– А вот и «наши»! – скривился я. – Никак сам Лешик-Писарь собственной персоной! Не ожидал?!! – взглянул я на Гришу.
– Пересяду-ка я назад, Михалыч! – тихо сказал Григорий.
– Не стоит, – остановил я его. – Думаю, он шустрить не станет. Не его расклад. Послушаем, что толковать будет. Но гляди за этим «рысаком» в оба!
Обернувшись вполоборота, я смотрел за тем, как в салон вскользнула сухощавая фигура Лешика. В приглушенных лучах вспыхнувшего в салоне света наши взгляды встретились, и на мгновение мне показалось, что он, увидав меня на водительском сидении, замешкался. Но дверь закрылась, и свет погас, скрывая от меня едва уловимое разочарование в его глазах.
С Лешей-Писарем судьба свела меня давно. К нам в лагерь он попал из психушки, где проходил обследование за то, что у ресторана изрезал человека опасной бритвой «Москва», с которой никогда не расставался. «Своих, – скалился он, – родной бритвой «писать» надо, а не каким-нибудь «Золин…хером». Своя,.. она и есть своя! …Родная!» Из-за его пристрастия носить опасную бритву его еще звали Ленчик-Москва.
Хотя я и был вынужден с ним постоянно общаться, в «золотых» мы так и не стали. Патологическая жестокость и дубоватая внешность вызывали во мне неприятные чувства, что никак не способствовало нашему сближению.
Среднего роста, с подвижной суховатой фигурой и неестественно длинными руками, он действительно напоминал обезьяну. Глубоко посаженные блеклые глазки и густые волосы цвета пакли, как бы прилепленные к его узкому лбу, дополняли это сходство. Выбитые-перевыбитые в жестоких драках кисти его рук напоминали мослы. Множество шрамов зарубками белели на его исколотом наколками теле. Был он вспыльчив, злопамятен и хитер, что делало его очень опасным. Его боялись многие, но я не боялся, и он, видимо, чувствуя это, проникался ко мне неким почтением зверя, чувствующего, что его не боится человек. В драках Писарь был бесстрашен до безрассудства. И хотя его не раз били смертным боем, это его ничему не учило. Никому не жалуясь, он лишь молча отлеживался, отхаркиваясь кровью, и все… И как ни в чем не бывало опять за старое. Казалось, что он был слеплен из одних только жил.
– А рац-тац-тац! Привет, кентюрики! – весело поздоровался Ленчик, хлопнув Григория по плечу, а мне – пожав кисть руки своей мослатой ладонью.
– Привет, Лешик! Привет, – нестройно ответили мы.
– Дождяра шпилит – я те дам! Хозяин кобеля на полосу не выгонит, – сняв кепку, сказал он.
– Хозяина менять надо, Леша, – пошутил я.
Он, не ответив, стряхнул со своей кепки дождевые капли, разметав их брызгами по салону, как побывавший в воде кобель. Щелкнула крышка портсигара.
– Курнуть не хотите?
Мы промолчали.
– А я пыхну.
Курил Лешик только «Беломор». «У «кума» отвыкать не надо», – говаривал он.
Чиркнула спичка, осветив его прищуренные глаза и сухие скулы. Искоса наблюдая, как Лешик растягивает папиросу своими тонкими губами, я поймал себя на мысли, что за то время, что мы с ним не виделись, внешне он не изменился. Но, внимательно рассматривая его, я чувствовал, что в нем произошли какие-то неуловимые и непонятные мне изменения.
Растянув папиросу, он откинулся на спинку сидения, и едковатый дым, раздражая легкие, поплыл по салону.
– А ты че, Гриня, на охоту собрался? – заметив отблеск автомата, с подковыром спросил Лешик. – Так гуси, вроде, уже слиняли из краев наших,… в Африку, к Бармалею! Вчера последнему косяку сопливчиком махал!
– На ибалку я, Писарь, собрался, – с резкостью в голосе оборвал его Гриша.
