Книга Кровавый век - читать онлайн бесплатно, автор Мирослав Владимирович Попович. Cтраница 9
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Кровавый век
Кровавый век
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Кровавый век

Но евреи жили в среде чужих, выполняли в ней функции посредников, подчинялись законам общества, в котором они жили как чужеродное тело. Двойной стандарт жизни был вызван двойственностью еврейского положения в обществе. И когда мы хотим ответить на вопрос, не было ли единство права и морали в еврейском обществе примитивизацией и обеднением его социального пространства, мы должны иметь в виду также и это обстоятельство. Кроме собственных измерений социального бытия в еврейском обществе действовали и такие измерения, которые навязывались ему внешними условиями.

В восприятии евреев европейцами и вообще неевреями чрезвычайно существенен один недостаток. Еврей воспринимается в первую очередь как купец, процентщик, трактирщик и тому подобное, т. е. как человек денег и богатства. Это – поверхностное и в сущности неверное представление.

Король Пруссии Фридрих Вильгельм IV как-то сказал: «Я желаю евреям добра во всех отношениях, но я бы хотел, чтобы они чувствовали, что они евреи».[71] Поэтому приравнивание евреев к немцам «во всех отношениях» означало для консерваторов растворение немецкого государства и немецкого общества в «еврейскости» (а для еврейских консерваторов – растворения «еврейства» в немецком обществе).

Дело не в процентах бедных в еврейском сообществе. В местечковых еврейских обществах, в целом очень бедных, процент зажиточных людей был небольшим, приблизительно таким же, как процент абсолютно нищих людей, которые жили за счет кагала. В городках Галичины зажиточные и попрошайки вместе составляли около трети. Суть дела в том, кто в еврейском обществе был социально престижным.

Монархи Европы всегда охотно пользовались услугами еврейских банкиров и брали их под защиту, но не поддерживали эмансипации еврейства и ассимиляции образованных евреев.

«Придворные евреи», без чьих денег не обходился ни один великий двор XIX ст., обеспечивали колоссальными ссудами все большие политические акции, но никогда не вмешивались в политику. Еврейские «нотабли» поддерживали отношения со своим обществом, имели самые тесные связи между собой. Но легенды о тайном еврейском трансевропейском правительстве не имели под собой никаких оснований: еврейский финансовый капитал был лишен политических амбиций и, собственно, потому выжил. Его интересовали только деньги, а когда еврейские банкиры вмешивались в политическую борьбу, они терпели страшные поражения. Так произошло в частности, как было сказано, с французскими Ротшильдами.

Без богатых торгово-финансовых деятелей, влиятельных не только в своем обществе, но и в мире чужих, не могло выжить и еврейское общество. Эти люди, которые поддерживали связь еврейства с окружением, были уважаемой социальной верхушкой. Но не элитой.

Элитой еврейского общества были мидрашим – мудрецы. Именно они имели неформальный авторитет и социальный престиж, который скреплял общество в одно целое. Сосредоточенные на себе, на своих талмудических проблемах, образованные, в понимании иудаизма, люди наиболее уважались в обществе.

Евреи-консерваторы и евреи-приспособленцы – это разные центры и измерения еврейства.

Те, которые имели дух, дыхание, – и те, которые владели, имели, держались крепко и реалистично на земле и не гнушались ничем. Разбитной саддукей, уверенно вертевшийся в чужом мире, – и непрактичные фарисеи, не желавшие знать ничего, кроме Закона.

Уже в XIX веке в Европе сложилась широкая прослойка еврейской по происхождению интеллигенции, которая вошла в немецкую, французскую, итальянскую и т. п. культурные элиты. В конце XIX – в начале XX века писатели братья Стефан и Арнольд Цвейги, Лион Фейхтвангер, философ Эдмунд Гуссерль, математики и физики Генрих Герц, позже Альберт Эйнштейн, Макс Борн, Эмми Нетер и многие другие составляли мировую славу Германии. Особенно много выдающихся имен дали евреи австрийской немецкоязычной культуры: здесь и Фрейд, и Кафка, и Кокошка, и Виттгенштейн. Значительная часть немецких и австрийских интеллигентов – евреев по происхождению – принадлежала к респектабельным социальным кругам с умеренными политическими ориентациями, в частности эти интеллектуалы пополняли руководство немецких и особенно австрийских либералов и социал-демократов. В довоенной социал-демократии Германии и Австрии такие люди, как Эдуард Бернштейн, отец и сыновья Адлеры, Рудольф Гильфердинг, составляли сердцевину марксистского идеологического штаба партий.

