Максин всегда знала меня и умела читать мои мысли, как никто, даже лучше меня. Как будто мне самому невдомек, что я предъявляю миру; как будто я медленно читаю собственную реальность из-за того, как крутятся в ней события, как люди смотрят на меня и обращаются со мной, как подолгу я размышляю над тем, стоит ли разбираться во всем этом.
Я бы ни за что не вляпался в это дерьмо, если бы белые парни с Оклендских холмов не подошли ко мне на парковке возле винного магазина в Западном Окленде, как будто вовсе меня не боялись. Судя по тому, как они озирались по сторонам, им было страшновато находиться в чужом районе, но они определенно не боялись меня. Как будто думали, что от меня не стоит ждать пакостей: опять же, из-за моей внешности. Видимо, списали меня со счетов как дебила.
– «Снег» есть? – спросил тот, что ростом с меня, в шапке «Кангол»[17]. Мне захотелось рассмеяться. Чертовски забавно, что белый парень назвал кокаин «снегом».
– Могу достать, – ответил я, хотя и не был уверен, что смогу. – Приходи сюда же через неделю, в это же время. – Я бы спросил у Карлоса.
Карлос все-таки полный олух. В тот вечер, когда должны были доставить товар, он позвонил мне и сказал, что не сможет его забрать и что мне придется самому ехать к Октавио.
Я погнал на велике от станции БАРТа «Колизей». Октавио жил на окраине Восточного Окленда, на 73-й улице, через дорогу от того места, где раньше находился «Истмон молл», пока дела не пошли настолько плохо, что торговый центр превратили в полицейский участок.
Когда я добрался туда, то увидел, что из дома высыпают люди, как если бы там происходила драка. Я остановился за квартал от дома и какое-то время наблюдал за тем, как пьяные бестолково шатаются под мерцающими уличными фонарями, глупые, как мотыльки, летящие на свет.
Октавио я застал пьяным в стельку. Я всегда вспоминаю свою маму, когда вижу кого-то в таком состоянии. Интересно, какой она бывала в подпитии, пока носила меня? Нравилось ей это? А мне?
Однако Октавио, хотя и еле ворочал языком, мыслил довольно трезво. Он обнял меня за плечи и повел на задний двор, где под деревом стояла скамья для жима лежа. Я смотрел, как он тягает штангу без дисков. Похоже, он и не догадывался, что тренируется без нагрузки. Я привычно ждал вопроса о моем лице. Но Октавио ни о чем не спросил. Я слушал его рассказы о бабушке, о том, как она спасла ему жизнь после того, как не стало его родителей. Я узнал, что бабушка сняла с него проклятие с помощью барсучьего меха и что она называла всех, кроме мексиканцев и индейцев, гачупинами[18] – это та болезнь, что принесли с собой испанцы коренным народам. Бабушка всегда говорила ему, что испанцы и есть болезнь. Октавио признался мне, что никогда не собирался становиться тем, кем он стал, и я не совсем понял, что он имел в виду – пьяницей он не хотел быть или наркодилером, или тем и другим, а то и кем-то еще.
– Я отдал бы за нее кровь своего сердца, – сказал Октавио. Кровь собственного сердца. Так же и я относился к Максин. Он добавил, что не хотел распускать сопли, но его никто и никогда по-настоящему не слушал. Я знал, что все его откровения – не более чем пьяный лепет. И что завтра он, скорее всего, уже ни хрена не вспомнит. Но после того вечера я стал получать товар напрямую от Октавио.
У тупых белых парней с Холмов нашлось немало друзей. Мы неплохо заработали тем летом. И вот однажды, когда я забирал товар, Октавио пригласил меня в дом и велел сесть.
– Ты ведь индеец, верно? – спросил он.
– Да, – ответил я, удивившись его проницательности. – Шайенн.
– Расскажи мне, что такое пау-вау, – попросил он.
– Зачем?