– Ха-ха, – коротко хохотнул Ленчик. – Тож нисчак! И шо ибалить надумал, Гришаня?
– Кто попадется, того и буду ибалить! – резко обрубил Григорий, замолчав.
– Знаешь, Михай! Ты Грине, в натуре, балалайку купи! – кашлянул Лешик. – Ботало у него – еще та шебушила! Ему бы в переходе подземном им лабанить! Капусту-у косить будет – закачаешься! – со стебом протянул он.
– За тобой накосишь, – сдавленно проговорил Гриша.
– Если я, Леша, балалайки буду покупать тем, у кого языки, как заточки, в трубу вылечу, – перебил я его.
– Не жалься, Михай, не жалься! – вновь хохотнул Лешик и, со смаком затянувшись папиросой, выпустил дым в сторону Григория.
Гриша, сдерживаясь, скрипнув зубами, промолчал.
– Ну и че за кипиш в подворотне? – не обращая на него никакого внимания, невинно спросил меня Ленчик.
– Это я у тебя, Леша, хотел узнать, что случилось, – ответил я.
На мгновение он замолчал. Казалось, что недоумение просто повисло в воздухе.
– Опаньки!!! «Во дела у тети Маши: дядю Сеню замели! И теперь без дяди Сени тетя Маша на мели!», – хлопнув себя по ноге, удивленно воскликнул Лешик. – Че-та… я не вкуриваю! Я-то здесь при каких-таких прибамбасах, Михай?!!
– Вот я и хочу понять, Леша, при каких, – не сводя взгляда с его темнеющей в полумраке фигуры, еще немного повернулся я в его сторону.
Не ответив мне, он затушил папиросу пальцами и по своей старой привычке спрятал окурок в карман куртки, ожидая моих пояснений.
– Два часа назад, Лешик, мне позвонил Блевонтин. Сказал, чтобы я ждал его на пляже. Подъедут, мол, наши. Дело какое-то серьезное вырисовывается… Подъехал ты и играешь со мной в непонятки… Как мне тебя понимать?!! Не скажешь?
Вновь щелкнула крышка портсигара, вновь вспыхнула спичка, кратко осветив полумрак салона, вновь поплыл едковатый дым папиросы.
– Во! Откуда ветер в харю! – чуть подавшись вперед, с ехидцей протянул Ленчик и едко спросил: – А че, Михай?!! Я секу, пархатый твой в авторитеты вылез, коль серьезным пацанам стрелки забивает?
– Кончай начинать, Писарь, – перебил я его. – Не тули горбатого к стене – не выровняешь. По делу базарь!
– А че мне базарить? – недовольно пробурчал он. – Я, в натуре, ни хрена не знаю… Мамочка подорвал меня часов в одиннадцать… Я кемарить уже собрался, а он и давай мне ныть да втирать, что ты, мол, «стрелку» забил на пляже. Дело, мол, серьезное… Очень! – Ленчик затянулся папиросой, пряча ее по старой привычке в ладони руки.
– Я звонил Мамочке, – вставил я, – не дозвонился.
– Ха-ха, – вновь коротко хохотнул Лешик. – Ты че, в натуре, к нему дозвониться хотел?!! Ну ты, Михай, забуцнул! Ты че, Мамочку не знаешь?!! Да он еще тот понтовик! Ему, видать, опять чуйка прорезалась, что его «энькеведе» ему на его пушистый хвост присело.
Это уже было похоже на правду.
– А почему он именно тебя просил об этом? – все еще смотря в его сторону, продолжал спрашивать я.
– Да я почем знаю!!! – пошевелился на сидении Писарь. – Все бубонил мне: «Лешя, нада тока-а ехать Вам! Тока Вам!… Сашя тока Вам повегит!», – передразнил он Мамочку и обиженно добавил: – «Повегили!» …Пыталово учинили!!!
Это тоже было похоже на правду, так как было очень похоже на действия человека, с которым однажды меня свела судьба.
– Ладно, Лешик! Ладно! Не бухти! – несколько успокаиваясь, примирительным тоном сказал я и спросил: – Кто там с тобою?
