– Пора прощаться.
– Как же, – удивляюсь, – мы еще до города не долетели.
– Долетишь, – говорит, – когда умрешь. А пока что ты просто спал. Я выбрал тебя, – говорит, – для того, чтоб ты просто знал. И другим рассказал. А то думают, что у нас черт знает, что.
Будь время, я, конечно, объяснил бы ему, что, в общем и целом, я совсем не идеальный кандидат, чтобы быть избранным. Я ж ни с кем почти не разговариваю, как мне рассказать? Да еще чтоб поверили. Я ведь и сам, признаюсь, не поверил.
А вопросы смерти волнуют меня, конечно. Да и что еще меня может волновать? Ну вот кроме Нового года и того, что мы снова будем не вместе. Я где-то прочитал, что смерти боятся те, чья жизнь ничего не стоит. Конечно, неприятно, а с другой стороны – что же, не жить, что ли? Да и если читать все эти умные высказывания, с ума сойти можно – ведь у каждого свой ум, и все друг другу противоречат, а для себя-то каждый из них прав. Вот многие говорят, что там – после смерти – райский сад, что яблоки цветут, лилии пахнут, все в белых одеждах – но никто в это не верит. Хотя это был бы и неплохой вариант. Только и остается гадать, к чему готовиться, чего ожидать, что да как там будет обустроено, и будет ли вообще.
Я ведь не знаю, что там на самом деле. У вас.
Но я согласен буду на все, ты же знаешь. Лишь бы мы могли там встретиться. Неважно как, неважно, все неважно. Кроме того, что люблю.
Твой Матвей».
Заканчивать письма всегда было тяжело: отложив ручку, Матвей Иванович долго смотрел на исписанный лист, но смотрел не вдумчиво, отстраненным взглядом. Свои письма он никогда не перечитывал, не стану этого делать и я – пусть стиль изложения, а также его пунктуация, орфография и прочее останутся на совести автора письма. Вздохнув, наконец, Матвей Иванович подошел к своей «стенке», открыл стеклянную дверцу и замер, чуть склонив голову. Прислоненная к многочисленным коробкам, заполнявшим все шкафы в доме, на него смотрела старая фотография в деревянной рамке: красивая и строгая девушка, как будто только выпорхнувшая из детства в совершеннолетие, в серьезную взрослую жизнь. Сама рамка была ветхой, и Матвей Иванович каждый раз, глядя на фотографию, боролся с желанием схватить ее и прижать к сердцу – рамка могла попросту рассыпаться. В уголке ее сохранился осколок стекла, который когда-то накрывал всю фотографию и служил защитой от пыли и влаги, но самого стекла давно не было – и со временем изображение деформировалось, пошло волнами, а в верхних углах фотография и вовсе стала заворачиваться. Рамка давно не держала ее, и Матвей Иванович иногда осторожно капал на эти «раны» клеем, прижимал фото большим пальцем и несколько минут так держал, стараясь даже не дышать, чтобы – не дай бог – не повредить ни рамку, ни изображение.
Если бы кто оказался у него дома – пусть это допущение и покажется невероятным – то счел бы, что хозяин либо крайне скуп, либо чрезвычайно беден. Ведь поместить фотографию в новую рамку – пустяковый, в сущности, вопрос. Но Матвей Иванович считал иначе: он сохранял время. Нельзя осквернять память, думал он, прижимая угол пальцем, нельзя опошлять то, что дорого. В осколке стекла Матвей Иванович часто видел свое изображение, и ему казалось, что он вновь воссоединяется с далекой возлюбленной, потерявшейся в прошлом. Он так и шептал, глядя на фото: вместе. Рядом с рамкой стояли засохшие цветы – стояли с незапамятных времен, сколько он помнил свою жизнь в этой квартире. Иногда они тоже отражались в осколке, и Матвей Иванович даже пытался улыбнуться, на манер некоторых прилежных отцов семейства: мол, вот жена, вот дочка, вот машина – жизнь как будто удалась. Но, видя свое отражение, переставал улыбаться.
Осторожно, чтобы не задеть фото, он вытащил коробку и поставил на письменный стол. Открыв, начал неторопливо пересчитывать содержимое. Коробка была набита конвертами, и к каждому была приклеена канцелярская заметка – желтая, если письмо было написано в обычный день, красная – если в праздник. Так Матвей Иванович поступал со всем, что было у него в доме. А были-то здесь только эти письма и литературные журналы – страсть к упорядочению, которым он ежедневно занимался на работе, подчинила его и дома. Хозяин терпеть не мог не только когда что-то оказывалось не на своем месте, но и когда это «что-то» было не учтено должным образом. Временами он проводил даже небольшие инвентаризации, проверяя, всё ли на месте, хотя и понимал: разве что всемирный потоп способен внести изменения в его домашние архивы. Матвей Иванович, конечно же, не был идиотом, он твердо знал, какие действия, в какой последовательности и с какой периодичностью нужно совершать, чтобы окончательно не тронуться.
Упаковав исписанный лист и открытку в конверт, он заклеил его и налепил заметку. Подумав немного, выбрал желтую: все-таки праздник еще не настал. Подписывать сам конверт не стал: отправлять письмо было некому.
Поддавшись внезапному порыву, оставил коробку, подошел к балконной двери, дернул занавеску, открыл дверь и прошагал на замерзший балкон. Громкий смех – вот что привлекло его внимание: через его двор особо не ходили жильцы других домов, для пьяниц во дворе не было лавок, для детворы – площадок. Только иногда сидели странные парни, слушали музыку из телефона и громко смеялись – этим не нужно было ничего, они могли сидеть на траве летом или на низком металлическом заборчике высотой с птицу-голубя, символически отгораживающем проезжую часть двора. Их музыку Матвей Иванович не любил, вот и сейчас напрягся внутренне: не те ли парни? Жизнь молодежи его напрягала. Себя он, конечно, помнил другим, однако знал, что это, в общем, нормально: те, кто моложе, всегда другие. Но сейчас во дворе смеялись не те парни, и смех был совершенно иным – несколько голосов кричали, перебивая друг друга. О чем-то спорили подростки, на ходу пиная мяч. Видимо, вернулись с позднего футбола, а возле самого входа в подъезд надрывался мужик с сигаретой в зубах:
– Молли! – орал он, постоянно захлебываясь в кашле. – Молли, где ты шлялась? А ну домой быстро! Сколько можно уже черт-те чем заниматься!
Матвей Иванович потерял интерес к происходящему: подростки скрылись в подъезде, к мужику бежала собака – это ее он, оказывается, звал. Скоро все стихнет.
– Жизнь, – ворчал Матвей Иванович, закрывая балконную дверь. Через каких-то пять-десять минут, убрав коробку с конвертами, он будет лежать на своем диване. Любимом? Нелюбимом? Просто том, который у него есть, ведь диван – это не цель и даже не средство. И, выключив весь свет в квартире, кроме маленькой лампы у изголовья, читать очередной толстый журнал, в тишине перелистывая страницы, изредка покашливая и ворочаясь, а иногда поправляя подушку. Мобильник всегда лежит рядом, но на него никто не звонит – так, иногда приходят эсэмэски – оповещения, которые он изредка просматривает. Вчитывается он только в журнальные тексты. Наблюдая со стороны за процессом такого чтения, можно было бы подумать, что оно не кончится никогда, что ни одна сила в мире не способна остановить этот спокойный, уютный, но необратимый процесс, что не нужно Матвею Ивановичу ни есть, ни спать, ни пить воду, ни жить вообще – только читать журналы. Если бы была возможность понаблюдать за этим чтением, можно было бы сказать: оно завораживает. Но такой возможности не было, нет и, наверное, не будет.
Лишь иногда Матвей Иванович покачает головой или – того больше – сплюнет и тихо выругается. Ведь ему нравится далеко не все, что печатают в толстых журналах, хоть и читает он всё. Правда, журналы приходят настолько часто, что он не успевает порой прочитать их все, возвращается, когда высвобождается время. Вот и сейчас, перед самым Новым годом, он добрался до майской еще «Невы», где осталась пара непрочитанных рассказов.
Однако он читал – читал старательно, упорно, даже нелюбимых авторов, читал из уважения к авторитетам журналов, к типографскому труду, да и просто из привычки читать все от корки до корки – как запрограммированный. Матвей Иванович и не задумывался, почему так. Только иногда закрывал глаза, устав от этих журналов, или откладывал их и глядел в потолок, и думал: как скучна жизнь. Как скучны все эти авторы, пытающиеся что-то там… никто никогда не узнает их, чего они там возятся, чего пытаются… Но, прочитав журнал до конца и закрыв его, Матвей Иванович оставался наедине с другим чувством – страхом. Это было в нем с детства: когда заканчивалась интересная передача по радио или ТВ, какой-нибудь фильм, но особенно – книга, наступало мучительное и неизбежное возвращение в реальность. Маленького Матвея словно обдавало ледяным ужасом: от реальности мутило, он не знал, что с ней делать. И сейчас, спустя годы, это знание он так и не приобрел – а ведь сколько прочитал журналов! Ему все так же было страшно возвращаться. И тогда он наливал чай, подходил к окну на кухне, не зажигая свет.
