологией лишь после 20-х гг. XX ст., научный филологический подход к «синоптической проблеме», проблеме расхождения между четырьмя признанными церковью каноническими текстами евангелий, требовал переосмысления основных представлений традиционного христианского вероучения. И хотя Шлейермахер писал, что «существует большая, могучая мистика… которая в самом мудром человеке вызывает благоговение своей героической простотой и своим гордым презрением к миру»,[96] признание религиозного опыта и религиозного чувства только подчеркивало светский и рациональный характер науки о религиозных текстах.

Вопрос о том, что отвечало в истории духовным легендам, изложенным в евангелиях, оказывается второстепенным, Священное Писание рассматривается как свидетельство истории веры, а не истории Христа. Происходит разделение труда между религией и рациональным познанием, мистика оборачивается индивидуальным и неповторимым чувством, свойственным личности: «…кто религиозен, тот безусловно сосредоточен на себе самом… предоставляя пока еще рассудочным людям для их целей исследования всего внешнего, как интеллектуального, так и физического».[97]

Как же тогда появляется Бог, общий для всех?

Именно отсюда начинается Гегель. «В понятии позитивной веры, – писал он в ранней молодости, – во-первых, есть система религиозных положений, или истин, которые, независимо от того, считаем ли мы их верными, должны рассматриваться как истины, которые в любом случае оставались бы истинными, даже если бы они не были известны никому и никем не считались бы истинными, и которые потому часто именуются объективными истинами – такие истины должны становиться истинами для нас, субъективными истинами».[98]

Оставляя личности внутренний мир человека с его религиозным опытом, последний большой романтик Шлейермахер отдавал рассудку исследование Святого Письма как «внешнего», как текста среди текстов, и на горизонте маячила перспектива осознания того обстоятельства, что представление о Боге каждый человек создает себе – или открывает в себе – сам.

Здесь уже в сущности все гегельянство. Его объективный идеализм начинается с противостояния с немецкими романтиками, и именно в философии религии, – а в первую очередь это было неприятие Шлейермахера. Очень характерно, что это обстоятельство показал только творец «философии жизни» и «философии понимания» Вильгельм Дильтей в 1870 г. и что марксист Дьердь Лукач в книге о молодом Гегеле[99] почти не вспоминает о Шлейермахере.

Понятно, что представления о сверхчеловеческих истинах, которые существуют даже тогда, когда не существует людей, закладывали основу немецкого консерватизма в политике. В философии Гегеля формулируется принципиальное для консерватизма положение: истина является не соответствием мысли с реальностью, а соответствием мысли и действия их понятию, канону и норме, тому, чем эта мысль и действие должны быть. А из осознания того обстоятельства, что путь от человека к человеку через взаимное понимание составляет самую глубокую проблему, начинается (с Дильтея) и гуманистическая философия понимания, которая повлияла и на социологию Макса Вебера, и на обоснованную им идеологию немецкого либерализма.

Дьердь Лукач писал свою книгу в Москве в 1938 г.; по-видимому, он написал бы ее иначе тогда, в начале века, когда, будучи студентом из Венгрии, очень молодым человеком, левым, но еще не марксистом, входил в Гейдельбергский кружок интеллектуалов вместе с братьями Веберами и нашим Богданом Кистяковским.

Следом за консервативным гегельянством революционный марксизм отбросил саму проблему пути от человека к человеку, к которому остались чувствительными только индивидуалисты-либералы.

Балканы – цивилизационный разлом

Младотурецкое протофашистское государство

Балканский полуостров вместе с Придунавьем может служить типичным примером «разлома цивилизаций». К югу от Карпатского хребта на огромной гористой территории, через которую пролегают широкие долины Дуная и его полноводных притоков, у прорезанного гористыми заливами теплого средиземноморского побережья и островной части Эгейского моря – здесь, на землях одной из колыбелей мировой цивилизации, столкнулись не только интересы, но и культурные влияния трех империй: Австрийской, Российской и Турецкой.

«Тюрк» – самоназвание пришлых из степей и пустынь Закаспия и Центральной Азии на земле Анатолии кочевников; но уже во времена султана Мехмеда II тюрками называли крестьян-мусульман, а впоследствии слово «тюрк» употребляется исключительно в значении «простолюдин», «плебей».[100]

Империя Османов стала турецкой только с 1908 г., после младотурецкой революции, когда султанат провозгласили государством турецкой нации. Сами слова «отчизна», «нация», «свобода», «патриотизм» и «революция» появились в турецком языке благодаря первым просветителям – идеологам реформ, в частности основателю первой турецкой общественно-политической газеты «Тасвир-и ефкяр», участнику революционных боев в 1848 г. в Париже Ибрагиму Шинаси и его ученику, поэту и драматургу Намику Кемалю. Созданную их последователями в 1865 г. в Стамбуле тайную организацию, которая превратилась в партию «Иттихад ве терраки» («Единение и прогресс»), европейцы прозвали «Молодой Турцией» по аналогии с многочисленными тогда другими «молодыми нациями» – Италией, Польшей и тому подобное.