– Со мной рядом два кента: «Суета» и «Маета»! – откидываясь на сиденье, снова коротко хохотнул он.
– Да-а-а, Писарь! Горбатого, видно, только могила исправит! – невольно усмехнулся я, отворачиваясь от него.
– Так у меня нет горба, Михай, – с наигранной наивностью ответил он замолчав.
– 5 -
Прелюдия судьбы
Находясь в лагере, я получил страшное известие – умерла моя мама. Ночью, заперевшись в подсобке, я выпил залпом стакан водки и медленно опустился на пол. Мое сердце учащенно забилось, и от нехватки воздуха я, рванув ворот робы, прислонился к стене, откинув голову назад. Мир для меня остановился, и тоска, опустошая душу, горячей волной разлилась во мне. Застонав от душевной боли, я впервые за долгие-долгие годы беззвучно заплакал. Слезы стекали по моим щекам и, на мгновение повиснув на скулах, каплями срываясь за воротник робы, бежали по шее, легко щекоча мою кожу, как и тогда, когда после второй, семилетней, отсидки я вернулся домой.
Тогда ночью ко мне в комнату тихо вошла моя мама. Я, скорее, не услышал, а почувствовал ее легкие шаги и, притворяясь спящим, тихо посапывал. Мама с нежностью провела по моим непослушным коротко стриженным, с едва-едва заметной сединой, волосам и тихо заплакала. Ее слезинка, а затем еще одна, упав мне на щеку, пробежали под мочкой уха, по шее, нежно щекоча кожу, так же, как и теперь. Боясь пошевелиться, я, сжав до боли пальцы своих рук, тихо лежал, стискивая зубы, чтобы не застонать. А мне так хотелось тогда взять мамины руки и поцеловать их, так хотелось стать перед ней на колени и заплакать, так хотелось попросить у нее прощения за все. …За все!!!
Но я тогда не сделал этого. Как я сожалел потом, как сожалел, что не сделал этого. Несколько позже, внутренне осознав свой поступок, я знал, что когда, вернувшись, увижу маму, то непременно сделаю это. Но теперь все… теперь поздно!!! Теперь я никогда не увижу свою маму, которая была для меня тонкой ниточкой в темном лабиринте моей жизни, теплым огоньком, согревающим мою душу. И вот ниточка оборвалась, огонек погас, и мне стало одиноко, холодно и страшно.
«Мама, мамочка, прости, прости меня!» – жарким шепотом запоздало молил я, а слезы, щекоча кожу, все текли и текли по моим щекам, срываясь каплями со скул. И вдруг я почувствовал какое-то невидимое прикосновение, словно чья-то невидимая рука теплым ветерком коснулась моих волос. На миг мне стало легче, но в то же мгновение пропасть одиночества разверзлась в моей душе… Я окончательно осознал, что остался совсем один!
Но вскоре я получил письмо. Его написала тетя Паша, родная сестра моей мамы. Старательным полуграмотным почерком тетя Паша писала:
«Схоронила я Вареньку в хорошем месте и березки рядышком Памятничек Бог сподобит весной справлю опосля Земля пусть осядется да и деньжат подкопить надоть а там Бог даст и кабанчика забью Отмаялась любезная все тосковала по тибе Сашенька все свидеться с табою все хатела да усе пужалась не даждатися тибя усе сердцем балела вот и не смогла даждатися аты мине пиши сынок чай с тобою не чужи».
Слова тети Паши ножом вонзились в мое сердце.
Ну а дальше тетя Паша писала о своих житейских делах, как в песне:
«… У нас весна, все выгнали скотину,
Зазеленела сочная трава,
А под окном кудрявую рябину
Отец срубил по пьяни на дрова…»
Я не любил писать писем, но ей ответил. Так и началась наша редкая переписка. И вскоре я почувствовал, что с нетерпением жду от тети Паши ее нехитрые по содержанию письма. Я почувствовал, что оборванная со смертью мамы ниточка опять связалась, и вновь зажегся огонек, согревающий мою душу. Часто бессонными ночами, вспоминая маму, я с благодарностью думал о той ниточке, которую она, словно заботясь обо мне, невидимо мне протянула: «Спасибо, мама! Спасибо!» – мысленно благодарил я ее, и в полумраке барака мне иногда казалось, что я вижу ее милое лицо с нежной улыбкой на губах.
