Ну и два слова о другом заговоре, вошедшем в историю Франции как «Заговор гвоздики» (Le Complot de l’Oeillet). Его организатором был некто барон Жан Батц.
Суть его такова. 28 августа 1793 года подкупленный полицейский, некто Мишонис, явился в камеру королевы в Консьержери в сопровождении молодого мужчины, в котором Мария-Антуанетта узнала шевалье де Ружвиля. Последний, поклонившись королеве, выронил на пол две красные гвоздики, украшавшие отвороты его сюртука. В цветах Мария-Антуанетта обнаружит записку: «У меня есть люди и деньги». Через пару дней эти же двое обсуждают с королевой подробности побега, который планировался в ночь со 2 на 3 сентября. В тайну посвящены семья консьержей Ришар и служанка Мари Арель. Ночью 2 сентября королева, покинув камеру, прошла две комнаты, после чего ей осталось пройти ещё одну и выйти во двор. На улице её ждал конный экипаж. Однако в последний момент дал слабину жандарм Жильбер, который, остановив королеву, отказался пропустить её дальше. Беглянке ничего не оставалось, как вернуться обратно в камеру. Мало того, малодушный Жильбер тут же подал рапорт своему командиру, подполковнику Дюменилю, после чего о случившемся стало известно Комитету общественной безопасности.
После провала заговора шевалье де Ружвиль скрылся, а Мишонис был схвачен и в июне 1794 года гильотинирован.
Во всём случившемся была немалая «заслуга» трусишки Лепитра.
* * *Драматические события с королевской семьёй превратят хромоногого Лепитра в неврастеника и человека, склонного к запоям. На его глазах разыгрывалась трагедия, которую, если бы не его трусость, можно было бы избежать.
1 августа 1793 года по решению Конвента Мария-Антуанетта будет предана суду Революционного трибунала. На следующий день декрет объявили бывшей королеве. При зачитывании документа на лице вдовы Луи Капета не дрогнул ни один мускул. После гибели супруга и изоляции малолетнего дофина (за месяц до решения Конвента) эту женщину уже вряд ли что могло озадачить или испугать. Попрощавшись с дочерью, вдова поручила детей принцессе Елизавете. Потом взяла узел с платьями и отправилась вслед за муниципальными чиновниками. Проходя через калитку, королева сильно ушиблась головой о перекладину; из раны стала сочиться кровь. Кто-то из чиновников поинтересовался, не сильно ли та ударилась головой?
– Теперь мне вряд ли что может сделать больно…
Марию-Антуанетту поместят в Консьержери[7].
Всё это время королева даже не всплакнула. Она давно поняла, что земной крест, который ей выпало нести, следовало донести до конца, с гордо поднятой головой. Что эта женщина видела в этой жизни? Простые смертные считали, будто, кроме радостей, нарядов и великосветских балов, в жизни избалованной аристократки не было ничего. Но как они все ошибались! О, если бы люди знали, что таилось за ширмой кажущегося благополучия. Всё посыпалось уже в день свадьбы французского дофина и австрийской принцессы. После того как Реймсский архиепископ окропил брачное ложе святой водой, все удалились. Вместе со всеми вышел и… дофин. Первую брачную ночь Мария-Антуанетта провела в одиночестве! Слабая попытка овладеть новобрачной на следующую ночь окончилась для бестолкового мужа досадным поражением. Будущий Людовик XVI сделает в дневнике обычную для него запись: «Ничего». Так с этим «ничего» Мария-Антуанетта, даже став королевой, проживёт все дни супружеской жизни. Правда, ещё будут дети, но они – совсем другое…
Тюремный смотритель Ришар и его супруга встретили августейшую узницу с уважением и сочувствием. Мало того, первую ночь в тюрьме королева провела в комнате смотрителя. Зато в последующие до казни дни вдове пришлось довольствоваться камерой, разделённой пополам: по соседству разместились охранники-жандармы.
Такая учтивость будет стоить чете Ришаров свободы. Вскоре мужа и жену, а также двух чиновников (мы о них говорили), имевших доступ к королеве, арестуют, обвинив в заговоре. Удалят даже служанку. После этого содержание станет ещё хуже – узницу переведут в более тесную каморку, где надзор окажется намного строже.
22 вандемьера (13 октября 1793 года) вдову Капета вызвали в суд. Обвинения (главным обвинителем был некто Фукье-Тенвиль) оказались тяжёлыми – от заговора против Франции до написания контрреволюционных сочинений.
