– Проходите, Степан Онуфриевич, проходите. Меня Матреной кличут.
Степан подхватил свой сундучок, в котором помимо любимого, еще тульского набора столярных инструментов лежала полотняная рабочая одежка да пара чистых рубах, поклонился хозяйке:
– А по батюшке как будете?
– А чего? Просто – Матрена.
– Ну и я тогда, значитца, просто – Степан.
– А и ладно. – Приветливо улыбаясь, она пропустила Шлыка в калитку, а старосте, который сунулся было следом, захлопнула створу перед самым носом: – Ты, милой, ступай к своим Линховоинам. Мы тута и без тебя обойдемся.
Через час, сидя вдвоем за празднично накрытым столом – Матрена успела испечь большой пирог с омулем, а уж натаскать из погреба солений-варений да настоечек дело вовсе нехитрое – и выпив по чарочке за приятное знакомство и начало новой жизни, хозяйка все же поинтересовалась: как же это – строить пароход для Амура, ежели доплыть до него по воде нет никакой возможности?
– Строить-то его, Матрешенька, будем, значитца, на Шилкинском заводе. – Разомлевший Степан сам не заметил, как перешел от сдержанно-дружелюбного тона к ласково-задушевному. – На Петровском сделаем самое главное – паровую машину. Ну и все остатнее, что, значитца, из железа. Потом это все перевезем на Шилку и уж там соберем как следовает. Вот так, милая моя хозяюшка.
Степан-то своей ласковости, которую душа уже многие годы копила, не заметил, излил ее на Матрену как бы нечаянно, а женщина встрепенулась, потянулась к нему одиноким истосковавшимся сердцем. Правда, тут же испугалась – а вдруг он подумает о ней что-нибудь худое! – и только спросила:
– Так вы, Степан Онуфриевич, недолго тута пробудете? Вас, поди-ка, ждет кто-нито в Шилкинском Заводе али еще где?
И была в ее, в общем-то, естественных вопросах такая изнаночная тонкость, что Степан ощутил душевную неловкость, задумался, обведя внезапно затуманившимся взором чистую горницу, освещаемые лампадкой лики Богоматери и Николы Чудотворца на иконах в красном углу, простенькие белые завески на окнах, из-за которых выглядывали какие-то цветы в глиняных горшках, встретился с Матрениными вопросительно-встревоженными глазами, и острое желание навсегда остаться здесь, в этом доме, с этой ладной вдовицей, укололо сердце.
– Сынок у меня, Гриня, в казаки записался, жена у него Танюха, сноха, значитца, и внученька Аринка, годок ей скоро, в Газимуровском заводе обретаются, – медленно и негромко сказал он, не разрывая сомкнувшихся взглядов. – Вот они меня завсегда ждут. А боле, значитца, нету никого. – Явственно увидел, как растворяется настороженность в глазах хозяйки, а в глубине их загораются теплые огоньки, и добавил: – Пробуду я здесь долго, пожалуй, до Рождества, опосля уеду – пароход в Шилкинском заводе строить.
Замолчал, опустив русоволосую голову, задумчиво повертел в крепких узловатых пальцах стеклянную чарку; Матрена спохватилась, налила из штофа своедельной кедровой настойки – ему и себе, но Степан не спешил поднимать стаканчик.
– А ежели тута поглянется, вернетесь? – осторожно спросила она, заглядывая ему в лицо.
Он опять ответил встречным взглядом, улыбнулся, встопорщив рыжую бороду, и вдруг ласково провел мозолистой ладонью по ее черным, без единой сединки, гладким волосам. Матрена перед застольем кику убрала, волосы на затылке стянула узлом, спрятав его в кружевную шлычку, расписной платок оставила на плечах; от мужской руки она не уклонилась.