«Интересно, задумываются ли они, кто их читатели? Знают ли, что это я?» – проговаривал Матвей Иванович, обращаясь мысленно к редакторам, издателям и другим людям, которых он представлял себе примерно так же, как героев древнегреческих мифов или космических пришельцев – то есть не представлял вообще. Да и не хотел представлять: журнал – это бумага и буквы, журнал неживой, неодушевленный – и потому столь приятный сердцу. Пусть и будет таким, так лучше.
«Может, завести собаку?» – иногда подумывал он, но от этой мысли передергивало, как от удара электрическим током. К горлу подступали воспоминания, голова становилась тяжелой, глаза наполнялись горечью.
Временами Матвею Ивановичу казалось, что она не погибла: он сомневался, ворошил сухие бумажки и неподъемные гранитные плиты памяти, все думал: могло ли сложиться иначе? Остается ли шанс на то, что она выжила? Если мыслить разумно, если мыслить логически, если вспомнить, если все вспомнить…
Как она погибла? Он не знал точно. Все случилось как в песне: «Пьяный врач мне сказал, тебя больше нет». Тогда она была популярна, эта песня, и они слушали ее вместе – все слушали ее. А потом песня перестала быть песней. Он помнил только три слова: ее больше нет. Врач так и сказал, словно по тексту. И он не смог защитить ее, потому что его не было рядом. Впрочем, в памяти хранился и другой случай – когда он рядом был. И тоже не смог защитить. Матвей Иванович хватался за голову и сдавливал ее так больно, как только мог, чтобы не заорать. И он никогда не орал.
И лишь совсем изредка – когда приближался к границе сна и яви (впрочем, это ощущение субъективное) – ему хотелось, чтобы случилось что-то – хоть необычное, хоть обычное, но хотя бы что-то случилось, произошло. Он смотрел на Луну, и к нему приходили странные мысли: вот если бы провести прямую – а что, если такое возможно? почему бы и нет? – между ним, стоящим возле окна, как точкой А, и Луной, как точкой Б, а затем, от Луны спустить новую линию – туда, где она. Ведь где бы она ни пребывала, с Луны это наверняка известно. И что, в конце концов, стоит провести эту чертову линию? Ведь школьные знания по геометрии должны же хоть где-нибудь пригодиться, так пусть помогут нам встретиться, – отчаянно думал Матвей Иванович. Ну а потом, как последний штрих к счастью, останется соединить отрезком точки А и С – его и ее. И наконец, встретиться – в лунном сияньи, пока серебрится снег.
Ночью мне покоя не дает
Горькая моя вина.
Ночью за окном звенит, поет
Тишина…
– почему-то всплыла в памяти навязчивая мелодия. Когда-то ее слушали родители, бережно вытащив из полиэтиленовой упаковки черный виниловый диск, и подведя к его краю хрупкую иглу. От мистического соприкосновения рождался звук. Слушал и маленький Матвейка, застывая в почтительной позе. Музыка была церемонией, ее прослушивание планировали, и оно, конечно, было важным пунктом в программе выходного дня. Потом были другие песни, сотни других песен, десятки любимых песен… Но они все ушли, осыпались болезненными листьями с дерева памяти, лишенные главной подпитки – юности.
А эта – осталась. Нет, совсем не случайно услышал Матвей Иванович, проходя мимо чьих-то окон, именно ее.
«Ведь перед Новым годом все возможно, разве нет? – мечтал, задергивая шторы и прощаясь с Луной, Матвей Иванович. – Иначе зачем он, Новый год, нужен?»
28 декабря
Вагон метро, на боковом сиденье которого открыл глаза, дернувшись, словно от испуга, заспанный человек, не был ничем примечателен. Да и человек тоже не был примечателен – ведь это все тот же Матвей Иванович, в шапке с ушами и сползающих очках. Он засунул руку в карман, вытащил телефон, быстро нажал несколько кнопок и отправил телефон обратно. Осмотревшись, увидел нескольких скучающих людей в своем вагоне и таких же, совсем от них неотличимых, – в соседнем. Наверное, и сам Матвей Иванович был тоже не отличим.
Гораздо интереснее был вид за окном, и, чтобы рассмотреть его, Матвей Иванович даже встал и подошел к дверям, уткнувшись в стекло и дыша на него. За окном раскинулось море. Правда, совсем не бескрайнее, это была маленькая уютная бухточка, где нашли пристанище и стояли, не торопясь никуда, прогулочные катера и тут же, рядом, совсем крохотные ялики – и все это на расстоянии нескольких метров от проезжающего вагона, а чуть подальше, в глубине бухты, направлялись в открытое море парусные яхты. На другом берегу зажигались первые огни, хотя еще вовсю светило солнце и доносилась сквозь шум вагона приятная музыка без слов. Матвей Иванович вскинул взгляд и увидел чаек, пролетавших прямо над поездом: вот бы открыть форточки – может, одна залетит? Пассажиры вяло поглядывали вперед себя, а затем опускали глаза – они привыкли к этой бухте за долгие, должно быть, каждодневные поездки – привык к ним и Матвей Иванович, конечно, он не раз уже видел море, он знал эту бухту до мельчайших деталей, он помнил, как разбросаны вдоль берега огромные камни, он видел скамейки на набережной, счастливых людей, которые гуляли между торговыми палатками, кричащих зазывал в нелепых фуражках, стилизованных под капитанские. Он знал, что сейчас поезд сделает плавный разворот, и бухта скроется за деревьями, и некоторое время, повернув голову, еще можно будет что-то рассмотреть. Если повезет, блеснет вечернее солнце на чистой воде, а затем взору откроется стена высокой скалы, в вагоне резко потемнеет и включится дополнительное освещение. Ну а затем исчезнет и этот вид – поезд войдет в тоннель, и вместо смеющихся лиц, беззаботных яликов и солнечных бликов на море за стеклом поплывут бесконечные провода, металлические трубы, стальные колеса где-то под ним заскрипят, заскрежещут, и все снова станет простым и бесцветным, как лица пассажиров. Станции возле моря не было, и даже просто так, чтобы «продлить мгновенье», поезд здесь не останавливался, напротив, на этом открытом участке ускорял движение – и Матвей Иванович каждый раз испытывал нестерпимое желание разжать двери, да и выпрыгнуть на ходу, сбросив осточертевшую шапку, уронив – черт бы с ними – очки, кинуться в море с разбегу. Не раздумывая, не соображая упасть в соленую, добрую, мягкую воду. Упасть и пропасть.
Но пути были ограждены, рельсы – наэлектризованы, да и на такой скорости он бы наверняка расшиб голову или попал под встречный поезд. А главное, конечно, что, привыкший к бумагам, к архиву, к дивану, он никогда бы не решился на это действие, которое так выбивалось из общей канвы жизни. Матвей Иванович возвращался на свое место и терпеливо ждал, пока провода за окном сменятся невзрачной платформой, поезд сбавит ход, и в вагоне откроются двери. Тогда он выходил, шел по платформе, вслушиваясь в гул уезжающего поезда, поднимался по лестнице и попадал в подземный коридор, а оттуда на улицу, где уже не было ничего примечательного. И чайки не кружили, и совсем не пахло морем – дули ветра, ругались за место у метро водители бесчисленных маршрутных такси, зазывали торговцы теплым бельем, коченеющие от холода, пахло жирной и вредной пищей. И молчаливой, бесстрастной стеной за всем этим вставали серые дома с окнами-клетками, аптеками и офисами микрозаймов на первых этажах («Зай, возьми взайм», – набрасывалась на прохожих школьница с листовками, и ей шутили в ответ: «Вай! А давай!», так и грелись). Матвей Иванович огибал эти дома, проходил по пустынному скверу, состоявшему из двух треугольников зелени и отрезка – сказать бы вернее, огрызка – тропы между ними. Иногда к нему мчались, виляя радостно хвостами, местные собаки, и местные хозяева кричали им «фу», что было Матвею Ивановичу неприятно.
Сам же он здесь не был местным, но прекрасно знал дорогу и прошел бы ее, наверное, с завязанными глазами – хотя обстоятельств, при которых такое могло случиться, и представить не мог. Спустя каких-то десять минут он оказывался там, куда направлялся, отряхивал снег с рукавов, яростно топал ногами, сбивая уличную грязь, стучался, нервно прикрыв глаза, в дверь и, услышав ответ, хватался за ручку.
– Добро пожаловать в гостеприимный дом наш, так сказать, спокойствия, душевного равновесия, где вас всегда поймут, выслушают и ни в коем случае не осудят!
С такой или похожей речью его приветствовал массивный человек с большой рыжей бородой и в белом халате. Человек непременно вставал, отрываясь от своих записей, и шел приветствовать вошедшего, посмеиваясь и покачиваясь, на ходу застегивая пуговицы. Матвей Иванович протягивал руку, скромно потупившись, и даже немного, так, чтобы не нарушать приличий, отворачивался. От человека все время пахло коньячком, а алкоголя Матвей Иванович на дух не переносил. Бородатый долго тряс его руку и что-то приговаривал, и Матвей Иванович ждал обыкновенно, когда же можно будет присесть и отдышаться с дороги.
– Чувствуйте себя как дома, – распоряжался человек в халате, – но не забывайте, что вы в кабинете своего лечащего врача.
Он суетливо доставал из кармана ключ, запирал дверь кабинета и направлялся к шкафчику: за секретной дверцей обнаруживались открытая бутылка коньяка и два бокала.
– За все хорошее? – традиционно кивал на бокалы доктор, и Матвей Иванович так же традиционно отводил взгляд. Тогда один бокал оставался на месте, второй же, вместе с бутылкой, перекочевывал на стол – бумаги сдвигались, бутылка открывалась, и кабинет наполнялся терпким запахом. Соседний стол был пуст, экран монитора выключен, и Матвей Иванович бросал вопросительный взгляд на доктора.
– Выкладывайте, – доктор изображал романтичную улыбку, а может, и действительно искренне улыбался в предвкушении коньяка. – Все, что беспокоит. На-чис-то-ту! Только ничего не скрывайте, все равно узнаю, – он схватил бокал и сделал пару жадных глотков. – О-о-х! – выдохул. – До чего жить прекрасно!
…Матвей Иванович сидел без движения, не обращая внимания на эти слова.
– Сегодня мы только вдвоем! Для меня встреча с вами – ну настоящий праздник, – расплылся в улыбке доктор.
Матвея Ивановича слегка передернуло:
– Это почему?
– Ну как же… – доктор обвел руками стол, бокал с бутылкой, но вдруг решил не продолжать. – Ладно. Как ваши дела? Язык-то покажите.
Пациент нехотя высунул язык.
– По утрам чистить надо, вы хоть в курсе? – начал врач. – Налет на языке – очень вредная вещь. Всего-то надо: утром проснулись, взяли столовую ложку и поскребли по языку, туда-сюда, – он смешно двигал рукой перед своим лицом, но Матвея Ивановича картина не впечатлила: он зевнул.
– Ну надо же, какие молчаливые пациенты пошли, – возмутился врач и принялся что-то записывать. – Приходят к доктору и молчат. Оно, конечно, ваше дело – я же работаю, время, как говорится, идет. Но вот пока мы тут сидим и молчим, кому-то может понадобиться настоящая помощь. А? Каково оно?
– У меня тоска, – выдавил наконец Матвей Иванович.
– Вы меня не удивляете! – всплеснул руками доктор. – Вы бы хоть пили. Я вот люблю коньяки, хорошие сигары.
– Не могу. Я только чай.
– Чай вреден в больших количествах, – доктор замотал головой. – Может быть рак, это я вам серьезно говорю. Особенно если запивать. А у нас, знаете, все пьют после еды – чай этот. Ожог слизистой рта, пищевода – с гарантией, что называется, с доставкой на дом, – он отхлебнул еще коньяку. – Получите-распишитесь. Мы заливаем желудок чаем и вызываем тем самым мощнейший выброс желудочного сока в пищевод, ну, по-простому, знаете – изжога. Ну а потом вы глотаете таблетки, чтобы эту изжогу сбить, а таблетки, думаете, полезные? – вот так и получается рак нижней трети пищевода. А ожог слизистой рта, когда вы чай пьете? Это все атипия клеток, это все опять же рак. Ну, элементарные вроде бы вещи, согласитесь?
– Все может быть, – растерянно ответил Матвей Иванович. – Но все приводит к смерти, так или иначе.
– Все – это все, – ответил доктор. – А чай – он вернее всего.
– Знаете… – Матвея Ивановича очевидно не интересовала тема чая, и он, наконец, решил сказать, самое важное, зачем сюда и пришел: – А бывает такое, что человек мертв, а ему кажется, что он жив?
– Нет, что вы, – доктор смешно вытаращил глаза, но Матвей Иванович снова даже не улыбнулся. – Скорее, наоборот.
– А у меня вот такой случай.
– У него такой случай, – рассмеялся, передразнивая, доктор. – Ну откуда же вы знаете, какой у вас случай? Вы что, врач, что ли? Ох, подождите, просмеюсь. – Он взял паузу, но, вместо того, чтоб просмеяться, хватил еще коньяку и открыл бутылку, чтобы добавить в бокал. – У вас другой случай, Матвей, как вас там, Иоаннович! Вы здоровый человек в расцвете сил. У которого в порядке все анализы, в норме – представляете! – все показатели. И сердце-то работает как пламенный мотор, и дышите полной грудью, и держитесь ровно, да что там – вы даже не кашляете! А печень… здесь я могу вам только позавидовать, – он покачал головой. – Для вашего возраста идеальные результаты. А депрессия… Вообще, я вам скажу, это у многих – предновогоднее, чего поделать.
– У меня нет депрессии.
– Это как же? – рассмеялся врач. – Праздники на носу, и нет депрессии?
– Настоящие праздники – это когда чего-то достиг, чего-то добился. А у меня никаких достижений нет. Так, даты на календаре.
– У вас просто скука. Вы скучаете, – предположил врач.
– Я не знаю, что такое скука. Просто живу как умею. Я не хочу скучать! И вроде хотел бы радоваться, или вдохновляться чем-то, но не могу. Я живу ровно и одинаково уже много лет. Но когда подступает Новый год, настроение качается. Эта вынужденная радость, необходимость: вот, в этот день я должен быть счастлив, но не буду – она выбивает почву из-под ног.
– А чего вы не будете? – спросил врач.
– Меня вдохновляла только она. Вдохновляла на жизнь, на праздники.
– Помню, помню… Вы не можете ее забыть, – доктор покачал головой, посмотрел на коньяк, но не стал пить. – Случай сам по себе, конечно, не редкий. Но ведь вы осознаете, – он сделал паузу, – что это произошло двадцать пять лет назад?
Матвей Иванович молчал.
– Послушайте, это нездоровая ситуация, чтобы несчастье случилось двадцать пять лет назад… и человек все не мог забыть. Это, конечно, понятно, но жизнь – она… Она ведь… – доктор испытал странное ощущение, что ему нечего сказать. В голове вертелась какая-то чушь, и он резко захотел сплюнуть, но в присутствии пациента не стал.
Матвей Иванович поднес палец ко рту и стал нервно обкусывать ногти.
– Ну, женщины есть, наконец! Вы б с женщиной познакомились!
– У меня на работе одни женщины.
– Вы ж там тележки возите тяжелые, какие женщины? – удивился врач.
Матвей Иванович тягостно вздохнул.
– Вы знаете… Я говорил ведь в прошлый раз. Да и вообще… Моя работа – она не такая.
– А какая?
– Ну, и такая тоже, но и не только такая. Мы, например, занимаемся оцифровкой. Тем, кто в архиве никогда не был, кажется, что там должны быть такие папки с историей человека до пятого колена. А на самом деле все приходится искать. Нужно знать, когда родился человек, – нам заказывают платный поиск. Запросов к нам тьма, все как сумасшедшие, в четыре-пять утра стоят, дежурят по ночам. А нас всего шестеро сотрудников, – он шмыгнул носом и замолчал.
– И все женщины?
– Ну в нашем отделе – да… Кроме начальника. Зарплата, знаете, не очень чтобы большая. Зато Бездушная машина не вызовет в кабинет.
– Ну, это уж не зарекайтесь! – хохотнул врач. – А зарплата? Ко мне же ходите! Значит, позволяет.
– Да мне-то, если честно, зарплата и не так важна. Покой и тишина. Там документы, знаете, в коробках, или бумагой обернуты, чтобы пыли скапливалось меньше. А какие не обернуты – те оборачиваем. То пылесосим их, то реставрируем и обрабатываем от грибка. Температуру надо, влажность поддержать. А потом данные сверить, заголовки… Если мы ничего не будем делать, кроме оцифровки, на одну нее пятьдесят лет уйдет. У нас миллион дел в архиве!
– Пятьдесят лет уйдет, – помрачнев, повторил врач и зачем-то достал из-под халата массивный крест на толстой цепи. Взял со стола тряпку и принялся протирать крест, временами дыша на него и приговаривая: – Вот неужели вы так всю жизнь и прожили: в одиночестве, в лишениях, без радости? Без дружеского приветливого слова?