– Как вас зовут? – спросил подсудимую председатель суда.
– Мария-Антуанетта Лотарингско-Австрийская.
– Ваше звание?
– Вдова Людовика, бывшего короля Франции.
– Сколько вам лет?
– Тридцать семь…
Показания свидетелей были организованы исключительно для соблюдения протокола – как принято говорить, для проформы. Клеветники щеголяли перед членами суда красноречием. Депутат Конвента Лекуантр, канонир Руссильон, помощник городского прокурора Гебер, нотариус Силли, служащий министерства юстиции Терассон, бывший городской прокурор Манюэль… Был опрошен даже мэр Парижа г-н Жан-Сильван Байльи.
Два известных столичных адвоката старались как могли, не оставив от обвинений камня на камне. Однако даже защита подсудимой оказалась проформой. Судьба бывшей королевы была решена задолго до суда…
Всю ночь перед казнью палач Сансон провёл в здании Революционного трибунала. Он очень переживал, ибо происходящая суета в здании Трибунала сильно напоминала творящуюся нервозность перед казнью несчастного Людовика, которую палач не мог забыть до сих пор.
«Назавтра после казни, – пишет о Сансоне Лора Сюрвиль, – он велел отслужить за короля искупительную мессу, быть может, единственную, отслуженную в тот день в Париже!..»{26}
Когда закончилось заседание, он подошёл к председателю Трибунала Фукье-Тенвилю и спросил:
– Ваша честь, прошу предписания выдать вдове Капета хотя бы закрытый экипаж…
– Да ты, я вижу, совсем распоясался, Сансон! – вышел из себя Фукье-Тенвиль. – За такие слова тебя самого следует отправить на эшафот!
– Но ведь Луи Капета везли в экипаже, – не сдавался палач.
– Молчать!!! Не бывать тому, чтобы австрийскую потаскуху везли с королевскими почестями! Мы, конечно, со своей стороны поинтересуемся у членов Конвента относительно их мнения на этот счёт, но больше об этом ни слова! По крайней мере, в стенах Трибунала. Слышите, ни слова!
Депутаты Робеспьер и Колло от решения в вопросе об экипаже для бывшей королевы ловко увернулись, отдав это на откуп Фукье-Тенвилю. Поэтому вопрос отпал сам собою: Марию-Антуанетту ждала только старая «позорная телега» с ржавой соломой…
25 вандемьера II года Республики (16 октября 1793 года) в десять часов утра Сансон в сопровождении своего старшего сына прибыл в Консьержери. Тюрьма была оцеплена войсками и жандармами. Мария-Антуанетта ожидала палача в «камере смертников» (так называлась комната, откуда приговорённых к смерти отвозили на казнь), в окружении двух жандармов, смотрителя Боля и его дочери, заменившей королеве служанку. Войдя в комнату, отец и сын Сансоны сняли перед женщиной шляпы. Некоторые из присутствующих (за исключение солдат охраны) поклонились. Мария-Антуанетта была в белом платье; её плечи укрывала белая косынка, а голова покрыта чепчиком с чёрными лентами.
– Я готова, господа, – спокойно сказала она. – Мы можем отправляться в путь…
– Следует, мадам, кое-что сделать, – обратился к ней Сансон-старший, давая понять, что нужно остричь волосы.
– Хорошо ли? – спросила она палача, повернувшись к нему спиной.
Оказалось, что волосы на голове женщины уже были острижены. (Волосы по просьбе королевы остригла дочь смотрителя Боля.) В то же самое время Мария-Антуанетта протянула палачу руки, чтобы он их связал. От услуг подошедшего к ней аббата королева отказалась.
Пока, как заметил Сансон, вдова Капета держалась достаточно мужественно. Однако, когда вышли в тюремный двор, на лице женщины мелькнул ужас: она увидела «позорную телегу». Тем не менее вдове удалось быстро справиться с испугом; она смело встала на кем-то подставленный стул и оказалась в телеге. Когда рядом расположились Сансоны (отец и сын), кавалькада тронулась в путь.
Где-то на полпути толпы возмущённого народа вдруг перекрыли телеге дорогу, возникла давка. Испуганная лошадь, тревожно заржав, встала. Народ напирал. Отовсюду неслись гневные крики:
– La mort!!!
– Смерть австриячке!..
– Тиранку на гильотину!!!