За месяц до своего освобождения я получил от тети Паши ее очередное письмо, в котором она писала:
«Квартеру вашу Сашенька забрали у жеки Варя никаго не хотела прописывать тебя ж ждала мебели ваши Саша я што продала што за так отдала вещи каки Варины забрала не оставлять же их Саша сынок не жалься за квартеру ко мне приижай хватит тибе баланду утую казенну то хлебать пора и за ум братся ты не старый ишо ж я за работу хлопочу тибе мине Митрич обещался он слесарем и сварным у жеки и ему надобен помошник каво ни берут усе пиют заразы а ты ж у нас непиющий мине и Варенька не раз хвалилася да и приглядеть за табою абищалась я Вареньке перед кончиной то будешь мине родным сыном места нам удвох хватит».
Читая нехитрые строки тетиного письма, я невольно улыбнулся, представив хари моих коллег по «воровскому цеху», когда узнали бы они, что я, коронованный авторитет, ношу драную брезентовую сумку с коцаным инструментом за неким таинственным слесарем ЖЭКа по имени Митрич!
О том, что наша квартира отошла государству, я не переживал, так как и не собирался возвращаться в свой дом, где все соседи знали меня и, внутренне осуждая за мои «подвиги», жалели маму.
После освобождения я, даже не колеблясь, поехал в свой родной город к тете Паше. И, куря в промозглом прокуренном тамбуре скрипучего вагона, я, глядя в замерзшее окно двери, за которым чернела вьюжная февральская ночь, все думал и думал: думал обо всем и ни о чем.
– 6 -
Коробка
Я вернулся в свой родной город к тете Паше. Встретились мы с ней тепло. Дом ее находился в частном секторе в получасе езды от нашего дома, и мальчишкой я часто бывал у нее.
Жила теперь тетя Паша одна. Ее муж, дядя Петя, сполна хлебнувший окопной жизни, давно умер от доконавших его фронтовых ран, а ее сын Вася, дружбан моего детства, нелепо погиб от удара в голову обломком разлетевшегося на куски точильного диска.
Проговорили мы с ней долго, и спать я лег заполночь. Нервное напряжение последних дней сказалось на мне, и едва моя голова коснулась подушки, я, как в темную яму, провалился в неспокойный сон без сновидений.
Утром, легонько разбудив меня, тетя Паша положила мне на одеяло завернутый в темную бумагу сверток.
– Вчерась не стала на ночь-то отдавать, – тихо сказала она. – Сам глянешь… А я Ваське дам да на базар сбегаю. Приду – кормить тибя буду. А ты, коли станешь, печку глянь.
Когда тетя Паша вышла, я усмехнулся, вспомнив, как она с завидным упорством называла всех своих поросят Васьками.
– Как ты, Паша, можешь и поросенка и сына одним именем звать?!! – не раз выговаривала ей мама.
Но на ее замечания тетя Паша лишь отмахивалась:
– Да порося, он по своей породе и есть Васька, а от Васьки-то не убудет.
– Петя, да ты хоть с ней поговори! – горячилась мама.
На что дядя Петя лишь усмехался:
– Ты, Варя, свою сестру знаешь. Легче медаль получить, чем ее уговорить.
– А пошто миня уговаривать, – отрезала тетя Паша. – Сам Васькой-то и назвал сына у честь отца свого. А мине так сподручней.