– А мне, Матрешенька, уже глянется…
Она сняла его руку со своей головы, слегка пожала и направила к налитой чарке. Подняла свою, наполовину полную вишнево-ореховой, терпко пахнущей смолой жидкостью:
– Вот за это, Степа, и выпьем.
А ночью разметавшийся на мягкой постели Степан вдруг проснулся – легко и сразу. В комнате было совершенно темно: луна на небе еще не народилась, а красноватый отсвет заводских плавильных печей скрывался за деревьями с другой стороны дома. В горнице тикали часы-ходики, словно в далекой кузнице стучали по наковальне легкие молотки: тук-тук, тук-тук, тук-тук… Но Степану показалось, что это гулко стучит его сердце. Он протянул в сторону голую руку – спал-то без рубахи, в одних подштанниках – и ощутил, что обхватил чьи-то ноги, прикрытые тонким ситцем. Матрена в ночнушке стояла возле кровати. Даже не задумываясь, что делает, Степан решительно повлек ее к себе и тут же подвинулся, освобождая место рядом с собой.
Запоздало подумал, что она упадет, но Матрена не упала, а уперлась руками в его плечи и мягко опустилась грудью на грудь, осыпав его лицо длинными волосами. Он вдохнул их запах, чуть отдающий цветущей ромашкой, ткнулся губами в ее щеку, нашел по жаркому дыханию рот и припал к нему, как к животворному роднику.
Ночь пролетела, будто корова языком слизнула: кажется, вот только что была темень непроглядная, а уже и зорька утренняя заглянула своим взором нескромным, как девчонка любожаждущая, в окошко незавешенное, высмотрела постель взбулгаченную, а на ней – двоих обнаженных, слившихся воедино, зарозовела от смущения и прикрылась облачком кисейно-легким…
Вот так Степан Онуфриевич Шлык на сорок шестом году жизни вновь обзавелся, можно сказать, своим домом.
3Работа по заданию генерал-губернатора шла полным ходом. Дейхман вернулся из командировки в Петербург и Симбирск с чертежами плоскодонного парохода «Москва» и собственноручно изготовленными эскизами английской паровой машины. Привез он и набор шаберов и токарных резцов из особопрочной стали – где и как их раздобыл, Оскар Александрович широко не распространялся. Только за чашкой чая узкому кругу мастеров поведал, что заезжал в Пермской губернии на Юговский металлургический завод к своему однокашнику по Горному институту Павлу Матвеевичу Обухову, который изобрел новый способ литья стали.
– Вы, друзья мои, представить не можете упругость этого металла, – рассказывал управляющий внимательно слушавшим его мастерам. – Павел Матвеевич показал мне шпагу, сделанную из него; он свернул ее в кольцо, и клинок не сломался. – Оскар Александрович сделал многозначительную паузу, отхлебнул из чашки и оглядел лица, на которых было крупно написано: «И что потом?!» – А потом отпустил – клинок разогнулся и снова стал прямым и ровным, как и раньше! – торжествующе закончил управляющий.
Мастера одним разом выдохнули – ух, ты-ы!..
– Вот бы нам такую сталь! – мечтательно протянул Егор Данилович Павлов.
– А мы ее лить не могём? А, Ляксандрыч? – поинтересовался Белокрылов.
– К сожалению, нет, – покачал головой Дейхман. – Павел Матвеевич еще не получил привилегию[6] на ее изготовление, и рецептуру должен держать в секрете. Да я думаю, и после получения привилегии секрет не раскроется. Это же пахнет большими, даже очень большими деньгами! А кроме того, Обухов сделал из этой стали ружейный ствол – и тот получился много лучше немецких и английских. Так что его изобретение уже имеет государственное значение. Им заинтересовались военное и морское министерства. Армии и флоту нужны ружья и пушки.
– А паровые машины, что ль, не нужны? – подал голос мастер Матвей Бакшеев, щуплый, большеголовый мужичок. – Я в газетке читывал: в той же Англии на пароходы пушки ставят.