Сансоны, пересев с козел, встали рядом с королевой. Какой-то офицер, пробившийся сквозь охрану к телеге, поднёс к её лицу здоровенный кулак, но был остановлен оказавшимся поблизости аббатом. Однако Марию-Антуанетту происходившее вокруг, казалось, совсем не трогало. Взирая с повозки с поистине королевским величием, идущая на смерть королева, хотела она этого или нет, своим взглядом успокаивала даже самых буйных. Отвага заставляет себя уважать. Через несколько минут путь был свободен; телега, жалобно заскрипев, тронулась. В следующий раз повозка остановилась недалеко от эшафота – аккурат напротив главной аллеи, ведущей к Тюильри. И тут королева не выдержит. Внезапно побледнев, она как-то жалко всхлипнула, поглядела в сторону дворца и прошептала:
– Дочь моя! Дети мои!..
Чем ближе повозка приближалась к площади Революции, тем спокойнее становилась королева. Вот и эшафот. Телега, дёрнувшись, остановилась. Замешкавшись на секунду, королева вдруг услышала за спиной чей-то голос:
– Смелее!
Вздрогнув от неожиданности, Мария-Антуанетта обернулась к Сансону и в его сострадательном взгляде всё увидела: палач хотел ободрить приговорённую к смерти.
– Благодарю вас, сударь…
Палач помог сойти ей с повозки; даже попытался взять под руку, но та отказалась:
– Не нужно. Слава Богу, у меня ещё есть силы дойти самой…
Мария-Антуанетта взошла на эшафот с тем же величием, с каким, будучи королевой Франции, ходила по дворцовым коридорам и паркам Версаля. Гневные крики толпы в тот момент были для неё не более чем бессильные волны в глазах командира судна на капитанском мостике. Волны приходят и уходят – королева остаётся в веках!
Появление Марии-Антуанетты у платформы гильотины привело толпу в некоторое смущение; крики и гвалт стали постепенно стихать. Глаза каждого были устремлены на лицо жертвы – спокойное и торжественное. Никаких слёз и стенаний. Они ещё не поняли, что эта женщина уже больше находилась там, нежели здесь, рядом с ними. И этот миг – последний в её земной жизни – следовало прожить достойно.
Когда помощники палача стали привязывать жертву к доске гильотины, из груди королевы вырвались предсмертные слова:
– Прощайте, дети. Я ухожу к вашему отцу…
Доска опрокинулась. Через мгновение просвистел нож гильотины…
Из толпы кто-то выкрикнул:
– Да здравствует Республика!
Сансон не стал прикасаться к отрубленной голове. Это сделал один из его помощников, который, пронеся её по краю эшафота, показал черни. Кто-то упал в обморок. Вид подрагивающих ресниц на мёртвом лице оказался не для слабонервных. Приоткрытые глаза, зашептались в толпе, плохая примета…
Примета, и правда, окажется плохой. После Марии-Антуанетты на эшафот прошествуют те, кто её туда отправлял. Один за другим. Как на параде абсурда. Впрочем, разве Французская революция не показала себя настоящим абсурдом?..
* * *Г-н Лепитр на казни той, которую не спас, конечно же, не присутствовал. Да и вообще, после случившегося виновник провала сильно запил, решив поставить на себе крест. Но потом одумался, заедая горе непомерным количеством сладкого (особенно ему нравилась халва). Всё это привело к тому, что Лепитр с годами сильно погрузнел, а к хромоте присоединилась заметная косолапость.
Именно таким его и запомнит юный Оноре де Бальзак – грузного и косолапого. То были времена, когда старое директорское прозвище «клоун» уже никто не вспоминал: теперь г-н Лепитр был для воспитанников просто «жуком».
Особенностью «жука» была какая-то болезненная страсть к Бурбонам. Именно поэтому имперскую власть Бонапарта директор воспринимал с равнодушием алкоголика, страдавшего больными почками. Тем не менее он продолжал поглощать горькую, зная, что содержимое бутылки для него не просто яд, но яд смертельный. Всё это выглядело как целенаправленное самоубийство.
Поколение, выросшее под гром барабанов и шелест знамён Наполеона Бонапарта, над которым витали золотые императорские пчёлы, реставрацию Бурбонов восприняло с недоумением. За два десятка лет о Бурбонах успели забыть. Не сохранилась даже могила давным-давно казнённого Людовика XVI, чьё тело было сброшено в общую яму для обезглавленных на гильотине. Наполеон навёл в стране порядок, создал Империю, а жаков и жанов, которые разнесли Бастилию буквально по кирпичику, одел в военные мундиры и отправил покорять мир. Сначала, укрепив южные границы, предпринял поход в Италию; потом ещё дальше – в Египет и Сирию. Вернувшись домой, он принялся за пруссаков, австрийцев и тех, кто «имел что-то против».