Высокий престиж мудрецов-талмудистов создавал особенную атмосферу в обществе: атмосферу уважения к учености и образованию. В еврейском обществе деньги имели огромный вес, но не были самоцелью: деньги и в древности, и позже расценивались в первую очередь как средство для образования. И когда в Западной Европе пали запреты на полноценное участие евреев в общественной жизни, выходцы из гетто ринулись в первую очередь в университеты. Врач и адвокат стали еврейскими профессиями.

С другой стороны, многие интеллигенты еврейского происхождения по вполне понятным причинам входят в художественную и политическую богему, протестные антиструктурные круги, чем дальше к востоку, тем более радикальные. В европейское общество интегрировались не только банкиры и не только адвокаты. Еврейские юноши, которые не могли получить престижного образования по бедности или становились жертвами явных и скрытых ограничений, все чаще шли в протестные группы, в первую очередь социалистические, которые провозглашали своим мировоззрением интернационализм. И именно таких социалистических интеллигентов и полуинтеллигентов ожидали во время вспышки европейских национализмов наибольшие испытания.

Немецкая проблема

Война и социалисты

Троцкий вспоминал, что когда немецкие социал-демократы проголосовали в рейхстаге за военные кредиты, Ленин не мог в это поверить и считал газеты фальшивкой немецкого Генштаба. Сам Троцкий рассуждал тогда таким образом: «“Что сказал бы Энгельс?” – спрашивал я себя. Ответ был для меня ясен. «А как поступил бы Бебель?» Здесь полной ясности я не находил».[72] (Признанный немецкий рабочий лидер Август Бебель умер за год до войны.) «Ясно» значит, что классик, по мнению Троцкого, был бы против военных кредитов, то есть против согласия на войну.

Просто невероятно, как застилает глаза предубежденность. Ведь программа поведения немецкой социал-демократии в случае войны – включительно с голосованием за военные кредиты – проработана именно Энгельсом, в частности в его переписке с Бебелем. Измена немецкой социал-демократии учению Маркса и Энгельса – выдумка российских марксистов.

Левые ответили на войну по-разному. Выдвинутый Лениным лозунг поражения собственных правительств стал удивительнейшим лозунгом в политической истории XX ст. Понятно, что если кто-то терпит в войне поражение, то в таком случае побеждает его враг. Не могли терпеть поражение одновременно Германия и Франция, Австро-Венгрия и Россия! Война, оцениваемая с точки зрения интересов определенной политической группы, может быть признана захватнической и несправедливой для обеих воюющих сторон, и в таком случае адекватным и логическим лозунгом было бы пацифистское требование немедленного мира. Именно так рассматривал ситуацию в годы войны Карл Каутский.

Резко антивоенняя позиция, угроза общей забастовки в случае войны – это, действительно, решение II Интернационала, принятое его Штуттгартским конгрессом в 1907 г. Внес резолюцию Бебель, ее поддержали левые, в том числе Роза Люксембург и Ленин. Эта резолюция, вопреки ожиданию левых, осталась хорошим пожеланием, о ней никто не вспомнил в августовские дни 1914 года.

Но позиция Энгельса была совсем другой: он считал, что делу социализма будет служить именно победа Германии в ожидаемом издавна военном конфликте.