– А паровые машины по-прежнему будем покупать в Англии, – грустно сказал Оскар Александрович.
– Ага, ага, – ухмыльнулся слесарь Дедулин. – Как зачнем с ей воевать, так она нам и продаст… хвост свинячий с кисточкой. Самим надо делать!
– Так делайте! И сделайте лучше английских! – подзадорил мастеров управляющий.
– А мы – чё? Мы и делаем… как могём, – отозвался главный, Белокрылов.
– А надо – лучше!
Пробные отливки поршней и цилиндров по восковым моделям сделали еще до приезда Шлыка. Но получились они рябыми – множество мелких раковин покрывали поверхности скольжения. Как предположил Григорий Иванович, из-за большого количества расплавившегося воска. Да и качество самого воска оставляло желать лучшего. Вероятно, по той же причине и окружности оказались искаженными настолько, что не выправить и на токарном станке.
Тут-то и пригодились рукодельные таланты столяра Шлыка, прибытие которого все поначалу восприняли с настороженным недоумением. Помимо того что чужак, а чужая душа, как известно, потемки, так еще и мастер по дереву, которое на заводе использовалось лишь на опоки, а для их сколачивания годился и старый плотник Акимыч. Однако Степан быстро доказал, что генерал-губернатор направил его на завод не по глупой начальственной прихоти, а с дальним и весьма точным прицелом. Оглядевшись на заводе и ознакомившись с результатами первых отливок, он предложил использовать деревянные макеты цилиндра и поршня. Одни – для восковых моделей, другие, соответственно размерам, – непосредственно для литья металла.
Литейщики встретили его слова откровенным смехом.
– Ты чё, паря, об свой рубанок шибанулся, чё ли? – вытирая слезы, спросил Григорий Иванович. – Да жидкая сталь от твоих деревяшек одне угольки оставит. – И снова зашелся в дребезжащем смехе.
– Это, значитца, смотря какое дерево брать, – не обижаясь на насмешку, степенно сказал Степан.
– Да какое ни бери, все едино – дерево!
– Не скажи. Мореную в воде древесину не каждый, значитца, огонь возьмет.
– Это ж сколь ее морить надобно! У нас на то и времени-то нету.
– Да ее, мореной многолетней, завались! Надо только выбрать подходящую.
– Это где ж ты, паря, ее видал?
– Видать пока, значитца, не видал, но – знаю. Сказывала моя Матрена, что на реках сплавных дно просто-напросто топляками выстлано – вытаскивай да используй по надобности. А я ей верю – она по молодости с мужем на сплав хаживала. Так что стоит поискать.
– Ну, ищи, вытаскивай – да пупок, смотри, не надорви.
С тем сердечным пожеланием мастеров Степан и отправился искать мореную древесину. Да еще с помощью Матрены Сыромятниковой, которая взялась быть проводником по молевым речкам. И ведь нашел, привез на заводской двор несколько тяжеленных бревен, пилить их замучился – твердая, подобно камню, древесина за несколько прогонов тупила зубья пил так, что их приходилось снова и снова затачивать, но все-таки заготовил несколько чурбаков, из которых своими старыми испытанными столярными инструментами выдолбил и вырезал макеты цилиндров и поршней – любо-дорого посмотреть. И поверхности отливок получились гладкие – без раковин, наплывов и прочих неприятностей, по крайней мере, крупных. А мелкие уберут слесари – той же шабровкой и полировкой. Кстати говоря, пока Степан работал с макетами, Дедулин испробовал для полировки разные виды глин из окрестностей Петровского завода и, похоже, нашел подходящий состав. Конечно, не то, что у англичан, но работать можно.
Казакевич был страшно доволен результатами, особенно отливками по макетам Шлыка. Единственно, что озаботило – это всего лишь разовая их пригодность, все-таки поверхность дерева хоть немного да обугливалась, и для повторной отливки макеты уже не годились.