И как-то незаметно вся Европа оказалась Европой французской – с назначенными Бонапартом королями, правителями, наместниками. Пока дело продвигалось успешно, пруссаки с австрияками подобострастно кивали, делая хорошую мину при плохой игре. А с ними – и все остальные: швейцарцы, голландцы и прочие поляки.
А потом… Потом была Россия. С русскими у Бонапарта вышла осечка. Боровшийся все годы правления с «британскими плутами», Наполеон почему-то двинул свою армию в противоположную сторону, надеясь проскользнуть сквозь русские степи в Индию. Недооценка армии царя Александра обернулась катастрофой. Введя на территорию России более полумиллиона солдат, Наполеон сбежал оттуда, сумев спасти всего лишь тридцать тысяч. Отныне о прежних победах оставалось только вспоминать. Тотальная мобилизация безусых юнцов ситуацию не изменила.
В марте 1814 года союзные армии вступают в Париж. Впереди на белом коне – русский император Александр I; рядом – прусский король и князь Шварценберг, представляющий империю Габсбургов. Позади – пышная свита из генералов, за которыми стройные ряды войск. Русского царя – опять же на белом коне – встречает… Талейран. Париж пал к ногам победителей. А вслед за союзниками вернулись и Бурбоны.
Герцогиня д’Абрантес: «Достоверно то, что союзники не давали никому ни малейшего обещания… Император Александр благосклонно думал о Бурбонах… но чтобы кто-нибудь знал его мнение, я не думаю. В пользу Бурбонов могли растолковать то обстоятельство, что русский император избрал для своего пребывания дом Талейрана, известного врага Наполеона… Его встретил г-н Талейран, вместе с аббатом Прадтом и бароном Луи… В тот же день архиеписком Мехельнский рассказывал всем, что король Прусский улыбнулся ему, что князь Шварценберг поклонился ему, а г-н Нессельроде сказал несколько слов…»{27}
Французам повезло: царь Александр I, разбивший Наполеона, оказался отнюдь не «варваром» и уж тем более не дикарём, как об этом трещали все газеты. Венский конгресс, созванный по его инициативе, всего лишь перекраивал Европу, но никак не расправлялся с ней. Александр не мстил – он всего лишь изменял конструкцию под названием Pax Napoleonica на нечто новое, во главе которого отныне будет двуглавый орёл. Да, французы были побеждены, но не унижены; изгнаны отовсюду, но при этом их границы не скукоживались до размеров грецкого ореха, оставаясь в своих исторических пределах.
К счастью для Франции, царь Александр оказался либералом. В отличие от прочих монархов из числа союзников. Не будь русского императора, от Парижа не осталось бы камня на камне.
Русская армия решила вопрос с больными почками директора Лепитра решительно и одним махом: «узурпатор» был отправлен в ссылку, а на Троне вновь воцарились Бурбоны – на сей раз Людовик XVIII[8]. Г-н Лепитр оказался так взволновал случившимся, что не придумал ничего лучшего, как прилюдно хвастать своими недостатками, уверяя всяк и каждого, что у него много общего с нынешним королём – например, ожирение и косолапость. Его собеседники, конечно, соглашались и даже кивали головами, но, придя домой, громко смеялись, крутя пальцем у виска. Впрочем, мнение сослуживцев и друзей тщеславного директора отнюдь не волновало. Ведь счастье как золото: оно слепит глаза.
Но однажды солнце померкло. В марте 1815-го с Эльбы бежал Наполеон. Явился, называется, не запылился. (Именно в те дни мсье Лепитр в первый раз недоглядел, как из бутылочки с шардоне выпрыгнул надоедливый тиран, принявшийся его щекотать.)
Только это не всё. В жизни г-на Лепитра «узурпатор» Бонапарт не только выпустил джинна из бутылки – он сломал всю его личную жизнь! Дело в том, что вдруг взбунтовалась госпожа Лепитр, неожиданно заделавшись ярой бонапартисткой. Июньские дни 1815 года раскололи семью на два непримиримых лагеря: Ватерлоо воодушевило директора и окончательно разбило сердце его супруги.