Вот что писал Энгельс Бебелю в письме от 29 сентября – 1 октября 1891 года:

«То, что существует угроза войны, и именно со стороны России, и что когда война разразится, то как раз мы, в наших собственных интересах, должны будем всеми силами способствовать разгрому России, – в этом вопросе наши мысли сходятся… Одно только мне представляется несомненным: если мы будем разбиты, то шовинизм и идея войны-реванша на долгие годы получат в Европе полный простор. Если же победим мы, то наша партия придет к власти. Победа Германии будет, таким образом, победой революции, и мы должны, в случае войны, не только желать этой победы, но и добиваться ее всеми средствами».[73]


1 августа 1914 года на улицах Берлина


И Энгельс советует Бебелю (в письме от 13 октября 1891 г.) в случае военной угрозы голосовать за военные кредиты и за общую военную подготовку – «в случае нападения на Германию с востока и с запада любое средство будет хорошим».[74] Более того, Энгельс, оправдывая данную ему близкими кличку Генерал, формулирует идею, которая еще не была воплощена тогда в Генеральном штабе в знаменитом плане Шлиффена: нужно «сдерживать россиян и в то же время быстро разгромить французов – вот с чего должна начаться война».

24 октября 1891 г. Энгельс писал Фридриху Зорге (дедушке знаменитого советского разведчика):

«Если Германия будет задушена, то и мы вместе с ней. В случае же благоприятного поворота борьба приобретет такой ожесточенный характер, что Германия сумеет держаться лишь революционными средствами, в результате чего мы, очень возможно, и будем вынуждены встать у кормила правления и разыграть 1793 год… И хотя я считал бы большим несчастьем, если бы дело дошло до войны и она привела нас преждевременно к власти, однако следует все же быть готовым и на этот случай, и меня утешает, что в этом вопросе я имею на своей стороне Бебеля – самого надежного из наших товарищей».

Вот и ответ на вопрос, который был Троцкому неясен, когда война наконец разразилась.

Но парадокс заключается в том, что на своей стороне Энгельс имел не только самого надежного Бебеля, но и – по ту сторону возможной линии фронта – Геда! Когда лидер французских социалистов выразил недовольство позицией Энгельса и Бебеля, Генерал в октябре 1892 г. ответил: «Если бы я исходил из положения, что в случае нападения извне французские социалисты возьмутся за оружие, чтобы защищать свой родной дом, вся моя статья не имела бы смысла. Я требую только того же принципа для немецких социалистов в случае нападения со стороны России, даже если это будет поддержано официальной Францией».[75] Энгельс полностью солидаризировался со словами Геда: «Подобно тому, как Либкнехт заявил, что в случае нападения со стороны Франции он вынужден будет вспомнить, что он немец, так и мы в случае нападения Германии напомним Рабочей партии, что мы французы».[76] Позже Энгельс писал Лафаргу: «Я не хочу говорить об употреблении слова «патриот», о том, что вы выставляете себя единственными «истинными» патриотами. Это слово имеет настолько односторонний смысл – или, вернее, настолько неопределенный, что я никогда не осмелился бы применить это определение к себе. Я говорю с немцами как немец, так же как я говорю с немцами просто как интернационалист, и, я думаю, вы достигли бы большего эффекта, если бы объявили себя просто французами, и этот факт включает тогда и те логические последствия, которые отсюда выплывают. Но оставим это, это – вопрос стиля».

Дело, таким образом, якобы упирается в прямое нападение и в тактику на случай обороны родины. С этой точки зрения немецким социал-демократам в 1914 г. можно вменить разве что отождествление убийства сербским террористом австрийского эрцгерцога с нападением России. Но провозглашение войны Германией было ответом на общую мобилизацию в России, а это можно было при желании трактовать и как начало российской агрессии.

В конечном итоге, дело и для Энгельса заключалось совсем не в нападении или обороне. «Люди должны понять, что война против Германии в союзе с Россией является в первую очередь войной против самой сильной и боеспособной социалистической партии в Европе, и что нам не остается ничего другого, как со всей силой наброситься на каждого, кто нападает на нас и будет помогать России».[77]