– Ничаво, – добродушно сказал Степан, – я их сколь надо, столь, значитца, и наделаю.
Вечером, после работы, он рассказал Матрене об удачном испытании своих поделок, и она на радостях накрыла праздничный стол. Из погреба были извлечены копчености – свиной окорок и шейка изюбря, соленые и маринованные грибочки и огурчики, квашеные капуста и черемша; на скорую руку хозяйка потушила молодые побеги папоротника (собранные как раз во время поиска мореной древесины), а на горячее пошла молодая картошка, жаренная с приобретенным по случаю у охотников нежным мясом косули. Ну и, конечно, горькие настоечки – на черемше, рябине, кедровых орешках, лимоннике – для радости мужеской, и сладкие наливочки на таежных ягодах – для печали женской. Впрочем, «печали» – это так, от лукавого: у Матрены последние два месяца причин печалиться не было, наоборот – лад да склад между ней и Степаном подталкивал их скорым шагом к венцу. А они и не сопротивлялись, что ж сопротивляться, ежели каждую ночку объятья крепче, поцелуи жарче, а о прочем говорить – найдутся ли слова для восторга и восхищения?
Но за стол Степан с Матреной сели степенно, рядышком, чтобы тепло друг друга ежеминутно чувствовать, чарочки с рубиновыми напитками подняли плавно, глаза в глаза глядючи, но только тенькнуло стекло о стекло – громкий стук железного калиточного кольца словно развел чарки в стороны: эх, кто-то не вовремя напрашивался в гости.
Матрена привстала – пойти открыть задвижку, но Степан, положив тяжелую руку на мягкое плечо, усадил ее обратно:
– Я сам.
Матрена проводила его до двери ласковым взглядом и неожиданно всхлипнула счастливыми слезами: хозяин! В доме снова есть хозяин! Махнув рукой, выпила свою чарочку – дай бог ему здоровья! – и вновь наполнила. Чтобы не заметил и не обиделся ненароком, что пьет без него.
4Степан открыл калитку и невольно сделал шаг назад: за воротами стоял Григорий Вогул. За время, пока они не виделись, прежний друг-приятель оброс черной бородой с обильной проседью, а голова под суконным картузом оказалась брита наголо. На нем были яловые сапоги, черные штаны с синей рубахой-косовороткой, черную же куртку он из-за жары снял и держал в руках.
Шлык рыскнул глазами туда-сюда по двору, нет ли поблизости чего тяжелого, однако все было чисто – прибрано его же руками.
– Не колготись, – криво усмехнулся Григорий. – Поговорить надо.
– Говори, ежели, значитца, есть чего сказать. – Степан стоял напряженный, явно не собираясь отступать в сторону.
– Ну что ж мы будем в воротах толковать, будто неродные? – пошутил Вогул, но глаза его оставались серьезными, даже, скорее, угрюмыми.
– А мы давно уже неродные. С той самой поры, значитца, когда ты Гриньку чуток не убил…
– Ну не признал я тогда тезку, так рад же был, что не убил! Виноват, каюсь!
– …и дело наше огню предал!
– Не ваше дело, а муравьевское, – угрюмо сказал Григорий. – Ну что, добром пустишь в дом али как по-иному?
– А чего тебе в доме делать?
– Сказал же, поговорить надо.
– Поговорить и во дворе можно. – Степан неприязненно посторонился, пропуская Григория, и добавил ему в спину: – Хотя, по-хорошему, тебя бы стражникам сдать, поджигателя и убивца!
– Сдашь, если сможешь. – Вогул, не оглядываясь, направился к лавке, вкопанной возле оградки палисадника, разбитого под окнами избы, и уселся, широко расставив ноги и положив куртку на колено.
На крыльцо вышла Матрена, увидела незнакомца и Степана, закрывавшего калитку, что-то по-своему поняла, поклонилась:
– Желаю здравствовать!