– Успокойся, дорогая, – приговаривал, гладя волосы жены, мсье Лепитр. – Ничего не поделать, мы должны смириться с поражением нашего императора…
– Ни за что! – кричала в ответ благоверная, не веря притворным словам супруга, который, как она знала, всегда был роялистом. – Если британцы посмеют пойти на Париж, мы выйдем на баррикады!
– О, нет! – вскричал испуганный муж. – Они убьют тебя, дорогая…
– Да хоть бы и так! Умереть на баррикадах – это ли не счастье для патриота Отечества?! Vivat l’empereur!..
– Тс-с… – выпучил глаза Лепитр. – Ты погубишь себя и нас. Тс-с, прошу тебя…
Но увещевания мужа ни к чему не привели. Едва на окраинах столицы послышался цокот вражеской конницы, парижане потянулись на баррикады. Многие к судьбе Бонапарта были безразличны, но им не нравилось другое – наступавший на родную столицу некий сброд, возглавляемый ненавистным герцогом Веллингтоном, извечным недругом французов. «Все на баррикады!» – клич не только рабочих окраин, но и зажиточного центра. Да, парижане от войны сильно устали, но в данном случае оказались непреклонны: если не было под рукой винтовки, брали вилы и выходили навстречу врагу. А уж проткнуть пузо надменному британцу – это ли не потеха для истинного француза?! Вперёд, на красногрудых! За непобедимого Императора! Vivat l’empereur!.. Vivat l’empereur!.. Vivat l’empereur!..
Правда, так рассуждали не все. Иного мнения был, к примеру, всё тот же г-н Лепитр, решивший, что, пока другие будут проливать кровь, ему удастся по-тихому где-нибудь отлежаться. Ну а потом, если, конечно, получится, выставить себя героем… Но для этого, понимал он, следовало кое-чем пожертвовать – вернее, кое-кем. В своём письме министру образования директор Лепитр напишет, что все бонапартисты пансиона изгнаны, а вместе с ними и… мятежная г-жа Лепитр.
* * *…Король Луи XVIII оказался тщеславен и глуп. Ему вдруг показалось, что внезапно свалившаяся на чело бесхозная французская корона будет сидеть на макушке вплоть до скончания века. И от привалившего счастья едва не лишился рассудка.
Приближение Талейрана явилось самой большой ошибкой нового Бурбона.
«Самым ярким представителем недовольных, порожденных императорским режимом, был Талейран, – пишет Луи Адольф Тьер[9]. – Он являлся предметом надежд одних и страхов других, и, хотя был готов вскоре сыграть важную роль и сыграл ее, все намного преувеличивали возможности Талейрана и его решимость. Если бы Наполеон был окончательно побежден, а неприятель находился в Париже, Талейран, бесспорно, мог бы содействовать учреждению нового правительства на обломках правительства поверженного, но он не стал бы проявлять инициативу, пока над дворцом Тюильри развевалось трехцветное знамя: то был ложный страх полиции и иллюзия роялистских салонов»{28}.
Конечно, этот циничный интриган всегда был тайным союзником Людовика XVI, но как кончил несчастный Луи? Призвать к Трону того, кто 18 брюмера содействовал государственному перевороту и возвышению Бонапарта… Того, кто напрямую оказался причастен к казни герцога Энгиенского и свержению испанских Бурбонов… Принятие Хартии и конституции монархии – все это можно было провести и без хромоногого хамелеона. Впрочем, скудоумие когда-то сгубило и его брата, бедного Луи XVI.
Как и казненный король, его последователь совершает одну ошибку за другой, главная из которых – потеря памяти. Граф, долгое время находившийся в изгнании и неожиданно ставший монархом, разучился понимать свой народ. Такие значимые слова, как Свобода, Равенство и Братство, рожденные Великой революцией, как оказалось, для Людовика XVIII ничего не значили. Он позабыл о них. Впрочем, эти слова для монарха никогда ничего не значили. Но только не для его подданных, для которых три знаковых слова являлись смыслом жизни! Два десятка лет Свободы, и Равенства, и Братства (пусть даже в Империи – но в наполеоновской!) изменили людей: после многих лет этого самого равенства французов трудно было вновь сделать вассалами.