Не было таким уж безосновательным обвинение Энгельса, если выразиться осторожно, в национальном предубеждении и немецкой патриотической некритичности. Позиции Маркса и Энгельса относительно прогрессивности онемечивания славян в Германии и Австро-Венгрии хорошо известны. Энгельс высказывается также в пользу аншлюса Австрии: «…становится больно, что этот чудесный народ отделен от остальной Германии, и понимаешь необходимость воссоединения, которое, однако, можем осуществить только мы».[78] Энгельс, конечно, не антисемит; в непосредственное окружение Генерала входили и евреи – молодой Эде (Эдуард Бернштейн), с которым Энгельс был на «ты», и совсем уже молодой Рудольф Гильфердинг, да и сам Маркс принадлежал к ассимилированным выходцам из зажиточной еврейской среды. В то же время Бебеля Генерал призывал к осторожности относительно тех интеллигентных выходцев из кругов еврейской буржуазии, которые идут к социал-демократии: «…уже потому, что эти люди смекалистее других и, таким образом, обречены и выдрессированы вековым гнетом на карьеризм, к ним следует относиться с большой осторожностью».[79]

Однако суть дела не в настороженности относительно самолюбивых и закомплексованных молодых людей из еврейской буржуазной среды, которым оппозиционные партии открывали возможности политической карьеры. Дело в том, что для Ленина, например, еврейское происхождение политических деятелей скорее говорило в их пользу, поскольку освобождало от подозрения в национализме господствующей нации, тогда как Энгельс явно озабочен другим.


Рейхстаг с энтузиазмом слушает доклад рейхсканцлера Бетман-Гольвега про ход военных действий 2 декабря 1914 года


Энгельс хотел бы, чтобы власть попала в руки социалистам «естественным путем», через парламент, и все меньше верит, что переворот осуществится на баррикадах. Но всю жизнь этот старый революционер ожидал, что вот-вот начнется решающий кризис. «Конечно, следующая революция, которая готовится в Германии с последовательностью и настойчивостью, более нигде не превзойденными, придет сама собой и в свое время, скажем, в 1898–1904 гг.; но революционный период во Франции, который подготовил бы общий кризис, ускорил бы этот процесс; и более того, если революция разразится сначала во Франции, скажем, в 1894 г., то Германия немедленно пойдет за ней, а затем франко-немецкий союз пролетариев принудит к действию Англию и одним ударом разрушит как тройственный, так и франко-российский заговоры. Тогда начнется революционная война против России – если даже не наступит революционный отклик оттуда, – будь что будет!»

Революционные прогнозы-утопии Энгельса – не больше, чем фантазии, так что их сегодня невозможно читать без улыбки. Эти фантазии – все, что осталось от энтузиазма бойца эпохи «Весны народов». Они угасали, когда вечно молодой духом Генерал возвращался к Realpolitik. А в этой «реальной политике» Энгельс отличался от своих учеников-оппортунистов только мотивацией соучастия в авантюрах империи Гогенцоллернов.

Источником патриотизма Энгельса были не столько немецкие национальные чувства, сколько иллюзии относительно близкого перехода власти к социал-демократии именно в Германии. «В Германии мы можем почти точно высчитать день, когда государственная власть окажется в наших руках», – пишет он Иглесиасу 26 марта 1894 года.[80]

И невозможно возразить Жоржу Клемансо, который писал в марте 1914 г. в своей газете: «Я часто напоминал о протесте Бебеля, Либкнехта, Зоннемана и их друзей в 1871 г. против аннексии Эльзаса и Лотарингии, считая делом чести выразить им за это благодарность. Но времена изменились… С социалистами не советовались, с ними не будут советоваться и впредь, а когда порох подожгут, члены социалистической партии, как и всех других партий, смирятся с наступательной войной кайзера, поддержат ее и придут с пушками и снарядами на французскую границу».[81]

Немецкий национал-радикализм

Опьяняющая радость охватила толпы на улицах городов Германии и Австро-Венгрии в первые дни войны. В Австро-Венгрии немецкие мальчишки выкрикивали на улицах: “Alle Serben müssen sterben” («Все сербы должны умереть»). Когда началась война, Троцкий, который должен был срочно выехать из Вены, обратился за помощью к старому Виктору Адлеру, лидеру австрийских социал-демократов. «В автомобиле, по пути в префектуру, я обратил внимание Адлера на то, что война вызвала наружу какое-то праздничное настроение. “Это радуются те, которым не нужно идти на войну, – ответил он сразу. – Кроме того, на улицу в настоящий момент выходят все неуравновешенные, все сумасшедшие: это их время. Убийство Жореса – только начало. Война открывает пространство всем инстинктам, всем видам безумия…”»[82] Выходец из австро-еврейской буржуазной семьи, Адлер остался трезвомыслящим человеком в эти дни массового националистического психоза. Однако Троцкий не удовлетворился замечаниями опытного политика и психиатра. Он пришел к выводу, что низшие слои общества связывают с войной какие-то надежды на изменения, невозможные при нормальных условиях.