Вогул поднялся:
– И вам, хозяюшка, того же.
– А вы проходите в избу, как раз к столу поспели.
Степан хотел было что-то сказать, но передумал – махнул рукой, представил:
– Хозяйка моя Матрена Михайловна, а это – мой знакомец давнишний Григорий… Как тебя по батюшке-то, я и не ведаю.
– Алексеевич, – усмехнулся гость.
– Вот, значитца, Григорий Алексеевич.
– Проходите, Григорий Алексеевич, – пропела Матрена. – Гостем будете. Небось с дороги дальней?
– Да уж не близкой, – снова усмехнулся Вогул, поднимаясь на крыльцо и входя в избу вслед за хозяйкой. Степан хмуро шел позади.
– А остановились где? Давайте, Григорий Алексеевич, вашу одёжу я на гвоздок повешу. Вон рукомойник в углу, и опосля – прямо к столу.
– Благодарствую, Матрена Михайловна. – Григорий прошел к рукомойнику, вымыл руки тепловатой водой, вытирая, ответил на первый вопрос: – Да пока нигде не остановился. Вот с дороги прямо к Степану… к вам.
– Так у нас и остановитесь, ежели не побрезгуете. У летней кухни пристроечка, топчанок там имеется с тюфячком и подголовничком. И простынка с наволокой найдутся. А ночи стоят теплые – перинка не потребуется…
Матрена говорила и говорила – провожая Вогула в горницу, усаживая за стол, ставя перед ним глиняную обливную тарелку и чарку зеленого стекла, подавая вилку железную двузубую и железную ложку – обе были начищены до блеска. Говорила так воркующе, что Степан, вернувшись на свое место, как раз напротив Григория, почувствовал болезненный укол в сердце: его-то Матрена столь горячо не обласкивала. Однако тут же сам себе возразил: а как же ее всклокоченный от страсти шепот в ночи, в самые изнеможительные мгновения «Степушка… родненький… ох!., еще!..» – и быстрые радостные поцелуи? Подумал и устыдился – все тело, снизу до самой головы, окатило жаром – и невольно приобнял за плечи невенчанную – пока невенчанную! – жену, как бы показывая Вогулу свое право на нее.
Но Григорий, похоже, не обратил внимания ни на слова Матрены, ни на ревность Степана, он словно ушел в себя, в какие-то свои не очень-то веселые мысли. Отвечал, правда, впопад, пил-ел неторопливо; узнав от хозяйки, что стол посреди недели богато накрыт по случаю Степановой удачи, ничего не сказал, лишь поприветствовал именинника поднятой чаркой и выпил полную за здоровье и счастье хозяйки. Закусив пельмешками, поднялся:
– Позвольте, Матрена Михайловна, нам со Степаном выйти. Подышать свежим воздухом.
– Дак окошки все открыты, – простодушно улыбнулась хозяйка.
– Поговорить надо, – коротко сказал Степан и встал. – Ты, Матреша, спроворь, значитца, чайку, а мы перетолкуем и возвернемся.
Они вышли в июньскую ночь, хотя называть ночью это состояние природы было, пожалуй, неправильно – оно скорее напоминало прозрачно-дымчатые сумерки: парящий над гаснущей вечерней зарей молодой месяц пронизывал теплый воздух рассеянным светом, а на востоке небо уже начинало высвечиваться снизу, словно там, за горами, разгорался огромный, но бездымный, лесной пожар. Только в зените, на сгущенно-синем небосводе, сложившись в загадочные рисунки, горели яркие звезды. Сквозь кусты и деревья палисада время от времени высвечивались далекие сполохи.
– Что это там горит? – кивнув на них, спросил Вогул.
– Домницы на заводе. Руду плавят. У них работа ночь и день – без продыху.
Григорий сел на лавку, хлопнул, приглашая, ладонью по оструганной доске:
– Садись, Степан, в ногах правды нет.