Мама рассказывала, что тетя Паша и характером, и внешностью вся пошла в их мать, такую же миловидную худенькую и суетливую женщину. Мама же пошла в отца, статного серьезного мужчину – директора леспромхоза. Тетя Паша была младше мамы на три года. Они были единственными, кто из их большой семьи уцелел в войну. Их старшие братья, Степан и Глеб, погибли на фронте, а отца с матерью за связь с партизанами повесили каратели. Мама рассказывала, что их с тетей Пашей спас пожилой немец. Когда он появился на горище, где они прятались, тетя Паша вскрикнула от испуга, а мама, зажимая ей рукой рот, тряслась от страха. Немец, тихо подойдя к ним, погладил маму по голове и, достав из кармана кителя шоколадку, положил ее перед ними. Затем вздохнув, спустился вниз. «Найн, найн!» – прокричал он, и каратели пошли со двора.
После войны мама, окончив школу, поехала учиться на фельдшера, а по окончанию училища пошла работать в госпиталь медсестрой, где и познакомилась с моим будщим отцом, офицером МГБ. Через полгода они поженились, а вскоре отца направили в Прибалтику. Мама, уже беременная мной, ждала разрешения на проезд, но вместо него пришла на отца похоронка. После моего рождения мама осталась работать в госпитале и, когда друзья отца помогли получить ей квартиру, забрала к себе и свою сестру, замучившую своим нежеланием учиться их двоюродную тетку Матрену. Тетя Паша же согласно своим классо-коридорам пошла работать на завод, где и проработала до пенсии.
Оставшись один, я медленно развернул сверток и увидел то, о чем уже догадался: светлую жестяную коробку, в которой мама хранила документы. Как в ожидании приговора, я смотрел на нее, не решаясь открыть, но в то же время мне хотелось сделать это, чтобы закончилось изматывающее душу ожидание. Быстро умывшись и одевшись, я сел на кровати и, поставив коробку на колени, провел рукой по тисненому городу на ее крышке. Затем, решившись, с внутренним трепетом потянул крышку вверх. Она, тихо скрипнув, легко поддалась, и я почувствовал едва уловимый запах мамы, от которого болью кольнуло виски. Открыв коробку, я сразу сверху увидел немногочисленные письма, написанные мной маме из колонии. Чувство стыда хлыстом ударило по лицу. Брезгливо отложив их в сторону, я, достав стопку документов, начал перебирать их. Свидетельство о смерти мамы, ее медицинский диплом, трудовая книжка, сберегательная книжка, мой аттестат, мое свидетельство о рождении, мамино свидетельство о рождении, свидетельство о браке. Открыв его, я прочел: «Гражданин Яров Михаил Валериевич, двадцать четвертого года рождения… и гражданка Ларева Варвара Александровна, тридцать второго года рождения, вступили в брак двадцать пятого августа одна тысяча пятьдесят второго года. Произведена соответствующая запись номер девятьсот сорок восемь». Я закрыл свидетельство. Как все просто! Две судьбы за номером девятьсот сорок восемь. Дальше я увидел пожелтевшую свадебную фотографию своих родителей. Мама показывала мне ее и раньше, но сейчас я смотрел на нее совершенно другими глазами.
Мама, в белой кофточке, с белокурой косой через плечо нежно прижалась к отцу, сидевшему в военном кителе с погонами капитана. Его суровое лицо светилось от счастья. Дальше я увидел письмо в порыжевшем конверте. Отправитель Яров М.В. Робея, я достал его из конверта. «Милая Варенька, здравствуй! – пробежал я глазами первую строчку, написанную ровным четким почерком. – Всего неделя, как мы расстались, а мне кажется, что прошла целая вечность…»
Голова налилась свинцом, и я не смог дальше читать. Сложив письмо, я бережно положил его назад в конверт. Ниже лежало похоронное извещение… Похоронка! Мама никогда не показывала мне ее. «Уважаемая Варвара Александровна, доводим до Вашего сведения, что Ваш муж, капитан Яров Михаил Валериевич, выполняя свой воинский долг, пал смертью храбрых в бою с бандитами». На извещении дата: двенадцатое июня одна тысяча пятьдесят третьего года.
«За полтора месяца до моего рождения!» – пронеслось в голове. Под похоронкой я увидел светлый газовый шарфик мамы, в котором было что-то завернуто. «Погоны отца!» – догадался я и, дрогнув, начал разворачивать шарфик. Но в нем был завернут только один погон. Один потертый погон с четырьмя звездочками. Второго, бурого, пропитанного отцовской кровью, с надорванным краешком и вырванной осколком звездочкой, не было. Бережно завернув погон обратно, я положил его на кровать к документам.
Затем я достал наградные документы отца и две коробочки. Открыв их, я увидел лежащие в них Орден красного знамени и медаль «За отвагу», которой отца наградили посмертно. Держа награды отца в руке, я будто ощутил, что они жгут мне ладонь. И когда я начал аккуратно слаживать их назад, они, словно осуждая меня, тихонько звякнули.
На самом дне шкатулки я увидел еще одно письмо! Свернутое, но не в конверте. Развернув его, я узнал почерк мамы.
«Саша, сынок! Это мое последнее письмо к тебе. Мне уже недолго осталось, и его передаст тебе тетя Паша. Я не хочу отсылать тебе его туда. Ты понимаешь почему.
Милый мой мальчик, я знаю, что тебе будет нелегко, но ведь ты у меня умный и сильный, как и твой отец. Ты справишься. За квартиру не обижайся, я специально отдала ее государству. Я не хочу, чтобы ты оставался в ней один. Не хочу, чтобы ты чувствовал косые взгляды людей. Сынок, живи у тети Паши. Мы договорились с ней. Она будет тебе матерью вместо меня. Сашенька! Мальчик мой! Умоляю тебя только об одном. Остановись! Ради меня, ради твоего отца. Все, что было, то было. Умоляю, начни новую жизнь! Сашенька, кровинушка моя! Так много хотела тебе сказать, и нет слов, не могу. Прощай, мой мальчик, целую тебя. Я и после своей смерти буду молить Господа за тебя. Твоя мама».
P.S…
«Послесловие… Послесловие!» – тихо застонав, я прочел: «Сыночек, оставляю тебе папин погон – помни об отце! Второй – тот я попросила Пашу положить со мной. Еще раз целую тебя, мой мальчик, мой Сашенька! Прости и прощай!»
Спазм тисками так сильно сдавил мне горло, что я не мог вдохнуть. Неприязнь к себе, обдав жаром стыда, липкой слизью растекалась во мне. Медленно поднявшись, я, взяв свои письма в руку, пошел на кухню и, открыв дверцу печи, торопливо швырнул их в огонь. Мгновение они лежали, а затем, быстро пожелтев, свернувшись, пыхнули.
– Клянусь, мама! Клянусь! – тихо прошептал я, закрыв дверцу.
Затем больше не в силах оставаться в доме наедине с коробкой, я, надев ватник, вышел на двор и, подняв к серо-свинцовому небу лицо, с трудом вдохнул освежающий морозный воздух.
Снег, падая мелкой колючей крупой, приятно освежая, пощипывал разгоряченную кожу моего лица. Несколько отдышавшись, я вошел в теплый сарай, где, сонно кося на меня взглядом, блаженно похрюкивая, лежал очередной тезка моего покойного брата.
Стараясь не смотреть в его сторону, я, взяв деревянную лопату, стоявшую в углу, и выйдя наружу, начал расчищать двор от снега, который все летел и летел.
– 7 -
Дома
Днем тетя Паша сказала:
– Вечор Яковлевич зайдет… Участковый.
И, взглянув на меня, пояснила:
– Пашпорт надоть тибе выправить. И прописку тож абищался подсобить… А то с твоей свистулькой не наживешь! – намекнула она на справку об освобождении.
Подойдя к ней, я, обняв ее за худенькие плечи, поцеловал в щеку:
– Спасибо тебе, теть Паш, за все!