История «плодородного полукруга» к югу от Черного и Каспийского морей полна кровавых войн и геноцидов. Иногда создается впечатление непрестанного истребления очагов цивилизации. Странно, но данные антропологии не свидетельствуют о сколь-нибудь существенных изменениях населения в этом регионе. Везде в Передней Азии преобладает круглоголовый европеоидный средиземноморский (кавказоидный) тип, в регионе Месопотамии и Армении – ассироидный или, иначе, арменоидный, а близ южной части Каспия – долихоцефальный средиземноморский тип, характерный для азербайджанцев, жителей Гиляна и Мазандерана и туркменских кочевников.

Процессы появления и исчезновения народов здесь были не столько результатами больших переселений, сколько последствиями взаимной ассимиляции новых и новых волн пришельцев и коренного субстратного населения.

В исламские времена на малоазийских и балканских границах с Европой всегда толпились всевозможные искатели счастья, фанатики, авантюристы, деклассированные элементы, готовые образовать армию освобождения мира от греха, прославиться и при случае чем-то поживиться. Цементирующей силой здесь стали воинственные туркменские кочевые племена, которые проходили через Хорасан, Мазандеран, Азербайджан и Армению на земли Анатолии. Именно из этих храбрых и суровых туркменских уч бейлери, по-сегодняшнему – «полевых командиров», вышла династия Османов, которая в XVI ст. легко сбросила господство мамлюкских султанов и за шестьдесят лет завоевала весь арабский мир, включая Магриб.

Туркмены-османы, которые пришли в Переднюю Азию из кочевьев восточного Прикаспия, явно не составляли заметной части населения Анатолии.

Современные турецкие села имеют короткую историю – они построены преимущественно в XVII–XVIII веках, хотя есть поселки, которые имеют возраст 500–800 лет, то есть основаны еще до прихода тюркских кочевников. Еще в XVIII ст. самыми характерными для Анатолии были хижины из кустарника и камыша, которые назывались по-гречески кулюбе (откуда наша колыба). Сегодня такие турецкие колыбы – жилье недавно оседлых кочевников, хижины рабочих-поденщиков и хозяйственные здания.

Вплоть до нашего времени в Турции сохранились остатки кочевых племен – юрюки, которых официальная статистика не выделяет из турецкой нации, в результате чего неизвестны их численность и этнические характеристики. Они были переселены султанами и в европейскую часть империи.

Очевидно, основная масса пришлых туркмен осела и приняла типичный для региона образ жизни. От Центральной Азии до Эгейского моря распространен иранский тип жилья с плоской крышей, покрытой землей; на Балканах типичной была иная крыша – с достаточно крутыми склонами, по-гречески покрытая полукруглой черепицей. Кирпич-сырец в Турции имеет иранское название керпич. До XIX века в Болгарии и XX века в Турции можно было видеть дома с открытым очагом посередине, где скот держали прямо в жилом помещении. Турецкие крестьяне носили вышитые носки; фигуры, изображенные на них, красноречиво свидетельствуют о местном происхождении турецкой одежды – вышивки имели символический характер, в них легко узнать византийские и даже еще хеттские мотивы.[101] Это лишний раз подтверждает, что основой турецкого крестьянства стали не столько оседлые кочевники-тюрки, сколько исламизированное и отуреченное местное население Анатолии.

Ислам, как и другие мировые религии, культура сверхэтническая. Ислам создавал религиозно-правовое пространство, мамлякат-аль-ислам, от Гибралтара до Бенгалии, от Хорезма до Занзибара – пространство, которое редко бывало объединенным единым государством хотя бы в большей своей части, но обозначало определенный мир. Понятно, мир крайне разнообразный и пестрый. Однако как целое этот мир противостоял немусульманскому миру, а неразделенность в нем права и морали представлялась в отношении поведенческих норм правоверных настолько специфической, что мусульмане-славяне чувствовали себя этнически более близкими к туркам, чем к своим единоплеменникам-христианам. Правда, есть и исключения: аджарцы – в первую очередь грузины, а затем уже мусульмане. Албанцы – в первую очередь албанцы, а затем уже мусульмане или православные.

Ислам порожден в арабских кругах, уж никак не страждущих и не самых бедных. Однако в переднеазийском обществе, куда его занесли арабские завоеватели, он оказался религией простонародья, плебса, простых и честных скотоводов, которые уважали торговлю и ремесло, но выше всего ставили мужественный военный промысел. Лишь суфии отрицали принятое в исламе бедуинское убеждение в том, что торговля выше ремесла. Что же касается почитания мужских военных добродетелей, то они трансформировались в священный долг мусульманина – войну против неверных.

Хотя Коран неоднозначно высказывается об отношении к неверным, – отдельные места его можно трактовать как в высшей мере миролюбивые, – следует признать, что в сущности исламское понимание веры исключает неверного, кафира (гяура) из человеческого общества. По исламским представлениям, человек естественно верит в Аллаха, и, следовательно, состояние безверия – а в экстремистских представлениях даже состояние греха у мусульманина – неестественно и автоматически исключает отступника из круга людей. В целом политика исламского мира относительно Европы всегда была достаточно агрессивно воинственной. Не святыми были и христианские соперники ислама – бессмысленные жестокости португальских и испанских адмиралов, особенно великого Васко да Гама, и непрерывные попытки церкви возобновить массовый психоз средневековых Крестовых походов часто не дают возможности определить, кто в тех войнах нападал, а кто оборонялся.