– А в жопе, значитца, есть? – хмыкнул Шлык, опускаясь рядом с Вогулом.
– Не до смеху мне, брат, – опустив голову, неожиданно севшим голосом сказал Григорий. – Я ведь пришел на крючок тебя посадить…
– Этта на какой такой крючок?! – Степан вознамерился вскочить, но Григорий успел ухватить его за локоть. – Я чё тебе, значитца, вроде сома, чё ли?! – возмутился столяр. Он попытался вырваться, но пальцы Григория держали, как клещи.
– Сома, щуки, ерша – какая разница? Крючок такой, что не сорвешься, сколь ни трепыхайся. – Григорий поднял голову, встретился взглядом со Степаном и даже в рассеянном свете месяца увидел в них такое напряжение тревожного ожидания, что отвернулся и ослабил хватку. – Я должен тебе дать задание, а ты должен его выполнить, – глухо сказал он.
– Этта какое такое задание?! – все-таки взвился Степан. – И почему я должон его выполнить?!
– Не кричи, – попросил Вогул. – Соседям об этом ни к чему знать. Для тебя же лучше.
– A-а, понял я, с каким заданием ты сюда явился! Шилкинскую историю, значитца, решил повторить? Злоб свою супротив генерала потешить? Ан не выйдет у тя ничего. Пароход железный, а железо-ть не горит! Не подожжешь, варнак, не подожжешь! – И для полноты превосходства своих слов над словами Вогула Степан даже припляснул, выворачивая ноги в домашней войлочной обувке и выделывая руками кренделя. – Оппа-оппа-оппа-па…
– А я и не должен ничего поджигать. Ты б не скоморошничал, а сел и послушал. – Григорий сказал это так спокойно-угрюмо, что Степан обескуражился и вроде бы покорно уселся на прежнее место. Но весь вид его говорил: ну чего тебе еще? – Поджечь, брат, должен ты! Да поджечь так, чтобы все сгорело. Весь завод.
От неожиданности Степан громко икнул и закашлялся. Он кашлял долго, останавливался, чтобы глотнуть воздуха и снова заходился в длинном кхаканье.
Вогул терпеливо ждал.
На крыльцо с ковшиком в руке выскочила Матрена:
– Ой, Степушка, чтой-то с тобой? – зачерпнула дождевой воды из деревянной кадки, что стояла под водостоком с крыши, и плеснула Степану в лицо.
Кашель прекратился.
– Иди в дом, Матрена, – рыкнул, отплевываясь, муж невенчанный.
Женщина открыла было рот – возразить, но окинула быстрым пытливым взглядом обоих мужиков и послушалась. Даже дверь за собой притворила.
Степан рукавом рубахи обтер лицо и несколько раз глубоко вздохнул, успокаиваясь. Потом спросил почти весело:
– Ну, выкладай, брат мой Каин, каким, значитца, макаром ты меня заставишь завод жечь? На какой крючок возьмешь?
– Да крючок-то простой, Степа, но уж больно надежный. Такой надежный, что с души воротит. Зверская надежность!
Григорий замолчал. Степан ждал. Он не мог предположить, что будет дальше, но каким-то неведомым образом почувствовал, что в старом друге-товарище, неожиданно ставшем врагом и убийцей, происходит что-то очень серьезное, идет невидимая миру, но беспощадная схватка.
– Я лучше тебе другое скажу, – продолжил Вогул. – Я вот уже пять лет свою обиду тут вот, – он ткнул себя в грудь, – ношу. Все делаю, чтобы генералу досадить, в любом его деле, большом ли, малом – неважно. В Петербурге хотел на перо посадить, ну ножом пырнуть, да ловок он оказался, видать, не в одной рукопашной бывал, меня самого едва не зарубил… Две засады устроил – у Байкала и на тракте Охотском. Облом вышел! Прям заговоренный какой-то!