– Ой, да шо ты, Саша! Да за шо спасибовать-то, сынок! – зарделась она. – Чай не чужие мы. Чужие, и те помогают друг дружке. Вон Варенька-то сколь добра и нам, и другим людям давала. А и че тебе самому-то валандаться?!! Сам понимаешь… А Яковлевич и Петра мого почитал, и миня заходит попроведать, да чайку попить. Уважительный ен!
Вечером пришел участковый. Услышав, как под лай соседского кобеля по снегу зарыпали его грузные шаги, я взял свою справку и с тяжелым сердцем сел в горнице за стол, ожидая. Когда он с тетей Пашей вошел в комнату, я встал со стула, и мы, обменявшись с ним пристальными взглядами, сдержано поздоровались.
– Натопила ты, Александровна! – сказал участковый и, сняв шапку, сел на заскрипевший под его грузным телом стул.
– Петро-то мой сложил печь так, Яковлевич! Ты знаешь, – засуетилась тетя Паша. – Другие, вон, по три цеберки угля палят, а у меня чуток, и жару-то, жару! – горделиво сказала она.
– Да-а-а, – протянул участковый, посмотрев на меня, – Василич печник от Бога был! Нюра, вон, моя все его добрым словом поминает.
– А ты, Александровна, собаку так и не завела себе? – заметил он, расстегивая верхний крючок шинели.
– Да к теплу кутенка-то возьму, – загремела чайником тетя Паша. – А счас Четвертихи Жуля за двох старается. Горла-а-астый, зараза! А шо! Я иму-то косточки ношу, ен и стараится.
Мы с участковым невольно улыбнулись.
– Политик ты, Александровна, – повернулся он к ней.
– Мож к чайку стопочку-то налить, Яковлевич?!! С морозца-то, а?!! – вопросительно взглянула она на него.
– Да какая стопочка, Александровна? Мне еще и в участок зайти надо. Забегался сегодня за день, ноги крутит. В другой раз выпьем стопку чая, – повернулся он ко мне.
Я, молча вынув из кармана справку об освобождении, положил перед ним на стол. Участковый мельком взглянул на нее.
– Чем заниматься думаешь, Александр… Михайлович? – пристально глядя мне в лицо, спросил он.
– Кур буду воровать, – выдержав его взгляд, спокойно ответил я.
Тетя Паша охнула, беззвучно сплеснув руками.
– Кур – это хорошо, – улыбнулся глазами участковый, – только ты, Александр Михайлович, до двадцати одного часа воруй их. Сам понимаешь, режим нарушать нельзя. Проверять буду.
– Как скажешь, гражданин начальник, – ответил я.
Участковый скривился, как от зубной боли, а тетя Паша, растерянно глянув на меня, пригрозила мне худеньким кулачком из-за его спины. Стараясь не смотреть на нее, я отвел свой взгляд в сторону.
– А мож чаю-то попьешь с пирожками,.. а, Яковлевич?!! – с удвоенной торопливостью засуетилась она, звеня посудой и осуждающе посматривая в мою сторону. – Пирожки с пылу и с жару! Не хош стопку – насильничать не буду! Ну, у другий раз. А пирожки они шо… Ну уважь, Яковлевич!
Участковый расстегнул пуговицу на шинели.
– Ты, Александровна, и мертвого уговоришь!
Тетя Паша заулыбалась.
– А все ж, мож, стопочку-то с морозца?!!
Участковый покачал головой.
– Нет двоих мертвых одновременно!
Мы с ним, посмотрев на повеселевшее лицо тети Паши, непроизвольно улыбнулись. Неловкость между нами начала медленно таять. Молча выпив стакан чая и съев пирожок, участковый поднялся со стула.
– Проводи-ка меня, Александровна, – повернулся он к тете Паше, надевая на голову шапку.
– Как так, Яковлевич?!! – растерянно проговорила она. – Мож, стопку-то усеж налить?!! Не по-людски как-та!
– В другой раз, Александровна… В другой раз, – устало ответил участковый и протянул мне руку: – Зайди, Александр Михайлович, завтра в участок… часам… эдак к девяти. Александровна расскажет куда.