Когда Вогул в очередной раз промолчал дольше, Шлык осторожно спросил:
– Для тя, значитца, жечь завод – супротив Расеи-матушки, и ты задумал энто варначье дело переложить на меня?
Вогул кивнул, но добавил:
– Только не я это задумал, а Ричард, когда узнал от купца Христофора Кивдинского, что тебя отправили сюда.
Степан оторопел:
– Откуль энтому купцу про меня известно? Мне об нем доводилось слыхивать, сбег, мол, с-под стражи от суда губернаторского, а чтоб он меня знал – чудно!
– Видать, есть у него осведомители, – мотнул головой Григорий. – Я сам чуть зубами не клацнул, когда имя твое услыхал. А еще больше охолодел, когда англичанин крючок для тебя выдумал.
– Крючо-ок! И каков же он, энтот крючок?
– А ты не догадался? Аринка, внучка твоя, – вздохнув, сказал Григорий.
– Аринка?! Внучка?! – вскрикнул Степан. – Вам и об ней известно!
– Я ж говорю, осведомители хорошие.
– Ах вы сволочи-и! Дитё малое заместо крючка! – Степан схватился за голову, но потом развернулся и рванул Вогула за рубаху на груди. – Да ежели что с Аринкой случится, мы ж вас на куски порвем! Ты понял, сучий выродок?!
– Понял, понял, – спокойно сказал Григорий, высвобождаясь из захвата Степана. – Я чего пришел-то? Давай, брат, вместе думать, как быть и что делать.
– Да как чё делать?! Как чё делать?! – снова взъерошился Шлык. – Щас кликну соседей, и сдадим тя, значитца, стражникам.
– Ну и дурак. Ничего-то ты не понял. Я битых два часа толкую, что не хочу больше вредить делам генерала, коли они для России полезные, а ты за грудки хватаешь. Ну сдашь ты меня стражникам – не буду вилять, есть за что, – а что после? Думаешь, Кивдинский с Ричардом не найдут кого другого послать, кто за деньги ни матушки, ни батюшки, ни дитёнка не пожалеет? Это для меня ты с Гринькой да с Аринкой, можно сказать, родные люди, а тот же Хилок наступил бы сапогом и не оглянулся.
– Чё еще там за Хилок? – хмуро спросил Степан.
– Да был такой у Кивдинского. Телохранитель. Шлепнули его в одной заварушке – и поделом! Зверюга был – не приведи господь. Очень о нем купец сокрушался.
– Да хрен с им, с твоим Хилком! – взвыл Степан. – Вот скажи, как Аринку охоронить от варначья?!
Григорий вздохнул:
– Честно скажу, Степан: не знаю. Пока стерво́ это сидит в Маймачине, и тебе угроза будет, и внучке твоей.
– А вы чё ли не мужик, Григорий Алексеевич? – раздался женский голос из кустов, густо росших в палисаднике, да так нежданно-негаданно, что оба они вздрогнули и разом обернулись на полускрытое листвой распахнутое окно. В нем виднелись голова и плечи Матрены, очерченные светом деревянного фонаря, висевшего у нее за спиной. – Взяли бы и разорили это осиное гнездо.
Глава 3
1В Мариенбаде Муравьевы пробыли до конца мая. Николай Николаевич пил воду из источника Рудольфа, холодную, неприятную на вкус, но чрезвычайно полезную от почечных колик, которые начали мучить его еще в Стоклишках. Екатерина Николаевна, побывав у специалиста по женским органам, пила более легкую, пузырящуюся газом целебную жидкость из источника Креста. Она не теряла надежды забеременеть, хотя муж ни единым словом не упрекнул ее за отсутствие детей и даже больше – ей порою казалось, что ему, при его огромной занятости, дети могут помешать, однако упорно просила свою покровительницу святую Екатерину о ниспослании зачатия и пыталась лечиться от бесплодия. И в то же время она вновь и вновь обращалась к мысли о том, что причина кроется в Анри, в невозможности, при всей ее любви и преданности мужу, выбросить из сердца первое чувство. Это он, Анри Дюбуа, не позволяет ей иметь детей от другого мужчины. О, как она его ненавидела за все, что случилось между ними в Иркутске! Как ненавидела себя за то, что сразу не открыла Николя глаза на «прекрасного офицера и славного человека» Андре Леграна! Она не представляла себе, как посмотрит в любящие глаза мужа, когда он узнает правду. А рано или поздно он, конечно, узнает. Только от кого? Вопрос отнюдь не праздный.
Николя видел, что Катрин что-то угнетает, пытался узнать, в чем дело, ничего не добился, решил, что просто сказывается перемена климата, и перестал докучать. А тут еще в конце мая на вечерней прогулке по лесопарку, разрезающему курортный городок как раз посередине, они нос к носу столкнулись с двумя явно русскими личностями. Хотя оба господина были в модных европейских костюмах, но те сидели на них не то чтобы неловко, но как-то неуверенно, словно платье и человек еще приноравливались друг к другу. Один господин, худощавый и светлоусый, имел явно военную выправку, а второй, с буйной рыжей шевелюрой, отличался полнотой и в то же время живостью, свойственными молодым русским помещикам, только-только дорвавшимся до управления наследственным хозяйством и сгорающим от желания его усовершенствовать.
– Ба, знакомые все лица! – воскликнул Николай Николаевич, раскрывая объятия старым товарищам по первому пребыванию за границей, тому самому пребыванию, которое подарило ему необыкновенное знакомство с будущей женой. Тогда, семь лет назад, они ради экономии снимали одну квартиру в Ахене – молодой генерал-майор Муравьев, юный поручик Голицын и двадцатипятилетний рязанский балбес-сердцеед Дурнов.
Друзья обнялись, расцеловались, и Николай Николаевич представил:
– Дорогая, это Дмитрий Васильевич Голицын и Иван Иванович Дурнов, я тебе о них рассказывал, а это, господа, супруга моя Екатерина Николаевна.
Склоняясь, вслед за Голицыным, к ручке генеральши, Дурнов задержал взгляд веселых голубых глаз на ее зарумянившемся лице и после поцелуя обратился к Муравьеву:
– Ужель та самая?..
– Да-да, та самая, – немного самодовольно улыбнулся генерал.
Тогда, в Ахене, выдернув Катрин из-под колес поезда, он проводил ее до отеля, где она снимала номер, и в течение нескольких дней, пока девушка приходила в себя после известия о гибели жениха, с утра до позднего вечера находился подле нее. Естественно, с ее разрешения. Своим друзьям-приятелям ничего не рассказывал, считая, что чужие сердечные секреты раскрывать кому бы то ни было он не вправе, а те были настолько деликатны, что ничего не спрашивали. Только поинтересовались однажды, где он пропадает. Он ответил, что с той девушкой, на которую они все обратили внимание, и ответил так серьезно, что даже зубоскал Дурнов не прошелся по нему скабрезной шуткой.
А потом Катрин засобиралась домой, в По, и Николай Николаевич испросил разрешения сопровождать ее в достаточно далеком путешествии. Девушка уже привыкла к его постоянному присутствию и была даже рада – по крайней мере, ему так показалось – этому предложению. В Ахен с ней приехала камеристка Мари, маленькая неказистая блондинка, которая не столько помогала, сколько была обузой – она мало что умела и вечно теряла необходимые вещи, а Катрин нуждалась в участливом обществе, ей не хватало защитника, и эту роль с удовольствием взял на себя молодой русский генерал.
С большим сожалением, но с пониманием и пожеланием сердечной удачи Голицын и Дурнов простились с товарищем. Думали – навсегда, однако оказалось – всего на семь лет. И вот теперь неожиданная и оттого еще более приятная встреча друзей. Разумеется, начались вечерние посиделки с воспоминаниями за «Бехеровкой» – так называлась изобретенная местным курортным врачом Иозефом Бехером спиртовая настойка на двадцати травах, удивительно приятный и целительный напиток, который рекомендовалось принимать за раз лишь по маленькой рюмочке, но русским такой дозы было маловато, и они за вечер опустошали целую бутылку темно-зеленого стекла, на что хозяин питейного заведения сокрушенно покачивал головой, однако на следующее застолье безропотно выставлял очередную бутылку.
Два вечера Екатерина Николаевна с удовольствием слушала рассказы мужчин, в основном своего мужа, заново переживая его поездки по Забайкалью, совместное путешествие на Камчатку, тайно гордилась его борьбой с казнокрадами и мздоимцами, грандиозными планами по возвращению Амура России и переустройству необжитого края. На третий вечер почувствовала некоторое утомление, а на четвертый ей захотелось во Францию, в Париж и далее на юг, к любимым и родным Пиренеям.
– Николя, милый, – сказала она, сидя у зеркала за утренним туалетом и обмахивая пуховкой щеки, – курс лечения у тебя закончился. Не пора ли нам уезжать?
– Разумеется, пора, – откликнулся муж, занятый непосильным для военного человека трудом – выбором галстука. – Но у меня предложение: а не поехать ли нам в Испанию? Иван Иванович в прошлом годе был в Мадриде и Барцелоне[7], и очень советовал посетить родину Сервантеса.
– Нет, дорогой, в Испании я была несколько раз, именно в Мадриде и Барцелоне, и больше туда не хочу. Если тебе интересно, можешь съездить один, а я побуду в шато Ришмон д’Адур, немного отдохну.
– Хорошо, хорошо, – рассеянно сказал Николай Николаевич. – Пожалуй, так и поступим. Слушай, Катюша, – в его голосе появились жалобные нотки, – ну, помоги ты мне наконец подобрать галстук. Накупили их целую дюжину, между прочим, по твоему настоянию, а я теперь ломай голову, к какой рубашке, какому сюртуку какой расцветки да какой ширины. С ума сойти!
Катрин засмеялась. Легко вскочив с низкого пуфика, на котором сидела перед зеркалом, она в три шага подбежала к мужу, обхватила его двумя руками за шею, почти повиснув на ней, и крепко поцеловала:
– Ты мой большой мальчишка!
– А ты – мой самый красивый галстук, – неуклюже пошутил он, прижимая ее к себе одной рукой, а другая тут же заскользила вдоль спины – ниже и ниже…
– Все-все-все, – высвободилась она. – Выбираем галстук. Остальное – потом, вечером. После прощания с твоими друзьями.
– Да, они настоящие друзья, – задумчиво произнес Николай Николаевич. – Ты знаешь, что мне сказал по секрету Митя Голицын? Он же служит в Министерстве иностранных дел, столоначальником в Азиатском департаменте…
– Ну и что же секретного рассказал Дмитрий Васильевич? – прикладывая к рубашке мужа то один галстук, то другой и придирчиво вглядываясь в них, спросила Катрин.
– Сенявин, видимо, по указанию Нессельроде, нарушил высочайшее распоряжение. Государь приказал отправить китайскому трибуналу лист с разъяснением его указа по границам… ну, с учетом исследований Невельского и Ахте, а Сенявин все опять свел к Нерчинскому трактату, в прежнем его понимании. Опять призвал столбы пограничные поставить. Причем тянул с отправкой листа до той поры, пока мы не уехали из Петербурга, чтобы я до времени ничего не знал.
Николай Николаевич с каждым новым словом распалялся и все сильнее. Как всегда, лицо покрылось пятнами, на висках выступил пот. Катрин замерла, не успев отнять от рубашки выбранный галстук, Николя вырвал его у нее из рук, отбросил в сторону и забегал по комнате.
– Милый, успокойся… – попыталась она остановить разгоревшуюся мужнину ярость.
– Да как я могу успокоиться?! – закричал он. – Китайцы же ухватятся за это и сорвут переговоры по Амуру!
– Ну, давай тогда вернемся в Петербург, – спокойно, даже как-то безразлично сказала Катрин.
Удивительно, но именно это безразличие мгновенно погасило разгоравшийся пожар.
– Мерзавцы! – затихая, словно сплюнул Муравьев, но это была уже последняя искра.
Походив еще немного и помолчав, он буднично сказал:
– Возвращаться сейчас – смысла нет, лист все равно ушел в Китай – не догонишь. Да еще и китайцы могут снова промолчать, как это было год назад. У них там свои проблемы: война с тайпинами, с англичанами… Вернемся после отпуска – тогда и буду разбираться. И разбираться так, чтобы Митю Голицына под удар не подставить. Чтоб его в предательстве не обвинили.
– Значит, едем в Париж? – осторожно спросила Катрин.
– Да-да, в Париж. Через Карлсбад до Цвиккау дилижансом, а там по железной дороге – через Лейпциг, Франкфурт… В Париж, моя радость, в Париж!
2В шато Ришмон д’Адур у Катрин было слишком много памятных мест, бесцеремонно напоминавших ей об Анри. Она разрывалась между строгим супружеским долгом, который требовал решительно отбросить прошлое, и мучительным желанием снова и снова всматриваться в почти не потускневшие, как оказалось, картины их близости и томиться от всплесков прежних любовных ощущений. Ей было ужасно стыдно перед Николя, она чувствовала себя безмерно виноватой, но тем не менее порочные воспоминания не оставляли ее.
Родители ничего не могли ей рассказать об Анри. Они ездили в шато Дю-Буа на похороны старого Армана, двоюродного брата Жозефины де Ришмон (матери Катрин и Анри носили одно имя, по каковому поводу Жерар де Ришмон иногда отпускал соленые солдатские шутки), видели Анри, его юную жену Анастаси́ и чудесного их сына Никиту, но это было уже достаточно давно.
Николя на две недели уехал путешествовать. Он запланировал сложный маршрут, в который входило, помимо Мадрида и Валенции[8], посещение Лазурного берега Франции и Марселя, возвращение в Испанию, в Барцелону, и уже оттуда – возвращение в По, в шато Ришмон д’Адур. Настойчиво звал с собой Катрин, но та сослалась на усталость и осталась в замке родителей.
А вот теперь, истомленная воспоминаниями, она вдруг решила проведать Анри в его родовом имении. Родители не советовали этого делать, дабы не давать мужу повода для ревности, которая у русских бывает смертельно опасной.
– Во-первых, мой муж до сей поры считает, что Анри погиб, – сказала Катрин, сидя с родителями за утренним чаем. – Я и сама долго так думала. Во-вторых, он мне полностью доверяет, и я скорее умру, чем обману его доверие. – При этих словах она невольно покраснела, отчасти из-за того, что они прозвучали напыщенно, как в плохом театральном спектакле, отчасти потому, что слукавила, так как не открыла Николя секреты Андре Леграна. – Я имею в виду, что никогда ему не изменю.
– Если женщина говорит «никогда не изменю»… – Жозефина де Ришмон сделала многозначительную паузу и кокетливо поправила на груди кружева своего пеньюара, – …это значит, что она уже готова наставить мужу рога.
Жерар де Ришмон громко захохотал, заставив вздрогнуть горничную, разливавшую чай.
– Мама! – возмущенно воскликнула Катрин. – За кого ты меня принимаешь?!
– За красивую и очень чувственную женщину, – серьезно сказала Жозефина. – Ты думаешь, мы с отцом не знали, чем вы с Анри занимались в твоей комнате каждую удобную минуту? Или на ваших конных прогулках? Знали и не мешали.
Катрин уткнулась в чашку заполыхавшим лицом, на глаза навернулись слезы. Мать засмеялась и, дотянувшись, погладила ее по плечу маленькой легкой рукой:
– Не смущайся, моя девочка, все это замечательно. Мы вам и не завидовали, потому что у нас с твоим отцом было нисколько не хуже. Правда, Жерар?
– О да, моя птичка! – подтвердил отец. – Иногда даже в то же самое время. – И снова захохотал.
– Уймись, Жерар, – строго сказала мать. – Не надо опошлять красоту.
– Правда не бывает пошлой, – назидательно произнес отец, подняв указательный палец.
– Еще как бывает, – возразила мать.
Катрин поняла, что назревает спор, но ей это было неинтересно.
– Я все-таки поеду в шато Дю-Буа, – сказала она. – Папа, закажи мне на завтра место в дилижансе.
– Дорога дальняя, – предупредил отец. – Где-то около семидесяти лье. Ты очень устанешь.
Катрин засмеялась:
– Папа, ты забыл, я вам писала, как мы с Николя добирались верхом от Якутска до Охотска. По горам, болотам, вброд через реки – почти пятьсот лье!
– Пятьсот лье! – в ужасе воскликнула Жозефина де Ришмон. – Бедная моя девочка!
– Да какая же я бедная? – продолжала веселиться Катрин. – Я жена хозяина половины России! Полуимператрица!
Ее веселье заразило и отца и мать. Несколько минут все смеялись. Потом Жерар де Ришмон вдруг посерьезнел:
– А ведь верно говоришь, дочка: твой Муравьев – хозяин половины России! Как же, должно быть, тяжело ему управлять такой территорией, если там нет даже самых простых дорог!
И Катрин притихла. Она как будто впервые мысленно охватила бескрайние просторы Сибири, по которым ей довелось передвигаться – на санях, колесах, лодках, в седле, – представила села и деревни, городки и города, увидела сотни и тысячи людей – простолюдинов и чиновников, купцов и военных – и ей стало жутко: действительно, как же Николя со всем этим справляется, ведь у него и помощников-то настоящих можно по пальцам пересчитать! А сколько явных противников и тайных врагов! И все-таки он делает свое дело, и делает хорошо, иначе не благоволил бы ему сам российский император. Ей стало тепло и радостно от гордости за мужа, такого сильного духом и такого… такого трепетно нежного в любви. Он, конечно, великодушно простит ее, когда она наконец решится рассказать ему про Анри. Если, конечно, решится.
Катрин оглушили известия, простодушно выложенные ей Коринной сразу же по приезде в шато Дю-Буа.
Новая хозяйка шато, окруженная четырьмя малышами – пятый, грудничок Арман, сын Коринны и Анри, спал в комнатке для самых маленьких, – хлопотала вокруг дорогой гостьи. Роже Байярд знал Катрин, можно сказать, с ее детства и представил Коринне кузину хозяина наилучшим образом. Катрин немного удивилась подчеркнуто уважительному отношению Байярда к крестьянке, неожиданно ставшей управительницей большого имения, но, увидев, как вьются вокруг нее дети, поняла причину такого уважения: Роже обожал детей, сам вырастил четверых и всегда считал, что к плохому человеку они льнуть не станут. Кроме того, рождение Армана засвидетельствовало, что утверждение Коринны в шато Дю-Буа совсем не случайно.
Взяв хозяйство Дюбуа в крепкие крестьянские руки, Коринна осталась открытой, доверчивой и добродушной женщиной, какими чаще всего и бывают простолюдинки. За обедом она бесхитростно поведала Катрин всю историю страданий Анри, всплакнула над белокурыми головками прильнувших к ней Никиты и Анюты (она так и называла Анну-Жозефину на русский манер, с трудом выговаривая странное для французского языка имя – Аньюта). В комнате Анастасии, где все осталось неприкосновенным, Катрин долго рассматривала висевший на стене большой живописный портрет юной жены Анри, втайне надеясь увидеть в ней свои, почти десятилетней давности, черты, но ничего похожего не обнаружила. Отвергнутый ею Анри не искал новую Катрин – наоборот, нашел совершенно иной образ, можно даже сказать, прямо противоположный: милое округлое, типично русское лицо, голубые, как сибирское летнее небо, глаза, волосы – золотой пшеничной волной… Как там у Пушкина? «Чистейшей прелести чистейший образец»? Да, именно так. Казалось бы, Катрин должна была испытать чувство ревности, но в сердце, кроме острой жалости к несчастной девочке ничего не возникло. Впрочем, и Коринна, ставшая любовницей, а вернее, невенчаной женой Анри, вызывала у нее лишь сочувствие и уважение.
– Байярд говорил, что ее отравило письмо из России, – услышала она за спиной напряженный голос Коринны и так резко обернулась, что та растерялась и торопливо пояснила: – Подробностей я не знаю, об этом лучше расскажет комиссар Коленкур – он в полиции занимался этим делом, – но Анри мне сказал, что не успокоится, пока не отомстит человеку, приславшему это письмо. С тем и уехал.
– Куда? В Россию?
– Ну раз письмо оттуда…
– А где я могу найти Коленкура?
– Наверное, в окружном комиссариате, в Бержераке, – сказал Байярд, тоже стоявший за спиной Коринны.
– Я хочу его немедленно увидеть. Роже, вы можете меня отвезти в Бержерак?
– Разумеется, мадам. Уже иду запрягать.
3Комиссар Жозеф Коленкур сидел в своем кабинете в старом здании полицейского комиссариата на улице Сен-Эспри и читал газету. Нельзя сказать, что у него не было никаких дел – у полиции они есть всегда, но комиссару уже ничем не хотелось заниматься, поскольку время близилось к ежевечернему бокалу красного бержеракского Petit-Champagne Montbazillac[9] в кафе «Сирано» на набережной Сальвет. Там так приятно посидеть часок под скульптурой поэта с задранным носом, покуривая сигариллу, прихлебывая прохладное вино, мелкими иголочками покалывающее кончик языка, и совсем не думать, допустим, про украденное на Плас Бельгард столовое серебро.
В дверь постучали, и не успел комиссар недовольно сказать «Войдите!», как ее резко дернули, открывая, и в проеме показалась женская фигура в элегантном дорожном платье. Черная вуалетка, спадающая с небольшой шляпки, наполовину прикрывала лицо, но опытные глаза комиссара мгновенно ухватили главное: посетительнице не больше двадцати семи лет, неместная и необычайно взволнована, принадлежит к высшим слоям общества. Последний вывод не радовал – чисто из личных соображений. Жозефу Коленкуру изрядно надоело подтрунивание полицейской братии над его аристократической фамилией[10], из-за которой сослуживцы за глаза называли его дивизионным генералом.
Комиссар встал и поклонился. Положение обязывало.
– Комиссар Коленкур? – Приятный голос слегка дрожал, подтверждая волнение хозяйки.
Он снова поклонился:
– С кем имею честь?
– Екатерина Муравьева, жена генерал-губернатора из России.
У комиссара отпала нижняя челюсть. Он не поверил своим ушам. Дело об отравлении мадам Дюбуа письмом генерала Муравьева было, пожалуй, самым значительным и интересным за всю его двадцатипятилетнюю службу в полиции, он страстно желал докопаться до его корней и схватить преступника за руку, однако два обстоятельства свели к нулю весь его энтузиазм. Во-первых, муж погибшей категорически воспротивился вмешательству полиции, заявив, что знает, где найти преступника, и сделает это сам. Во-вторых, префект Сюртэ[11] Аллар отказал Коленкуру в командировке в Россию, сославшись на отсутствие средств. С этим не поспоришь, c’est la vie[12]. Комиссар и не огорчился, что занимательное путешествие не состоялось, потому что обнаружил одну деталь, которая заставила его сначала глубоко задуматься, а чуть позже порадоваться, что по указанию Аллара дело вовсе закрыли, хотя о нем нельзя было сказать «L’affaire est dans le sac»[13]. О детали этой комиссар предпочел никому не рассказывать. Потому что quand la sante va, tout va[14], а деталь эта пахла большими неприятностями. Именно для здоровья.
А сейчас жена автора того злополучного письма (хотя точнее следовало бы говорить «предполагаемого автора») стояла перед ним, и глаза ее сверкали решимостью.
– Мне известно, что вы, месье, вели дело об отравлении мадам Дюбуа. Мне хотелось бы увидеть письмо, которое убило мадам. Оно действительно из России?
Коленкур смутился. Конечно, письмо написано по-русски и подпись там генерала Муравьева, но…
– Вы садитесь, пожалуйста. Видите ли, мадам, я не могу это утверждать с полной достоверностью…
– Почему? – спросила Муравьева, садясь на стул у рабочего стола комиссара. Сам Коленкур остался стоять, ссутулившись и опираясь на стол костяшками пальцев. Он был худощав и высок; все его знакомые были ростом ниже, и ему почему-то всегда хотелось быть как все, поэтому он привык сутулиться.
– Позвольте мне сказать об этом чуть позже. А пока я могу вас познакомить с фотографической копией. Само письмо, тщательно запечатанное, находится в архиве Сюртэ. Яд, которым оно пропитано, остается опасным для жизни. Муж погибшей хотел оставить письмо себе, но префект Аллар категорически воспротивился. Ему также отдали фотографическую копию.
– Давайте вашу копию.
Коленкур открыл железный шкаф, достал из папки белый лист и подал Муравьевой. Сам опустился на стул, взялся было за газету, но тут же отложил ее в сторону.
На плотной бумаге отпечатался сероватый прямоугольник с более темными буквами текста. Катрин заглянула в конец, туда, где в правом нижнем углу были слова «Генерал-губернатор Восточной Сибири» и подпись – «Николай Муравьев».
– Это писано не рукой моего мужа, и подпись не его. – Ее губы скривились в презрительной усмешке. – Кто-то сработал очень грубо.
– Нечто подобное я и предполагал, – заметил Коленкур и, протянув руку, поспешно добавил: – Давайте сюда. Остальное можно не читать.
– Нет уж, позвольте, я прочту. Все-таки интересно, что могут написать от имени генерала Муравьева женщине, о которой он, скорее всего, никогда и не слышал.
Комиссар заерзал:
– Мадам, содержание может вас… гм… покоробить и даже оскорбить…
– Вот как? Тем более любопытно.
Однако чем дальше она читала, тем бледнее становилось ее красивое лицо. Это было заметно даже под вуалеткой. (Наверное, дошла до слов о попытке изнасилования, подумал Коленкур, и о том, что об этом сказала Христиани.) А потом кровь бросилась на щеки, рука, держащая бумагу, бессильно упала на колени, и Коленкур услышал искаженный болью шепот:
– Боже мой! Элиза! Этого не может быть!
Минуты две она сидела, устремив глаза на герб Бержерака, висевший на стене. Комиссар тоже посмотрел – что там остановило ее взгляд? Лилии на левой, голубой половине щита? Вряд ли. Золотой дракон на правой, красной половине? Красивый и коварный зверь… Элиза?! Та самая, на которую ссылается автор письма!