Григорий глянул на Степана – тот внимательно слушал, а навстречу взгляду встрепенулся, спросил:
– А с чего ты мне все это сказываешь? Совесть проснулась?
– Скажу и о совести. Ты слушай, слушай. Ну ножиком пырнуть – это я сам додумался, а вот засады устроить меня один человек подбил. Не наш человек, из моей жизни прошлой, когда я в легионе был. Ох, Степа, какая же у него злоба на генерала! Куда мне, с моим задом поротым, с этой злобою тягаться!
– А ты, значитца, у энтого человека на коротком поводке? – съязвил Степан.
– Нет, – отрубил Вогул. – Я ему сразу сказал, что с Россией не воюю, что наша дорожка общая только до генерала.
– Слышь, уж не ты ли машину паровую по весне по-задавешной украл? – прищурился Шлык. – А мы теперича над ей головы ломаем.
– Какую паровую машину? – удивился Григорий.
– Каку-каку! – рассердился Шлык. – Для парохода, что ты сжег. Аглицкую машину аж с Уралу везли, а она возьми и пропади по дороге! Твоих рук дело?
– Машину ты мне не приплетай. Не знаю никакой машины! Ты слушай, что дале скажу.
– Значитца, не ты, – задумчиво сказал Степан. – Ну да ладно, сказывай.
– Занесло меня в Китай, в Маймачин, что на границе…
– Слыхал про такой, – обронил Шлык.
– …а там – цельный выводок против генерала. И все – наши, русские, зубы на него точат. Ну я поначалу-то обрадовался: эвон сколько заединщиков на ворога моего! Оттуда и на Шилкинский завод в охотку сходил, чтобы красного петуха Муравьеву пустить.
– Ты не Муравьеву, а нам с Гринькой, значитца, петуха подпустил. А сына вобще чуток не убил.
– Да ладно тебе! Я ж повинился. Не думал я тогда, Степан, куда злоба моя поворачивает, не думал. А потом объявился этот англичанин Ричард и вывернул дело так, что мы должны работать на Англию, что скоро будет большая война и надо помешать Муравьеву укрепить Камчатку и русские посты на Амуре. А для начала – сжечь Петровский завод, чтобы не мог он пароходы строить. А потом и верфь в Сретенске, и плотбище в Атамановке. И все это поручено мне! И до того мне, Степан, тошно стало! Как же так, думаю, целюсь в генерала, а стреляю в Россию-матушку? Знамо ж дело, он не для себя старается. Я ведь прежде-то, пока в Европу, а после в Африку не попал, о России нашенской и не думал вовсе. Знал дом родительский, соседей, городок наш уездный, а где-то была Тула губернская, где-то Москва Первопрестольная, где-то Петербург столичный. И всё – на особицу, а в целом – нет, не думалось. Ведь только издали начинаешь воспринимать – это, брат, Россия! Отечество! И при этом все внутрях закипает, аж до слез иногда. Потому я и зарок дал, когда в легион Иностранный пошел: против Руси-матушки не воевать! В легион-то всякий сброд набирают, там одни офицеры французские, и послать легионеров могут куда угодно, а им похрен – лишь бы деньги платили да после контракта гражданство дали. А мне оказалось – не похрен!
Небо на востоке над горами уже наливалось красным, месяц на закате уплыл за горизонт, звезды в зените гасли одна за другой. Григорий говорил, замолкал, снова говорил, чертя сломанным прутиком на земле какие-то ему одному ведомые фигуры, – Степан слушал, не перебивая. Он чувствовал, что вся эта неожиданная исповедь неспроста, что за ней последует что-то важное, а пока Вогулу надо выговориться; за те три месяца, что они проработали вместе в Туле, Григорий про свою иностранную жизнь рассказывать не любил, и потом у него вряд ли с кем было время и желание пооткровенничать, а человек всю жизнь молчать не может – так и умом рехнуться недолго.