Не именно ли эти надежды перевесили в настроениях рабочего класса – основного электората социал-демократов?

Внешним показателем усиления националистических настроений в Германии и Австрии было распространение слова “volkisch” (еще более «истинно немецкий» вариант – несколько позже – “volklich”) вместо привычного “national”.

Слово “volklich” выдумано в 1875 г. неким Германом Пфистером, который считал себя германистом и писал всякие глупости, в настоящее время давно забытые, об истории и природе немецкого духа.

Слова, производные от das Volk, – «народ», продолжали не просто филологическую традицию: источником словоупотребления здесь в годы Французской революции (Ф. Л. Ян в 1810 г.) было слово “Das Volktum” – «народность», за которым стояло представление о нации не как обществе (die Gesellschaft), социальной структуре и совокупности институтов, а как о сообществе (die Gemeinschaft), духовном целостном обществе, духовном источнике творения государства, национальном духе в стиле Гегеля.

Терминологическое различение между Gemeinschaft и Gesellschaft принадлежит профессору из Киля Фердинанду Тённису (Toennies), основателю немецкой социологии и президенту немецкого Социологического общества, который, между прочим, в молодости был знаком с Энгельсом и переписывался с ним. В основном труде «Сообщество и общество» Тённис рассматривал социальные общности как результат волевых отношений и различал два типа воли: естественную и рассудочную. Соответственно социальные группы, основанные на естественном, или инстинктивном, взаимном тяготении их членов, он относит к сообществам (Gemeinschaft), а группы, построенные на рациональных расчетах, – к обществам (Gesellschaft). Эта идея перекликалась с темой рационализации и рационализма, имеющейся, в частности, у Макса Вебера, а позже у Маннгейма; в частности рационализация рассматривается Маннгеймом как характерная черта буржуазного стиля мышления.

Рациональность в понимании Манн гейма является способом организации общества-Gesellschaft в противоположность иррациональному сообществу-Gemeinschaft. Апелляция к неясному Volktum выражала ориентацию не на гражданское общество с его прозрачными рациональными структурами, а на неуловимую иррациональную субстанцию, которая делает общность национально «народной» (volkisch, volklich).

Неотделимой от «немецко-народной» ориентации является враждебность к чужестранцам и особенно антисемитизм (слово родилось в 1879 г.). Этапами развития “volkisch”-национального сознания стали публикации композитора Рихарда Вагнера «Еврейство в музыке» (напечатанная в 1850 г. как журнальная статья, в 1869 г. – как книга), «Немецкие письма» ориенталиста Пауля де Лагарда (1853), «Еврейство и немецкое государство» Генриха Но (Naudh, 1860), а особенно после краха грюндерства в середине 1870-х гг. – Отто Глогау («Биржевое и учредительное мошенничество в Берлине», 1876); Вильгельма Марра («Победа еврейства над германизмом», 1879) и в многочисленных сочинениях Евгения Дюринга, социал-демократа, который стал широко известным благодаря полемичной книге Энгельса.

Большим успехом пользовались «немецко-народные» группы в Австрии, где после превращения ее в двойную монархию и по мере распространения общего избирательного права немцы все больше чувствовали себя национальным меньшинством в государстве. Здесь формулируется «Линцская программа» (1882), которая соединяет плебейско-народнические умонастроения с национализмом и антисемитизмом, возникают «христианско-социальные» движения, которые, в частности, выдвигают популиста и антисемита Карла Люгера на пост бургомистра Вены (1887); несколько позже в Вене организуются Немецко-национальная и Немецкая народная партии (1896), «Всенемецкий союз» (1901).