Но Луи-Огурец (именно так за тучное тело и одутловатое лицо прозвали нового короля в народе) вновь и вновь наступает на грабли: новоявленный монарх вознамерился повернуть время вспять – туда, ко временам казненного брата. Пусть не абсолютная монархия – но монархия же! Тем более что рядом находилась неплохая советчица – герцогиня Ангулемская, дочь казненного Людовика XVI. Лучше всех о ней высказался Антуан Тибодо: «Ангел явился – сухая, надменная, с хриплым и угрожающим голосом, с изъязвленной душой, с ожесточившимся сердцем, с горящими глазами, с факелом раздора в одной руке и мечом отмщения в другой»{29}.
Постепенно, шаг за шагом ключевые должности при Людовике занимаются роялистами-эмигрантами – теми самыми, кто воевал против своего народа не год и не два – два десятка лет! Овеянное славой и омытое кровью трехцветное знамя Великой революции отныне белое, а когда-то трехцветная кокарда – тоже белая, да ещё и с лилиями Бурбонов…
Наплевав на права простых граждан, король идет дальше, решив сэкономить на военных. И это явилось ещё одной серьёзной ошибкой Людовика. Никто, начиная со времен римских кесарей, не делал этого, не получив обратно в лоб. Армия пренебрежения не прощает! Даже не первой свежести гризетка – и та требует если не уважения, то хотя бы человеческого к себе отношения. Несмотря на то что военным министром был утвержден прославленный наполеоновский маршал Сульт, пытавшийся сохранить своих боевых соратников на прежних должностях, многие офицеры все-таки были уволены. На их место заступили выскочки-эмигранты, по сути, вчерашние враги. О былых подвигах солдат Великой армии Наполеона новички предпочитают не вспоминать, относясь к ветеранам с подчеркнутым пренебрежением.
Луи XVIII вдвое уменьшил военным жалованье. Тем более что имелся один чрезвычайно важный нюанс: то были офицеры и генералы не Луи-Огурца, а все как один – солдаты своего Императора, Наполеона Бонапарта! Выпестовавшего их и любившего, как своих единокровных братьев. То была наполеоновская каста, победоносно промаршировавшая от Парижа до Москвы. Правда, потом пришлось возвращаться несолоно хлебавши, но не в этом дело. Тогда, при Наполеоне, они все чувствовали себя Единым Кулаком, способным покорить мир. И вдруг какой-то Огурец…
Луи Адольф Тьер: «Решение участи офицеров представляло… большие трудности. Согласно предложенной организации без должностей должны были остаться 30 тысяч офицеров. В их отношении, как и в отношении Императорской гвардии, было принято половинчатое решение: тех, кто не мог быть включен в предложенную систему, оставляли на счету полков с уплатой половины жалованья и правом на две трети освобождавшихся мест. Это значило одновременно создать весьма опасный класс недовольных и запретить почти всякое продвижение оставшимся кадровым офицерам»{30}.
Армия возроптала. А ведь ещё были сотни и тысячи служащих всякого рода – таможенники, сборщики податей, офицеры полиции, которые были вместе с армией в её нелёгких походах, и также погибавших, а теперь умиравших от голода в Париже вместе с семьями.
И эти люди, как пишет Тьер, также «присоединялись к группам недовольных офицеров и добавляли к их веселью сокрушительное зрелище собственной нищеты»{31}.
Луишка слаб, он не способен на серьезную военную кампанию; любая заварушка для этого «бочонка» может уложить его в обморок. За что воевали, братья?! За кого умирали в русских снегах?! Даешь обратно Бонапарта! «Vivat l’empereur!»… Долой Бурбонов!
Однако крикунов осаживают. Сейчас не то время, консулы – в прошлом. Бонапарт на Эльбе. Вот вернется – кричите…
* * *Бонапарт вернулся.
1 марта 1815 года Наполеон высаживается в Гольф-Жуане, близ Антиба. Свергнутый император жадно вдыхает воздух Франции, встретившей его весенним ароматом.
Бурбоны при усердии Талейрана Бонапарта ловко провели. Поэтому он был уверен, что французы одумаются. Только в этот раз им не придется брать штурмом Бастилию – сейчас достаточно в сторону Бурбонов крикнуть «ату!». Но то – Бурбоны. А как быть с теми, с кем воевал, побеждал и проливал кровь в боях за Францию? Ведь первым сейчас на его пути должен был встать старый соратник Массена! Именно маршал Массена военным министром Сультом был поставлен на командование 8-м военным округом (Марсель). И старый вояка Массена Сульта не подвел, приказав генералу Миоллису перехватить беглеца на южном побережье во что бы то ни стало.