Палач раздел её донага, сбрил все волосы на её теле и осмотрел всю, не скрывает ли она какого-нибудь чародейства.
Не найдя ничего, он привязал её верёвками к скамье. Она говорила:
– Мне стыдно лежать так голой пред мужчинами. Пошли мне смерть, Пресвятая Дева Мария!
Палач прикрыл ей мокрым полотном грудь, живот и ноги и, подняв скамью, стал вливать в неё горячую воду – так много, что вся она точно разбухла; потом он опрокинул её со скамьёй.
Судья спросил, сознаётся ли она в преступлении. Она ответила знаком, что нет. В неё влили ещё горячей воды, но Катлина извергла всё обратно.
Затем, по указанию лекаря, её развязали. Она не говорила ничего, но била себя по груди, чтобы показать, что горячая вода обожгла её. Увидав, что она оправилась от первой пытки, судья обратился к ней:
– Сознайся, что ты ведьма и околдовала корову.
– Не могу я в этом сознаться, – отвечала она, – я люблю всех животных, сколько могу моим слабым сердцем, и я скорее причинила бы зло себе, чем им, ибо ведь они беззащитны. Я употребляла для лечения безвредные травы.
Но судья сказал:
– Ты давала отраву, так как корова умерла.
– Господин судья, – возразила она, – вот я перед вами и вся в вашей власти, и всё же я решаюсь сказать вам, что животное так же, как человек, может умереть от болезни, несмотря на помощь костоправа и лекарей. И я клянусь Господом нашим Иисусом Христом, пострадавшим на кресте за грехи наши, что я не хотела сделать корове ничего дурного, но лечила её домашними средствами.
Судья пришёл в бешенство:
– Эта проклятая баба отучится у меня оправдываться. Приступить ко второй пытке!
И он выпил большой стакан водки.
Палач посадил Катлину на крышку дубового гроба, стоявшего на козлах. Крышка сходилась кверху острым ребром, точно лезвие ножа. В печи горел жаркий огонь, так как на дворе стоял ноябрь.
Катлине, сидевшей на ребре гроба, надели на ноги тесные сапоги из свежей кожи и пододвинули к огню. Когда острие ребра и колышки стали впиваться в её тело, а жар нагрел и стиснул кожу сапог, сдавивших ей ноги, она закричала:
– Ой, больно, больно! Дайте мне яду!
– Пододвиньте ближе к огню, – сказал судья.
И он стал допрашивать Катлину:
– Как часто садилась ты на помело и летала на шабаш? Как часто гноила хлеб на корню, плоды на дереве, дитя во чреве матери? Как часто делала ты двух братьев заклятыми врагами, двух сестёр – злобными соперницами?
Катлина хотела ответить, но не могла, и лишь шевельнула рукой, точно желая сказать: нет.
На это судья сказал:
– Она заговорит, когда почувствует, как тает её бесовский жир. Пододвиньте её к огню.
Катлина кричала.
– Попроси сатану, пусть он прохладит тебя, – сказал судья.
Она сделала движение, чтобы сбросить сапоги, дымившиеся от раскалённой печи.
– Проси сатану, пусть он разует тебя, – сказал судья.
Пробило десять часов: это было время завтрака злодея. Он вышел с палачом и с судебным писарем, оставив Катлину пред огнём в застенке.
В одиннадцать они возвратились и застали Катлину окоченевшей и неподвижной.
– Кажется, она умерла, – сказал писарь.
Судья приказал палачу спустить её с гроба и снять с неё сапоги. Но это было невозможно, пришлось разрезать их: ноги Катлины были залиты кровью.
Судья думал об обеде и смотрел на Катлину, не произнося ни слова. Но затем она пришла в себя, упала на пол, не могла, несмотря на все усилия, подняться и сказала судье:
– Ты хотел меня взять в жёны; теперь не получишь. Четырежды три – священное число, тринадцать – суженый.
И хотя судья хотел что-то сказать, она продолжала:
– Тише, тише; его слух тоньше, чем у архангела, который на небе считает биение сердца праведника. Почему ты пришёл так поздно? Четырежды три – святое число, оно убьёт всех, кто вожделел ко мне.