В 80–90-х гг. XIX века в Австрии возникает множество групп, группировок, организаций культурничества, сект, которые пропагандируют древненемецкие обычаи, нордическую мифологию, старинные имена и названия месяцев, шрифты, борются за языковой пуризм и тому подобное.

Антисемитизмом отличались и первые чешские национальные движения – в частности Ян Неруда, апеллируя к брошюре Вагнера, утверждает, что «еврей является совсем другим человеком, чем европеец».[83] Накануне войны, в 1913 г., в Германии создается Немецкая народная партия (Deutsche Volkspartei Partei), возобновленная после войны, а следом за Чешской национальной социалистической партией (Česka Strana Národni Sociálni) в 1904 г. в среде немецких рабочих на чешских землях Австро-Венгрии возникает Немецкая рабочая партия, которая летом 1918 г. переименовывается в Национал-социалистическую рабочую партию (НСДАП) Германии и соединяет направление Линцской программы с немецким имперским национализмом.

Протеже наследника престола эрцгерцога Франца Фердинанда, фельдмаршал-лейтенант Блазиус фон Шемуа, который во время недолгой отставки Конрада фон Гетцендорфа даже исполнял обязанности начальника Генерального штаба, под именем Фра Готгард входил в одну из профашистских национальных группировок – Общество Гвидо фон Листа, как и бургомистр Вены Люгер.[84]

Однако сами по себе эти факты ничего не объясняют – они лишь свидетельствуют, что вульгарный национализм, ксенофобия, антисемитизм имели место в довоенной жизни двух немецких государств. Отдельные военные и политические круги, в первую очередь в Австрии, были очень близкими к протофашистским националистическим организациям.

Однако в целом все эти движения и политические организации находились на обочине политической жизни; будущее как Немецкой народной партии, так и национал-социалистов связано с другой, послевоенной эпохой. В довоенную «прекрасную эпоху» это были преимущественно группы «неуравновешенных и безумных», как говорил Адлер-старший.

Только примитивные трибальные сообщества можно охарактеризовать как целое, абстрагируясь от особенностей отдельных групп. В нациях, поскольку их можно рассматривать как целостность, как организм, как что-то такое, что не распалось на антагонистические непримиримые составляющие, всегда найдутся группы с противоположно направленными интересами и намерениями, традициями и культурно-моральными ориентациями. Пока нация не очутилась в хаосе гражданской войны или, по крайней мере, на пороге хаоса, едва сдерживаемая остатками идеологии и силовых структур, пока она не выродилась в стаю взбесившихся людей, бродящих по своей или чужой земле и истребляющих друг друга, – до этих пор нация держит равновесие благодаря какой-то общей для всех групп и классов атмосфере. Крайние антиструктурные группы, группы неуравновешенных и полупомешанных, находятся на обочине, будучи исключенными из духовного климата, но и они как-то примыкают к целому и поддерживаются «нормальными» правыми или «нормальными» левыми. В обстановке массового психоза и общественного хаоса они могут играть в обществе решающую роль. Но в норме эти группы не определяют ситуацию в целом, а лишь иллюстрируют ее.

Отношение широкого общественного мнения к вести о начале войны можно квалифицировать как патриотический подъем. Через четверть века старшие люди, которые помнили энтузиазм августа 1914 г., отмечали угрюмость берлинской толпы в первый день Второй мировой войны. Весть о начале второй Большой войны не вызвала в Германии вспышки массового патриотизма. Иначе было в четырнадцатом году. Готовность защищать Германию высказывало большинство немцев на пороге первой катастрофы европейской цивилизации. Даже после того, как мир вздрогнул от вестей о беспощадных расправах немецкой армии над бельгийскими заложниками, около ста известных немецких интеллигентов подписались под письмом, в котором засвидетельствовали свой патриотизм (или, по Энгельсу, свою «немецкость»). Среди них не было математика Гильберта, но был физик Рентген. Не было писателя Генриха Манна, но был его брат, писатель Томас Манн.