– Просто расскажи.
Максин водила меня на пау-вау по всему Заливу[19] с самого детства. Я больше не хожу на эти сборища, но раньше танцевал.
– Мы одеваемся в костюмы индейцев с перьями, бусами и прочим дерьмом. Танцуем. Поем, бьем в большой барабан, покупаем и продаем всякое индейское барахло вроде украшений, одежды и предметов искусства, – сказал я.
– Да, но ради чего вы это делаете? – спросил Октавио.
– Ради денег, – сказал я.
– Нет, но, в самом деле, зачем им все это?
– Не знаю.
– Что значит, не знаешь?
– Чтобы заработать денег, придурок, – огрызнулся я.
Октавио посмотрел на меня, склонив голову набок, как бы предупреждая: Помни, с кем разговариваешь.
– Вот почему мы тоже будем на том пау-вау, – сказал Октавио.
– Ты имеешь в виду то, что устраивают на стадионе?
– Да.
– Чтобы заработать денег?
Октавио кивнул, затем отвернулся и схватил то, в чем я не сразу распознал пистолет. Маленький и полностью белый.
– Что за чертовщина? – удивился я.
– Пластик, – сказал Октавио.
– И эта штука работает?
– Трехмерная печать. Хочешь посмотреть? – предложил он.
– Посмотреть? – переспросил я.
Выйдя на задний двор, я прицелился в подвешенную на веревке банку из-под пепси-колы, вцепившись в пистолет обеими руками, высунув язык и зажмурив один глаз.
– Ты когда-нибудь стрелял из пистолета? – спросил он.
– Нет, – признался я.
– Тогда береги уши.
– Можно пальнуть? – спросил я и, прежде чем получил ответ, почувствовал, как дернулся мой палец, – и взрывная волна прошла сквозь меня. Я даже не понял, что происходит. Нажатие на курок сопровождалось грохотом, и мое тело будто взорвалось и опало. Я невольно пригнулся. Разносился звон, внутри и снаружи, монотонный звук плыл где-то далеко или глубоко во мне. Я взглянул на Октавио – похоже, он что-то говорил. Я спросил: «Что?», но даже сам не расслышал собственного голоса.
– Вот так мы и грабанем этот пау-вау, – до меня наконец долетели слова Октавио.
Я вспомнил, что при входе на стадион стоят металлодетекторы. Ходунки Максин, которыми она пользовалась после того, как сломала бедро, вызывали сигнал тревоги. Как-то в среду вечером – когда билеты стоят по доллару, – мы с Максин пошли посмотреть бейсбольный матч с участием «Техас Рейнджерс». Максин всегда болела за «рейнджеров», потому что в ее родной Оклахоме не было своей команды.
На выходе Октавио вручил мне флаер на пау-вау, где перечислялись призы в каждой танцевальной категории. Разыгрывались четыре приза по пять тысяч долларов. И три – по десять.
– Неплохие деньги, – заметил я.
– Ни за что не стал бы влезать в такое дерьмо, но я кое-кому должен, – сказал Октавио.
– Кому?
– Не твое дело, – отрезал он.
– У нас все в порядке? – встревожился я.
– Ступай домой, – сказал Октавио.
Вечером, накануне пау-вау, Октавио позвонил и сказал, что мне придется спрятать патроны.
– В кустах, что ли? – удивился я.
– Да.
– Я должен бросить патроны в кусты у входа?
– Засунь их в носок.
– Засунуть патроны в носок и выбросить в кусты?
– Ты слышишь, что я говорю?
– Да, просто…
– Что?
– Ничего.
– Ты все понял?
– Где я возьму патроны и какие именно нужны?
– В «Уолмарте», калибр 22S.
– А ты не можешь просто распечатать их?
– До этого еще не дошли.
– Ладно.
– Есть еще кое-что, – сказал Октавио.
– Да?
– У тебя осталось какое-нибудь индейское барахло?
– Что ты имеешь в виду под барахлом?
– Я не знаю… ну, что там они напяливают на себя… перья и прочее дерьмо.
– Понял.
– Тебе надо все это надеть.
– Сомневаюсь, что на меня налезет.
– Но у тебя все это имеется?
– Да.
– Наденешь на пау-вау.
– Хорошо, – сказал я и повесил трубку. Я вытащил свой индейский наряд и облачился в него. Потом прошел в гостиную и встал перед телевизором. Это единственное место в доме, где я мог видеть себя в полный рост. Я встряхнулся и приподнял ногу. Посмотрел, как трепещут перья, отражаясь на темном экране. Потом вытянул руки вперед, опустил плечи и подошел вплотную к телевизору. Затянув ремешок шапки на подбородке, я посмотрел на свое лицо. Никаких признаков Дрома. Я видел перед собой индейца. Танцовщика.
Дин Оксендин
Дин Оксендин сбегает вниз по мертвому эскалатору, перепрыгивая через ступеньки, на станции «Фрутвейл». Когда он добирается до платформы, поезд, на который он уже и не думал успеть, останавливается на противоположной стороне. Капелька пота стекает по лицу Дина из-под шапки «бини». Дин смахивает каплю пальцем, стягивает с головы шапку и встряхивает ее со злостью, как будто потеет она, а не голова. Он смотрит вниз на рельсы и выдыхает, наблюдая за тем, как вырывается изо рта и рассеивается облачко пара. Он улавливает запах сигаретного дыма, и его тянет закурить, вот только обычные сигареты приносят усталость. Ему хочется сигарету, которая бодрит. Наркотик, который «вставляет». Дин отказывается от выпивки. Курит слишком много травки. Ничего не помогает.
Дин смотрит поверх рельсов на граффити, нацарапанное на стене узкого прохода под платформой. Вот уже много лет он видит рисунки и надписи, разбросанные тут и там по всему Окленду. Он придумал себе тег[20] – Око — еще в средних классах школы, но дальше этого дело не пошло.
Впервые Дин увидел, как кто-то выводит граффити, когда ехал в автобусе. Шел дождь. Мальчуган сидел сзади. Дин заметил, что парнишка перехватил его взгляд, брошенный через плечо. Первое, что Дин усвоил для себя, как только начал ездить по Окленду на автобусе, это то, что нельзя таращиться на людей, нельзя даже поглядывать, но и отводить взгляд не следует. Просто из уважения. Вроде как смотришь и в то же время не смотришь. Только так можно избежать вопроса: «На что уставился?» На такой вопрос не найдется достойного ответа. Если тебе его задали, значит, ты уже по уши в дерьме. Дин ждал подходящего момента, наблюдая, как мальчишка выводит на запотевшем стекле автобуса буквы: п-у-с-т. Он сразу догадался, что это означает «пусто». И ему приятно думать о том, что паренек пишет на запотевшем стекле, между стекающими каплями, и что надпись долго не проживет, так же как теги и граффити.
Показывается голова поезда, а следом, извиваясь на повороте, выползает и железное туловище, устремляясь к станции. Порой любого из нас вдруг захлестывает ненависть к себе. В какой-то момент Дин и сам не знает, мог бы он спрыгнуть вниз, на рельсы, и ждать, когда его настигнет эта скоростная громада, чтобы избавиться от него навсегда. Скорее всего, он опоздал бы с прыжком, отскочил от кузова и просто разворотил себе лицо.
В вагоне его не отпускают мысли о приближающейся встрече с жюри конкурса. Он представляет себе, как судьи, восседающие на подиуме за длинным столом, смотрят на него сверху вниз – вытянутые безумные лица в стиле Ральфа Стедмана[21], носатые белокожие старики в мантиях. Они выведают всю его подноготную. А то, что уже известно о нем, позволяет им втайне его ненавидеть. Они сразу увидят, насколько он неподготовленный. Подумают, он белый – что верно лишь наполовину – и крайне нежелателен как соискатель гранта в сфере культуры и искусства. В Дине не сразу можно распознать индейца. Он не ярко выраженный «цветной». На протяжении многих лет его чаще всего принимают за мексиканца, пытаются угадать в нем китайца, корейца, японца и даже сальвадорца, но обычно спрашивают в лоб: «Кто ты по крови?»
Все пассажиры поезда смотрят в свои телефоны. Чуть ли не уткнувшись в них. Он улавливает запах мочи и поначалу грешит на себя. Он всю жизнь боится, что от него несет мочой и дерьмом, просто никто не решается сказать ему об этом. Он помнит, как Кевин Фарли из пятого класса покончил с собой летом их первого года учебы в средней школе, когда узнал о том, что от него воняет. Дин смотрит налево и видит старика, тяжело опустившегося на свободное место. Старик устраивается поудобнее и выпрямляет спину, потом шарит вокруг себя руками, будто проверяя, все ли вещи при нем, хотя никакого багажа у него нет. Дин переходит в следующий вагон. Он останавливается у дверей и смотрит в окно. Поезд мчит вдоль автострады наперегонки с машинами. У каждого своя скорость: автомобили движутся рывками, несвязно, хаотично. Дин и поезд скользят по рельсам в едином порыве, сливаясь в одно целое. Есть что-то кинематографическое в этой иллюзии движения – так в фильме возникает момент, заставляющий почувствовать что-то необъяснимое. Что-то слишком большое, скрывающееся глубоко внутри, слишком знакомое, примелькавшееся, чтобы назвать с ходу. Дин надевает наушники, включает музыку на телефоне, пропускает несколько композиций и останавливается на «Там, там» группы Radiohead. В этой песне его цепляет фраза: «Только потому, что ты чувствуешь это, еще не значит, что так оно и есть». Прежде чем поезд ныряет под землю между станциями «Фрутвейл» и «Лейк Мерритт», Дин оглядывается и снова видит это слово – Око – там, на стене, прямо перед черной пастью туннеля.
Он придумал тег Око, пока ехал домой на автобусе в тот день, когда их навестил дядя Лукас. Уже подъезжая к своей остановке, он выглянул в окно и увидел вспышку. Кто-то сфотографировал его – или автобус, – и из вспышки, сине-зелено-фиолетово-розового послесвечения, родилось имя. Маркером «Шарпи»[22] он написал слово Око на спинке сиденья, прежде чем автобус остановился. Выходя через заднюю дверь, он заметил, как сузились глаза водителя в широком зеркале спереди.
Дома Дина встретила мама Норма новостью о том, что к ним едет дядя Лукас из Лос-Анджелеса, и попросила его привести себя в порядок и накрыть на стол. Все, что Дин помнил о своем дяде, так это то, как Лукас подбрасывал его высоко в воздух и ловил почти у самой земли. Не то чтобы Дину это нравилось или не нравилось. Но он запомнил эмоции на уровне ощущений. Щекотание в животе, смесь страха и веселья. Непроизвольный взрыв смеха в момент свободного падения.
– И где он пропадал? – спросил Дин у мамы, накрывая на стол. Норма не ответила. Уже потом, за обедом, Дин задал тот же вопрос дяде Лукасу, и Норма ответила за него.
– Он был занят, снимал кино. – Она посмотрела на Дина, вскинув брови, и добавила: – Очевидно.
К столу подали их обычные блюда: гамбургеры, картофельное пюре и консервированную зеленую фасоль.
– Не знаю, насколько очевидно то, что я был занят киносъемками, но совершенно очевидно, что твоя мама думает, будто я обманывал ее все это время, – сказал Лукас.
– Извини, Дин, если я заставила тебя усомниться в честности моего брата, – усмехнулась Норма.
– Дин, – продолжил Лукас, – хочешь послушать про фильм, над которым я работаю?
– Работает мысленно, Дин. Он имеет в виду, что лишь мечтает о фильме. Просто чтоб ты знал, – заметила Норма.
– Я хочу послушать. – Дин перевел взгляд на дядю.
– Действие происходит в ближайшем будущем. По моему замыслу, инопланетная технология колонизирует Америку. Мы думаем, что сами все это изобрели. Как будто все это наше. Со временем мы сольемся с технологией, станем подобны андроидам и утратим способность узнавать друг друга. Забудем, как выглядели раньше. Забудем наши старые обычаи. Мы даже не будем считать себя гибридами, наполовину инопланетянами, уверенные в том, что это наша технология. Но потом мой гибридный герой поднимет голову, вдохновит массу, что осталась от людей, на то, чтобы вернуться к природе. Заставит отказаться от технологий, возродить былой образ жизни. Снова стать людьми, как прежде. Короче, полный контраст с кубриковской «Космической одиссеей 2001 года»[23], где человек колотит кости в замедленной съемке. Ты смотрел «2001 год»?
– Нет, – признался Дин.
– А «Цельнометаллическую оболочку»?
– Нет?
– В следующий раз привезу тебе всю свою фильмотеку Кубрика.
– А что будет в конце?
– В смысле, в моем кино? Инопланетные колонизаторы, конечно, побеждают. Мы лишь убедим себя в том, что победили, вернувшись к природе, в каменный век. Во всяком случае, я перестал «мечтать об этом». – Лукас изобразил воздушные кавычки, многозначительно поглядывая в сторону кухни, куда удалилась Норма, как только он начал рассказывать о своем фильме.
– Но ты когда-нибудь снимал фильмы по-настоящему? – поинтересовался Дин.
– Я снимаю фильмы в том смысле, что думаю о них, а иногда и пишу сценарий. Или как, по-твоему, рождаются фильмы? Но нет, я не снимаю кино, племяш. И, наверное, никогда не стану этим заниматься. Что я делаю, так это помогаю в съемке небольших эпизодов в телесериалах, держу подвесной микрофон над площадкой, крепко и подолгу. Посмотри на эти бицепсы. – Лукас поднял руку и согнул ее в локте, любуясь своим предплечьем. – Я не слежу за тем, что там снимают. И мало что запоминаю. Я слишком много пью. Разве тебе мама не говорила?
Дин не ответил, лишь доел то, что осталось у него на тарелке, после чего перевел взгляд на дядю, ожидая продолжения.
– На самом деле я сейчас кое-чем занят. Правда, это вряд ли даст возможность заработать. Прошлым летом я приезжал сюда и делал интервью. Мне удалось смонтировать некоторые из них, и сейчас я снова здесь, чтобы попытаться отснять еще несколько сюжетов. Речь идет об индейцах, которые переезжают в Окленд. Живут в Окленде. Я просто поговорил с этими людьми, меня свела с ними моя подруга, у нее много знакомых среди индейцев. Думаю, она приходится тебе кем-то вроде тетушки, по индейской линии. Хотя не уверен, что ты с ней знаком. Слышал что-нибудь про Опал Медвежий Щит?
– Возможно, – ответил Дин.
– В общем, я задавал индейцам, которые давно живут в Окленде, и тем, кто перебрался сюда недавно, вопрос из двух частей. На самом деле это даже не вопрос, я просто попытался расположить их к разговору. Попросил рассказать мне историю о том, что привело их в Окленд, или, если они здесь родились, поделиться тем, каково это – жить в Окленде. Я предупреждал, что ответ должен быть в форме истории, на их усмотрение, а потом просто выходил из комнаты. Мне хотелось придать всему этому характер исповеди, как будто они рассказывают историю самим себе или тем, кто стоит по ту сторону камеры. Я не хочу вмешиваться в их откровения. Я сам могу все отредактировать. Мне лишь нужен бюджет на выплату моей собственной зарплаты, по сути, мизерной.
Выговорившись, Лукас сделал глубокий вдох и вроде как откашлялся, потом достал фляжку из внутреннего кармана пиджака. Он посмотрел куда-то вдаль, за окно гостиной, через улицу, или туда, где садилось солнце, или заглянул еще дальше, может, в свою прожитую жизнь, и в его глазах промелькнуло что-то такое, что Дин иногда видел в глазах своей матери, – нечто, похожее на воспоминания и страх одновременно. Лукас встал из-за стола и вышел на крыльцо покурить, бросив по пути:
– Лучше займись уроками, племянничек. Нам с твоей мамой надо кое о чем поговорить.
Дин осознает, что поезд застрял между станциями на целых десять минут, только по прошествии этих десяти минут заточения под землей. Капли пота выступают на лбу, когда он с ужасом думает о том, что опоздает или вовсе не явится на заседание жюри. Он же не представил образец работы. Так что ему придется потратить то немногое время, что у него осталось, на объяснение причин. Он должен рассказать, что изначально это было идеей его дяди, но на самом деле это его проект, и многое из того, что он представляет, основано на том, что дядя успел рассказать ему за то короткое время, что они провели вместе. И еще предстоит как-то объяснить самую странную часть, которую он не совсем понимает, – дело в том, что каждое интервью, записанное дядей, сопровождалось сценарием. Не расшифровкой, а именно сценарием. Выходит, дядя писал сценарии для своих героев? Или переписывал реальные интервью, а потом превращал их в сценарий? Или брал у кого-то интервью, затем на его основе составлял сценарий, перерабатывал его, а кто-то другой исполнял переработанный сценарий? Но что гадать? Ответа теперь все равно не получить. Поезд трогается с места, но вскоре опять останавливается. Механический голос сверху бубнит что-то нечленораздельное.
Еще в школе Дин выписывал слово Око везде, где только мог. Все, что он помечал, становилось для него местом, откуда он мог выглядывать, представлять себе людей, рассматривающих его подпись; видеть, как они вникают в смысл начертанного на дверцах шкафчиков в раздевалке, на внутренней стороне двери туалетной кабинки, на крышке парты. Расписывая заднюю часть двери в туалете, Дин думал о том, как это грустно – желать, чтобы люди видели имя, ему не принадлежащее, обращенное ко всем и ни к кому, и воображать, будто они смотрят на него, как в объектив камеры. Неудивительно, что в школе он так и не обзавелся друзьями.
Он не застал дяди дома, когда вернулся в тот день. Мама возилась на кухне.
– А где Лукас? – спросил Дин.
– Его оставят на ночь.
– Где его оставят на ночь?
– В больнице.
– А что с ним?
– Твой дядя умирает.
– Что?
– Прости меня, дорогой. Я хотела тебе сказать. Не думала, что так все произойдет. Я надеялась, это будет приятный визит, а потом он уедет и…
– Умирает от чего?
– Он слишком много пьет и уже очень давно. Его организм, его печень отказывают.
– Отказывают? Но он ведь только что приехал, – воскликнул Дин и увидел, что от этих слов мама расплакалась, но тут же взяла себя в руки. Она вытерла глаза тыльной стороной руки. – Сейчас мы уже ничего не можем сделать, милый.
– Но почему ничего не делалось, когда его еще можно было спасти?
– Есть вещи, которые мы не можем контролировать, и есть люди, которым мы не в силах помочь.
– Он же твой брат.
– А что мне оставалось, Дин? Я ничего не могла поделать. Он занимался этим всю свою сознательную жизнь.
– Но почему?
– Не знаю.
– Что?
– Я не знаю. Черт возьми, не знаю. Пожалуйста. – Норма выронила тарелку, которую вытирала. Они оба уставились на осколки, разлетевшиеся по полу между ними.
На станции Двенадцатая улица Дин бежит вверх по лестнице, но, заглядывая в телефон, убеждается в том, что на самом деле не опаздывает. Выбираясь на улицу, он замедляет шаг. Поднимая глаза, он видит перед собой Трибьюн-тауэр. Небоскреб мерцает блекло-розовым, и кажется, будто здание, изначально красного цвета, где-то по пути растеряло свой огненный жар. Если не считать простоватых, средних по высоте, «в шашечку», зданий-близнецов правительственного комплекса Рональда Верни Делламса[24] у самого выхода на автостраду I-980 в направлении Западного Окленда, силуэт города ничем не примечателен и кажется беспорядочно разбросанным, поэтому, даже несмотря на то, что редакция газеты Tribune переместилась на 19-ю улицу, а потом и вовсе прекратила свое существование, подсветку башни сохранили.
Дин пересекает улицу, направляясь к зданию мэрии. Он проходит сквозь облако дыма от травки, которую раскуривает компания парней за автобусной остановкой на углу 14-й улицы и Бродвея. Он никогда не любил этот запах, за исключением тех случаев, когда курил сам. Пожалуй, ему не следовало баловаться марихуаной прошлой ночью. Без наркоты он соображает острее. Просто если у него при себе бывает косячок, устоять невозможно. А он продолжает покупать травку у местного барыги. Так-то вот.
* * *На следующий день Дин вернулся из школы и снова застал дядю Лукаса дома, на диване. Дин присел рядом, наклонился вперед, упираясь локтями в колени, и уставился в пол, ожидая, пока дядя заговорит.
– Ты, должно быть, презираешь меня за то, что я превратился в зомби, валяюсь тут на диване, убиваю себя выпивкой. Так она тебе сказала? – начал Лукас.
– Она почти ничего не сказала. Но я знаю, почему ты болен.
– Я не болен. Я умираю.
– Да, но ты же болеешь.
– Я болею от того, что умираю.
– Сколько времени…
– Мы не властны над временем, племяш, это время распоряжается нами. Держит нас в зубах, как сова – полевую мышь. Мы трясемся от страха. Корчимся, пытаемся вырваться, а потом оно выклевывает нам глаза и кишки, и мы умираем, как полевые мыши.
Дин проглотил набежавшую слюну и почувствовал, что сердце забилось быстрее, как если бы он участвовал в споре, хотя тональность разговора не создавала ощущения спора.
– Господи, дядя, – произнес Дин.
Он впервые назвал Лукаса «дядей». И не то чтобы намеренно, просто вырвалось. Лукас и виду не подал.
– Как давно ты это знаешь? – спросил Дин.
Лукас включил лампу, стоявшую между ними, и Дину стало не по себе от боли и грусти, когда он увидел, как пожелтели белки глаз у дяди. Сердце снова кольнуло, когда дядя достал свою фляжку и сделал из нее глоток.
– Мне жаль, что тебе приходится на это смотреть, племяш, но это единственное, от чего мне становится легче. Я пью очень давно. Алкоголь помогает. Кто-то принимает таблетки, чтобы прийти в норму. Но и таблетки убивают со временем. Некоторые лекарства – тот же яд.
– Наверное, – сказал Дин, и в животе у него возникло то же ощущение пустоты, что он испытывал, когда дядя подбрасывал его в воздух.
– Я еще какое-то время побарахтаюсь. Не беспокойся. Эта штука убивает годами. Послушай, я сейчас немного посплю, но завтра, когда ты вернешься из школы, давай поговорим о том, чтобы вместе снять фильм. У меня есть камера с рукояткой, как у пистолета. – Лукас поднимает руку с вытянутым вперед указательным пальцем, изображая пистолет, и направляет его на Дина. – Мы придумаем простой сценарий. То, что можно отснять за несколько дней.