– Она блудодействует с дьяволом, – сказал судья.
– Она сошла с ума от пытки, – отвечал судейский писарь.
Катлину отвели обратно в тюрьму. Через три дня собрался суд старшин, и, по рассмотрении дела, Катлина присуждена была к наказанию огнём.
Палач с помощниками привели её на Большую площадь в Дамме, где уже устроен был помост. Туда возвели её; там же заняли места профос, глашатай и судья.
Трижды прозвучала труба городского глашатая. Затем он обратился к народу и провозгласил:
– Власти города Дамме сжалились над осуждённой Катлиной и избавили её от наказания, согласно с самыми строгими предписаниями городских законов. Но, чтобы показать, что она всё-таки ведьма, будут сожжены её волосы; она уплатит двадцать червонцев штрафа и изгоняется на три года из Дамме и его округа под страхом отсечения руки.
И народ приветствовал эту жестокую милость.
Затем палач привязал Катлину к столбу, положил пучок пакли на её выбритую голову и зажёг. Пакля медленно горела, а Катлина плакала и кричала.
Потом её развязали и вывезли за пределы общины Дамме в тележке. Ибо ноги её были обожжены.
XXXIX
Уленшпигель дошёл уже до Герцогенбуша в Брабанте. Отцы города хотели его сделать местным шутом, но он отклонил эту честь.
– Странствующему богомольцу, – сказал он, – не подобает быть шутом оседлым, он шутит только в корчмах и по дорогам.
В это время Филипп, бывший также королём Англии, прибыл обозревать своё будущее наследие – Фландрию, Брабант, Геннегау, Голландию и Зеландию. Ему шёл двадцать девятый год; в его сероватых глазах затаилась гнетущая тоска, злобное лицемерие и жестокая непреклонность. У него было застывшее лицо и яйцевидная голова, покрытая рыжеватыми волосами, его худощавое тело и тонкие ноги как бы одеревенели. Речь была медлительна и невнятна, точно рот был набит шерстью.
Между турнирами, играми и празднествами он осматривал весёлое герцогство Брабантское, богатое графство Фландрское и прочие свои владения. Повсюду он приносил присягу соблюдать права и вольности стран. Когда в Брюсселе он клялся на Евангелии не нарушать Золотой буллы Брабанта, его рука так сжалась от судороги, что он должен был снять её со священной книги.
Затем он отправился в Антверпен, где к его прибытию было сооружено двадцать три триумфальных арки. Город издержал двести восемьдесят семь тысяч флоринов на эти арки и на костюмы для тысячи восемьсот семидесяти девяти купцов, которые были одеты в пурпурный бархат, а также на богатую одежду для четырехсот шестнадцати лакеев и блестящее шёлковое одеяние четырёх тысяч одинаково одетых граждан. Многочисленные празднества были даны риторами почти всех нидерландских городов.
Среди шутов и шутих здесь можно было видеть «Принца любви» из Турне верхом на свинье по имени Астарта; «Короля дураков» из Лилля, который вёл лошадь за хвост, идя вслед за нею; «Принца развлечений» из Валансьена, который развлекался тем, что считал ветры своего осла; «Аббата наслаждений» из Арраса, который тянул брюссельское вино из бутылки, имевшей вид молитвенника, и сладостны были ему эти молитвы; «Аббата предусмотрительности» из Ата, одетого лишь в дырявую простыню и разные сапоги: зато у него была колбаса, обеспечивающая его брюхо; затем «Главаря бесшабашных» – молодого парня, который трясся верхом на пугливой козе среди толпы, подскакивал от толчков и прыжков; «Аббата серебряного блюда» из Кенуа, который всё старался усесться на блюде, стоявшем на спине лошади, приговаривая, что «нет такой большой скотины, чтобы она не изжарилась на огне».
Вся эта компания забавляла людей всякой невинной бессмыслицей, но король сидел мрачный и унылый.
В тот же вечер маркграф Антверпенский, бургомистры, начальство и духовенство собрались на совещание, дабы выдумать такую игру, которая рассмешила бы короля Филиппа.
– Слышали ли вы, – сказал маркграф, – о Пьеркине Якобсене, шуте города Герцогенбуша, который так прославился своими шутками?
– Да, – отвечали они.
– Пошлём за ним – пусть покажет, что умеет. У нашего шута точно свинцовые ноги.
– Что ж, пошлём за ним, – решили все.
Когда гонец антверпенский прибыл в Герцогенбуш, ему сообщили, что шут Пьеркин лопнул со смеху, но что у них есть проезжий шут по имени Уленшпигель. Его нашёл гонец в одном трактире, где тот ел рагу из ракушек, украшая выеденными раковинками грудь сидевшей подле девушки.
Уленшпигель был очень польщён тем, что посланный антверпенской общины явился за ним, и не только сам прискакал на прекрасном амбахтском коне, но держал другого такого же коня на поводу.
Не слезая с коня, гонец спросил Уленшпигеля, может ли он выдумать такой новый фокус, чтобы заставить смеяться короля Филиппа.
– У меня их целые залежи под волосами, – отвечал Уленшпигель.
И они поскакали. Кони летели, закусив удила и неся на себе гонца и Уленшпигеля в Антверпен.
Уленшпигель явился пред маркграфом, обоими бургомистрами и общинными старейшинами.
– Что ты собираешься делать? – спросил маркграф.
– Полететь вверх.
– Как же ты это сделаешь?
– А знаете, чтó стоит меньше, чем лопнувший пузырь?
– Нет, не знаю, – сказал маркграф.
– Разоблачённая тайна, – ответил Уленшпигель.
Праздничные герольды уже красовались на своих великолепных конях в красной бархатной упряжи и разъезжали по всем большим улицам, площадям и перекрёсткам города. Трубя в трубы и барабаня в литавры, они объявляли всем signorkes и signorkinnes[8], что Уленшпигель, шут из Дамме во Фландрии, будет на набережной летать по воздуху и что при этом на помосте будет восседать король Филипп со своею высокородной, знатной и достославной свитой.
Перед помостом был дом, построенный по итальянскому образцу; вдоль крыши его тянулся жёлоб. На жёлоб выходило окошко из чердака.
В день представления Уленшпигель проехал на осле по городу; скороход бежал рядом с ним. Уленшпигель был в красном шёлковом платье, данном ему городским управлением. Его головной убор составлял такой же красный колпак с двумя ослиными ушами, на кончиках которых болтались бубенчики. На шее была цепь из медных блях, на которых выдавлен был герб города Антверпена. На рукавах его полукафтанья у локтей висели бубенчики. Носки его вызолоченных башмаков тоже кончались бубенчиками.
Его осёл был в красной шёлковой попоне, и на каждом бедре осла красовался вышитый золотом герб города Антверпена.
Слуга в одной руке вертел ослиную голову, в другой – прут, на конце которого мотался коровий колокольчик.
Уленшпигель оставил на улице своего слугу и осла и влез на дождевой жёлоб.
Здесь он загремел своими бубенчиками, широко расставил руки, как будто хотел полететь, потом наклонился к королю Филиппу и сказал:
– Я думал, что я единственный дурак в Антверпене, но вижу, что этот город кишит дураками. Если бы вы все сказали мне, что собираетесь лететь, я бы вам не поверил. А приходит дурак, объявляет, что полетит, – и вы верите. Как я могу полететь, когда у меня нет крыльев?
Одни смеялись, другие бранились, но все говорили:
– Как-никак, а дурак говорит правду.
Но король Филипп был неподвижен, точно каменная статуя.
Общинные власти говорили между собой:
– Поистине не стоило устраивать праздник для такой кислой образины.
И они уплатили Уленшпигелю три флорина, с которыми он и отправился в путь, после тщетной попытки оставить у себя своё красное шёлковое платье.
– Что такое три флорина в кармане молодого человека? Снежинка в пламени, полная бутылка перед глоткой пьяницы. Три флорина. Листья падают с деревьев и вновь вырастают, флорины же, выскользнув из кармана, уже не возвращаются обратно; бабочки пропадают вместе с летом, а флорины исчезают быстрее, хотя в них два эстерлина и девять асов веса.
Так бормотал Уленшпигель, внимательно рассматривая свои три флорина.
– Какой гордый здесь вид у императора Карла в его панцире и шлеме, в одной руке меч, в другой держава – изображение нашей бедной земли. Божией милостью он – император римский, король испанский и прочия, и прочия, и, право, он чрезвычайно милостив к нашей земле, этот броненосный император. А на обороте – гербы с обозначением всяких его званий и владений, графских, княжеских и других, и с прекрасным девизом: «Da mihi virtutem contra hoster tuos» – «Дай мне силу против твоих врагов». Поистине он был достаточно силен против реформатов, у которых конфисковал их имущество и получил его в наследство. Ах, если бы я был императором Карлом, я бы для всех людей начеканил флоринов, все были бы богаты, и никто бы не работал.
Но сколько ни любовался Уленшпигель своими красивыми монетами, все они отправились в страну беспутства под звон бутылок и дребезжание кружек.
XL
Когда Уленшпигель в своём красном шёлковом костюме показался на дождевом жёлобе, он не видел Неле, которая, смеясь, смотрела на него из толпы. Она жила в это время в Боргерхауте, под Антверпеном, и сказала себе: «Если какой-то шут собирается летать пред королём Филиппом, то это может быть только Уленшпигель».
Задумчиво шёл Уленшпигель по дороге и не слышал поспешных шагов за собой, но вдруг почувствовал две руки, лёгшие на его глаза. Он узнал эти руки и спросил:
– Это ты?
– Да, – отвечала она, – бегу за тобой с тех пор, как ты вышел из города. Пойдём со мной.
– Где же Катлина?
– О, ты не знаешь, что её пытали как ведьму и затем на три года изгнали из Дамме, что ей жгли ноги и паклю на голове. Я говорю это тебе, чтобы ты не испугался, когда увидишь её: она сошла с ума от боли. Часами смотрит она на свои ноги и приговаривает: «Гансик, мой нежный дьявол, посмотри, что сделали с твоей милой. Бедные мои ноги – точно две раны». И заливается слезами, говоря: «У других женщин есть муж или любовник, а я живу на этом свете как вдова». Тогда я начинаю уверять её, что её Гансик возненавидит её, если она кому-нибудь скажет о нём, кроме меня. И она слушается меня, как дитя малое; только как увидит вола или корову, бросается бежать от них изо всех сил: всё пытку вспоминает. И тогда не удержит её ничто – ни забор, ни речка, ни канава, – бежит, пока не упадёт от усталости где-нибудь на перекрёстке или у стены дома. Там я поднимаю её и перевязываю кровоточащие ноги. Я думаю, что когда жгли паклю на её голове, ей и мозги сожгли.
Удручённые мыслями о Катлине, они дошли до дома и увидели её на освещенной солнышком скамейке у стены.
– Узнаёшь ты меня? – спросил Уленшпигель.
– Четырежды три – святое число, – ответила она, – но тринадцать – это чёртова дюжина. Кто ты, дитя этой юдоли страданий?
– Я – Уленшпигель, сын Клааса и Сооткин.
Она подняла голову и узнала его; поманив его пальцем, она наклонилась к уху:
– Когда ты увидишь того, чьи поцелуи холодны, как снег, скажи ему, Уленшпигель, – пусть придёт ко мне.
Потом, показав на свою сожжённую голову, она сказала:
– Больно мне. Они забрали мой разум, но когда Гансик вернётся, он наполнит мою голову; она теперь совсем пустая. Слышишь – она звенит, как колокол, – это моя душа стучит в дверь, рвётся наружу, потому что кругом горит. Если Гансик придёт и не наполнит мне голову, я скажу ему – пусть дыру проделает ножом. Стучит моя душа, рвётся на свободу. Больно, больно мне. Я, верно, умру скоро. Я больше не сплю – всё жду его. Пусть он наполнит мою голову. