Сказал негромко:
– Я со Степаном Митричем не пойду.
– Не неволю, – согласился отец.
Степан Митрич заметил со шхуны Кира, поднял руку, приветствуя:
– Коршику – мое почтение!
– Здравствуй, Митрич! – настроение Кира стало падать.
– Разговор не для этого места, Кирушка. Дома поговорим. Отдыхай пока.
«Ласково отец гонит», – подумал Кир.
– Что ж, пойду, коли велишь.
– Иди.
Степан Митрич шумнул со шхуны:
– Игнатыч! Зайди в кабак к вечеру.
Кир, уходя, оглянулся. Ребята носили со шхуны рогожные мешки с солью. На Кировом месте, у мачты, стоял Степан Митрич. На душе стало как в заброшенном доме: стекла повыбиты, ветер носит сор по углам.
Митричу Кир согласно кивнул:
– Зайду.
По Коле шел тихими закоулками, чтобы меньше народу встретить. Казалось, все знают уже: старый Герасимов посылает сына в работники. Ловко! Ловко отец вышиб из-под ног почву. И встать не на что. Обида злая, от невозможности изменить все по-своему, застилала глаза. «Значит, отец не снес слов моих. За поношение принял, наказать решил. Эх, не шхуны ты меня лишаешь, – корни главные рубишь. Что я без судна, куда денусь? Все летит прахом».
Дома метался по горнице, от стены к стене ходил крупным шагом. Хотелось делать что-то немедля. Что? Достал из шкафа бутылку граненую, налил в стакан водки, выпил, старался осмыслить все поспокойнее. «Может, еще одумается отец. Сказал же: поговорим дома. Хм! Надежду подал! Можно представить, о чем разговор будет! Благоразумию да покорности учить будешь? С судна убрал, теперь что – лишением наследства грозить станешь? За целую жизнь купил суденко и рад: не хуже людей живем! Эх, не о том печешься. Разве в этом только наследство? Я теперь сам знаю, как жизнь строить, а ты меня на старинку все: живи, дескать, мирно, в делах не зарывайся, отца не суди… Привыкли сами молчать и другим, чуть голос прорезался, рот затыкаете: молчи, воле отца не перечь, делай, как велено».
Нет, дома сейчас оставаться нельзя. Если отец вернется – быть большому разладу. Не простит ему Кир обиды. Не только не смирится, а в сердцах не такое еще повыскажет. И достал из комода деньги, сунул в карман, по дороге в кабак думал об отце: «Не исполнится воля твоя, не увидишь меня покорным, в работниках! Уеду в Архангельск, наймусь к англичанину». И подсчитывал: «Матрос на Мурмане имеет в сезон пятьдесят рублей, шкипер – двести. А у англичанина за год матрос двести, а шкипер до тысячи серебром. Было время – не хотел под чужим флагом плавать, но уж если крайность придет – не переломлюсь и я, поплаваю. Такое наследство, как твое, отец, сам себе заработаю».
В кабаке пусто. Народ, видать, работой еще занят. Кабатчик Парамоныч чистоту и порядок навел, сидел, подперев щеки ладонями, ждал своего часа. «Тоже промышленник – выжидает». Кир сел в дальнем углу, спросил себе водки. Пил не закусывая – обида комом стояла в горле. Хмель разливался по телу, горячил мысли. Кир вспоминал, как взъярился отец, когда разговор о земле пошел. «Другие хоть что-то пытались сделать. Их хоть пороли за это». Кир не знает, было ли это правдой, но помнит, жил такой слух. Когда еще его и на свете не было, за строптивые разговоры о той земле пороли кого-то в Коле. Будто бы дядю Матвея. А про отца такого не говорили. Что же он, опасался, в сторонке жил? Теперь упрек Кира обидой считает…
– Парамоныч! – окликнул Кир. – Ты должен помнить: дядю Матвея, писаря, пороли когда-нибудь? Давно-давно?
Парамоныч, не отрывая от щек ладоней, только глаза на Кира чуть-чуть скосил.
– Болтали в Коле такое. Но про Матвея – поклеп.
– А кого пороли? Не помнишь?
– Тех в живых нет уж. Да и не помню я этих дел.
«Ага, не помнишь. Было, выходит».
Дядька Матвей от дверей сразу заметил Кира, похромал к нему в угол.
– Парамоныч! Давай, что есть посытнее. Голоден нынче я. Да полштофика не забудь.
Кабатчик ожил, засуетился, принес трески вареной с яйцами и коровьим маслом, хлеб, водку. Постоял, скрестив на животе пальцы, намереваясь сесть около. Дядька Матвей насмешливо покосился:
– Все, родимый, иди.
Разливал по стаканам водку, говорил Киру:
– Тебя против утра что-то с лица свернуло. Или стряслось что? Давай-ка по полному: всю хворь враз снимет. Ну, здоров будь. За твое плавание!
Кир проглотил водку, не чувствуя горечи. «К чему теперь разговоры эти? Где моя шхуна? Что я без нее? Нищий! Денег только на водку. И то сегодня. А завтра? Завтра я – нищий. И пусть! Не нужно такое наследство. Наймусь к любому купцу. Судно мне теперь всяк доверит».
Дядька Матвей тряс его за руку и все о чем-то расспрашивал. «Про что он? Какая столица, какие цены? Кто, куда шли?» Кир чувствовал, что пьянеет. «Родного сына в работники. Если бы ты, Шлеп-Нога, знал, за что. А ты тоже был здесь тогда. Сидел в ратуше и молчал. Ты тоже жил. Эх, не сказать бы вслух лишнего. А земля у Девкиной заводи? Нет теперь ее. Есть Варангер-фьорд. Никаких цен я не знаю. Ничего не скажу. Стекла все выбиты, по углам сор только, понял?»
Дядька Матвей, привалившись к столу, участливо спрашивал:
– Может, узнал, что беседница не тебя одного ждала? Плюнь!
«Не меня одного? Что он говорит? А вдруг правда – не стала бы Нюшка ждать? Взяла бы да с другим… О господи, ей-то теперь что скажу! Жених! Залог взял».
– Эко глаза печальные стали. Ровно корова из тебя глядит.
«Дурак ты, Шлеп-Нога. Старый, а мысли о бабах только. На них и тратишь остатки дней. Впрочем, нет, не дурак. У тебя есть деньги. Интересно, что ты ответишь, если о замыслах рассказать? Твое мнение – мысли колян зажиточных. Должны же они выгоду видеть». Вдруг Шлеп-Нога поймет, согласится? Тогда отец на дело, может, взглянул иначе бы. Но тому Кир рассказал достаточно. Вон чем кончилось. А с этим поосторожней надо, намеками. Пусть сам поймет. Мысли становились трезвее, собраннее.
– Скажи мне, дядя Матвей, почему норвежская рыба в Архангельске дороже твоей?
Вопрос был праздным. Ответ даже дети знали. Архангельск старался купить норвежскую рыбу. Солилась в Норвегах она отменно, вид и вкус сохраняла долго. Поэтому и цены не падали. А русские солили рыбу наполовину с золой. Портилась она скоро, впрок лежать не могла. Если же и поморам солить, как в Норвегии, то рыба не окупала затраты на соль.
Дядька Матвей перестал жевать, насторожился. Почуял – неспроста Кир разговор заводит.
– Молчишь?
– Понять хочу, куда клонишь.
– Не сразу. Скажи другое тогда: почему на Мурмане становища возникли там, где они сейчас есть? Ведь можно ловить рыбу в других местах. Есть гавани удобные, закрытые от непогод, с рыбой, – а не ловят же там.
– К чему тебе?
– Нет, ты ответь.
– Ясное дело. Где наживка водится, там и становища возникли.
– А где на всем Мурмане больше всего наживки? Самой лучшей наживки – мойвы – где обилие? Молчишь? Может, боишься? Я скажу. За кордоном то место. В Девкиной заводи. И скажу, почему старики там и раньше мало ловили. Несподручно. В Архангельск с рыбою далеко. И обратно с солью не близко. Норвеги ведь не дают соли, верно?
– Так.
– И я – так, не про то. А вот о тебе. Если бы ты обряжал покрут на двадцать шняк. Скажи, выгодно ли было б тебе выделить две из них для ловли и развоза всем остальным готовой наживки? Чтобы восемнадцать ловили, не зная о ней заботы?
Глаза Шлеп-Ноги смеялись:
– Ишь ты куда загнул! Охватил умом. Ну допустим, выгодно.
Кир привалился-к столу, ближе к дядьке Матвею, говорил ему прямо в лицо:
– А теперь представь – сказка: восемнадцать шняк ловят рыбу, отрываясь лишь в непогоду. Наживка всегда в наличии. Соль – в достатке. Какая теперь забота?
– Сохранить.
– Амбары есть!
– Перевезти.
– Есть и шхуны!
– Продать?
– Прода-ать! Так вот, продать хорошую рыбу втрое дороже, чем в Архангельске, и купить соль в пять раз дешевле можно в Санкт-Петербурге. Если ходить туда морем.
Дядька Матвей опустил глаза, потянулся рукой за полштофом.
– Хорошая сказка, Кир… Складная.
– Думаешь, я с ума сошел?
Опустив голову, писарь мимоходом глянул по сторонам.
– Не горячись, я понял. Новое становище в тихой гавани с обилием наживки и свободным ото льдов морем?
Чуть удивленный, Кир отстранился. Быстро раскусил писарь. Таиться дальше не было смысла.
– Так!
– Компания из колян в Девкиной заводи?
– Артель.
Дядька Матвей поднял на Кира глаза:
– Что ты знаешь о той земле?
– Знаю, что продана.
– Откуда знаешь?
– Из сказки.
Писарь чуть помолчал, усмехнулся:
– Как вернуть землю, в той сказке не сказано?
– Письмо от мира к царю…
Писарь задумчиво наливал водку в стаканы.
– И вправду, хорошая сказка, для раздумья.
Но Киру был нужен ответ определеннее. Мнение Шлеп-Ноги много значит. Видно станет, чего от других ждать.
– Ты не прячь глаза, договаривай.
У писаря взгляд исподлобья посерьезнел:
– Это все.
– Ты же ничего не сказал.
Шлеп-Нога рассмеялся:
– Зато ты сказал: это сказка. А по возрасту сказки я рассказывать должен. – И поднял свой стакан. – Давай лучше выпьем. Хватит нам сурьезности.
Но Кир взъерепенился: опять эта невидимая стена. И писарь туда же. Бочком, бочком да в сторонку. Ускользает из рук – не удержишь. Ясно уж, теперь, задави его, ничего не скажет. А башковит. О компаниях и земле с лету уловил. «Для раздумья! Тридцать лет почти минуло, а вы, старики, все думать собираетесь». И поднималась на Шлеп-Ногу злоба.
– Не хочу я с тобой пить, противно.
Лицо писаря на мгновение словно окаменело. Поставил стакан.
– Как знаешь.
Не спуская глаз с Кира, поднялся, медленно повторил: «Как знаешь», повернулся и заковылял к выходу.
Кир смотрел ему вслед. «Обиделся? Ну и поделом тебе. Молчал небось, когда продавали землю. И сейчас решил отмолчаться?»
Залпом проглотив водку, Кир тупо смотрел в стакан. «Выпить я и один могу. Все вы, старики, шкуры».
Парамоныч за стойкой безучастно глядел на Кира. «Мошкару поджидаешь, паук?» И поймал себя на мысли: что-то всех ненавидеть стал. Значит, дела мой ой-ой-ой плохи.
32
Сулль, выйдя от исправника, порылся в карманах оленьей куртки, достал трубку, с высоты крыльца огляделся. Ветер покалывал холодком, сушил оставшуюся от ночного дождя слякоть, гнал по ней жухлые листья. Солнце клонилось к закату; низкое, тусклое, прячась за облаками, оно тянуло к варакам лучи, словно цепляясь, не хотело расставаться с холодной и неуютной землей.
Из кабака вывалили пьяные поморы. Ватагой горланили песню, шли в обнимку, задиристые, лихие.
Дым из трубы кабака, не поднимаясь, клонился книзу, предвещал потепление. Но ветер шел с залива, и в нем уже чуялась близость долгой зимы и полярной ночи. Приближалось время, которого томительно ждал Сулль. По зиме акулы подходят к берегам близко, за косяками рыбы и в залив идут.
Стоя на крыльце, Сулль проводил взглядом поморов, раскурил трубку и с ароматом табака вдыхал бодрящий холодный воздух. Дышалось легко. Бумага исправника с разрешением работать ссыльным у него, Сулля, лежала в кармане. Все складывалось удачно.
Исправник поначалу не хотел давать бумагу. Он мялся, хитрил, ссылался на запрещение. О, Сулль понял все правильно! Он без ошибки произнес те колдовские слова, которым научил его друг, один русский купец: «Вы будете довольны…» Нет, слова нельзя переставлять. Их сила теряется. Сулль, вспоминая, медленно повторил: «У меня есть скромные сбережения. Я умею быть благодарным. Вы будете довольны…» И рукой нужно в карман, за пазуху. Хороший жест. Хорошо стоят слова: «Вы будете довольны». Сулль усмехнулся, качнул головой. О, исправник остался доволен! Сулль подозревает, что дал многовато. Но он не жалеет. Что деньги? Ветер! Они еще будут у Сулля, настоящие, большие. Русские говорят: длинные рубли.
Исправник пожелал дать бумагу, пожелал пить за успех Сулля. Сулль не любит пить днем много, но сегодня отступил от правила, и теперь он – как это по-русски? – навеселе. Ха-ха! Хорошо – навеселе! Ему есть с чего быть навеселе. Полоса невезения кончилась. Удача лежит у ног Сулля, и он должен шагать по ней, шагать, шагать!
Сулль засунул руки в карманы, спустился с крыльца, попыхивая трубкой, пошагал в кузню братьев Лоушкиных.
Кузня у братьев на самом краю города, у туломского берега. Выселенная, чтоб пожаров не делать, а сподручно стоит. Здесь братья и лесок по Туломе, с верховья, плавят, и уголь жгут в ямах. Тут и карбасы причаливают: кому поковки надо сделать. Работы у братьев хватает. В городе эти кузнецы считаются самые мастеровые. Всяк со своей надобностью сюда тянется. Кому тали для шхуны, ружье, капкан или замок исправить. Кому топор, нож добрый или багор отковать. Все мастерят братья.
…В кузне полутемно, угарно. Уголь, что ли, плохо выжженный, с древесиной?
У второй наковальни никого нет. В кузне только младший Лоушкин, Афанасий, да Андрей-ссыльный, теперь его, Сулля, работник. Должен он тут до покрова в учении быть. На него Сулль возлагает чаяния. Чтоб к покрову научился Андрей владеть молотом играючи, бить без промаха.
Сулль пришел глянуть, как работает Андрей, как ладят меж собой давешние, по кабаку, недруги.
С приходом Сулля работа не прерывается. Сулль видит: истекает потом Андрей, бьет молотом усердно, старается. А получается плохо. Железо стылое уже, под ударами не поддается. Афанасий кладет полосу в горно, смотрит на Андрея снисходительно, глянув на Сулля, качает головой, разводит руками сокрушенно: что-де поделаешь, не может! И показывает не успевшему отдышаться Андрею на меха: иди качай, дескать.
Андрей за держак качает меха, раздувает огонь в горне, сам дышит, как олень загнанный. Рубаха мокрая, прилипла к телу.
От горна пламя дымное. С чего бы это? Уголь у братьев всегда сухой был, с черным отливом, не дымил сроду.
Андрей грязен весь, в копоти. У Лоушкина тоже лишь белки глаз да зубы в ощере белые. Помешивает в горне уголья, перекладывает железо, потирает руки. Сулль помнит, как упирался он, не желал брать в кузню Андрея-ссыльного, да старший брат уломал, не хотел отказать Суллю.
Мотнул Лоушкин головой, и Андрей бегом к наковальне. Хватки и расторопности Афанасию не занимать. Из горна на наковальню полоса железа: брызжет искрами звездными, так и пышет – успевай ковать. Но Сулль видит: неровно полоса нагрета. Чуть с конца только прижег ее Лоушкин, а вся она еле красная. При таком нагреве не разбить ее враз дотонка, не загнуть в трубку.
Сулль, кажется, начинает понимать Лоушкина. А тому не безразлично, что Сулль здесь. Бросает взгляд короткий, оценивающий. Узрит ли Сулль затею его? Поймет ли, что и уголь негожий и железо холодное? Что мстит он ссыльному, зазря выматывает силы, не может простить кабака?
Суллю не по душе затея, но он молчит, не вмешивается. Ведь сам привел ссыльного, сам просил. И Сулль делает приветливое лицо: он не понимает происходящего.
Согласно кивает головой Лоушкину, желает удачной работы. Смотрит, как, надрываясь, выбивается Андрей из сил. «Это ничего, – думает, – надо посмотреть, как вынослив лаптежник, насколько хватит его. Пусть потерпит. Все идет хорошо. Лоушкин хочет одолеть ссыльного. Хоть как-то унизить». Злорадство сладостно. Наполняет душу елеем, тешит. Пусть хитрость Лоушкина удастся. Гнев пройдет, и он стихнет. Все победители щедры.
Сулль смотрит, как бьет по железу Андрей. Холодное, не поддается оно. Молот отскакивает – трудно держать, отбивает руки. Пот с Андрея ручьем, мокрая рубаха от копоти черная. Сам взмыленный, губы сжаты, на Сулля не оглядывается. Знай лупит молотом, старается бить ровно.
И Сулль думает, что, пожалуй, до покрова научится Андрей держать молот, экономить силу, не задыхаться. Мозоли отвердеют, кожа станет грубой, руки перестанут бояться молота. Все идет хорошо. Пот – это ничего. Сколько надо, уйдет, не больше. Пусть работает. За этим Сулль и привел его. За это он платит деньги. Платит ссыльным, Лоушкиным, исправнику, всем. Пусть хитрость Афанасия удастся. Не теперешнее мученье ссыльного беспокоит Сулля. Он должен подумать, как подготовить, как научить не дрогнуть там, в море, когда из тьмы воды, как черт вздыбленный, подавясь воздухом, распялит в судороге пасть акула… Сулль должен научить его удару в этот миг, когда шняку качает и под ногами нет твердой опоры.
Сулль должен предугадать, предвидеть. Ему нужна верная удача. Он знает, как Андрея учить лучше, но нужен совет братьев. Пожалуй, он зайдет к ним вечером. Афанасий здесь не советчик. Вишь, остыла полоса, а он не кладет ее в горно. Прохлаждаясь, постукивает молоточком легоньким: показывает, куда бить молотом ссыльному. «Злец! Злец!» – думает Сулль, но молчит, сует в карман потухшую трубку, поворачивается и уходит. Ему нужно на берег Колы, к причалу. Сулль должен смотреть, как работает там второй ссыльный.
33
Вернулся Сулль домой затемно. Нашарил в сенцах фонарь, вздул огонь, присел у трепетного огня закурить. День прошел в хлопотах. Сулль заказал поморскую одежду и обувь ссыльным, бочонки под ворвань, Андрею рубаху. День не зазря потрачен. Сулль получил у исправника разрешение, смотрел, как работает Андрей в кузне. Не ошибся Сулль в кабаке, разглядел парня. При случае он не должен дрогнуть. Вот только от хитростей Лоушкина не защищен. Про то Суллю подумать еще придется.
Второй ссыльный тоже хорошо работал. Когда Сулль пришел на берег, Смольков уже поставил на козлах котел, разогрел в нем смолу. Сулль оглядел втащенную на берег шняку, сам взял молоток и лопатку, придирчиво оголял старую заливку, показывал, где как нужно конопатить, заливать смолой. «Это надо так, надо хорошо. Понимаешь?»
Смольков оказался проворным, услужливым. Лебедку, снятую со шняки, оглядел с видом знатока, ощупал все быстрыми пальцами, проверил ход. Смотрел на Сулля преданными глазами, сказал, что лебедку необходимо смазать, защелку на малой шестерне менять – ось поистерлась.
Сулль оглядел все сам. Работа ссыльного ему нравилась. И соображал он быстро. Только лицо вот – как это по-русски? – нет покоя. Все чем-то тревожно. Беспокойное. Не верит, что так скоро работа нашлась? В свою удачу?
Дверь в дом открылась. На пороге стала хозяйка. Удивленно смотрела на Сулля, присевшего у фонаря, спросила:
– Ужин-то собирать?
Есть хотелось. Хорошо бы, конечно, отужинать, с облегчением вытянуть ноги в постели. Но Сулль любит порядок и аккуратность. День еще не закончен. Ему необходимо идти к Лоушкиным. У него есть кое-какие мысли. Пока братья дома, он должен говорить с ними.
Сулль поднялся, прихватил в руку фонарь. Нет, ужин не собирать, он должен идти.
34
На стук в ворота открыл старший из братьев, Никита. Поднял фонарь, осветил Сулля, позвал приветливо:
– Проходи, Сулль Иваныч, будем ужинать…
С чьей-то легкой руки к Суллю прилипло это «Иваныч», как и «Акулья Смерть». Сулль не возражает. Он знает: имя отца добавляют коляне только к имени уважаемого человека. Но почему именно Иваныч, Сулль не может понять.
– О, ужин – это хорошо!
Сулль любил это русское слово, произносил его чисто, с удовольствием. А сейчас особенно. Был он рад, что застал дома Никиту. Мужик ума размеренного, неторопливого. Рано овдовевший, был он в доме за старшего. А Суллю необходимо, чтоб за работой Андрея-ссыльного были и глаз и слово Никиты. Кроме того, Сулль хочет заказать ему два клепика. По железу Никита маракует лучше: все тонкие и серьезные работы сам делает.
– Я был днем в кузня. Тебя там не видел…
– А-а… Нюшка намедни по морошку ходила. А нынче мы заливали ее. Бочонки парили. – И открыл двери, пропустил в дом Сулля. – Проходи. Фонарь-то ставь сюда, в угол.
Из дверей обдало парным духом снеди. Пахло рыбными пирогами, печеным хлебом.
Никита поставил фонарь на лавку, осветил медный рукомойник, сказал:
– Раздевайся, мой руки.
И шумнул в горницу:
– Нюшка, гость у нас, привечай!
Сулль вымыл руки. Нюшка поднесла ему белое полотенце и, смеясь глазами, сказала бойко:
– Опять, Сулль Иваныч, по делам, видно, пожаловали. А я все думаю – ко мне, может…
Нюшка похожа на бабушку свою, Анну Васильевну.
С незнакомыми держится строго, взгляд недоверчивый. А как узнает, может такую шутку выкинуть, что и разбитная молодайка не посмеет.
Нюшка засупонена в сарафан красный, с белой рубашкой, сама ладная такая. Движения рук плавные, не пустомеля, а вот поди ж ты. Вытирая руки, Сулль улыбнулся ей.
– Будя молоть-то, – нестрого сказал Никита. Положил на плечо Суллю руку. – Проходи в горницу…
Рука у Никиты теплая и тяжелая. Сила чувствуется. Сулль про себя отметил: эти братья сами будто нагоряче молотами скованы, крепкие.
Посередь большой горницы стол освещен свечами сальными. За столом Афанасий и Анна Васильевна. Старушка еще подвижности завидной. Несмотря на веселый нрав, сыновьями и домом правит. Она встала навстречу Суллю, с поясным поклоном чинно пригласила:
– Милости просим. Проходи, батюшко Сулль Иваныч, откушай, что бог послал.
Сулль покосился на православные иконы в красном углу, постоял, молча склонив голову, как бы помолился про себя, прошел к столу.
На столе большой, ведерный, изнывал жаром самовар. Сулль знает: по осени, как наступают потемки, любят коляне вечеровать за столом семейно, подолгу баловать себя чаем.
Анна Васильевна угощала вареной треской с коровьим маслом, рыбными пирогами, шаньгами, морошкой. По случаю прихода гостя подала на стол баранки архангельские, покупные, и в особом кувшинчике – сливки. Чай налила Суллю в тонкий стакан, крутой заварки. У блюдного шкафа дверки остались открытыми: для обзора посуды. Сулль понял: не вся-де она на столе, еще есть. Наливая себе чай по-русски, в блюдце, Сулль откусил пирога, улыбнулся хозяйкиной хитрости. Вслух сказал:
– Очень вкусный пирог.
Анна Васильевна подвигала ему тарелки со снедью:
– Кушай, батюшко, вот сливки тут бери.
Сулль ел аккуратно, старался не ронять крошки. Скатерть на столе чистая. Сулль знает: даже в становищах, где по стенам копоть, помор без чистой столешницы за стол не сядет. Суллю нравится такое уважение к столу. Нравится и гордость гостеприимных хозяев – обилие посуды. Наливая сливки, похвалил:
– Хорошая чашка.
– Кушай на здоровье, – взгляд у Анны Васильевны ласковый, голос приветливый. – Зачастил ты к нам. Уж не Нюшка ли тебе приглянулась?
Лицо Нюшки оживилось. Свет пламени свечей золотил ее щеки:
– А то кто же? Жду вот: приглядится да посватает, может.
Анна Васильевна мочила в своем стакане баранку, вздохнула притворно:
– Да, завидую тебе. За такого молодца можно пойти.
Братья улыбались. Сулль принял шутку, согласно кивал.
– Да, да, – смотрел на Нюшку.
Русые волосы закрывают ушки – чуть видны серьги камня зеленого – и сходятся на затылке в косу. Хорошее лицо. Линии губ четкие. Верхняя, чуть припухлая, кажется немного насмешливой. Только нос вот тупой, славянский.
– Такой девушка, такой семья – жениться хорошо.
Он и вправду мог бы остаться в Коле. Построить дом, завести семью. Ему нравится здесь. Но он верит: потомство можно оставлять лишь там, где родился. И умирать каждый обязан там же. У человека должно быть непереступное: вера, земля.
– Ему сейчас не до женитьбы, – смеясь, сказал Никита. – Своих забот полон рот – дел невпроворот.
– Да, да, – смеялся и Сулль. – Сходим на акул, заработаем деньги, купим наряд красивый, часы с цепью, и тогда – жениться.
– Мне лопари нынче сказывали, – продолжал Никита, обращаясь к Суллю, – по зиме норвеги ваши за Святым Носом, говорят, штук двести акул набили. Вот повезло-то.
Сулль знает эти места, не раз проходил по пути к Поною. Ежегодно по весне, где-то в марте, со всего Поморья идут промышленники на Терский берег и на Восточный Мурман бить тюленей. Пока еще держатся льды, бьют большие стада, снимают шкуры, забирают сало, а мясо бросают в море. Места эти для акул лакомые. В Норвегии близко к земле таких мест нет. Но Сулль знает и другое: бить акул охотников везде мало.
Ответил Никите:
– Не надо – повезло. Надо говорить: умеют добыть.
– Да, умеют, – согласился Никита. – Поморы тоже жаловались: акулы много нынче вреда чинили им. И рыбу на ярусах выедали, и яруса рвали.
– Нынче на Кильдин или на Канин идти мыслишь? – вступил в разговор Афанасий.
– Не знаю, – уклончиво ответил Сулль, – надо смотреть.
– А что, батюшко Сулль Иваныч, у тебя, сказывают, ссыльные-то к морю необыкшие. Неизвестно, что за люди.
Не боязно тебе сними идти на промысел? – спросила Анна Васильевна.
Конечно, думал Сулль, разговоры в Коле будут: с кем Сулль – Акулья Смерть пошел в море? Всякие языки есть. Но он сомневаться не может. И обязан быть честным.
Сулль допил чай, аккуратно поставил стакан, сказал: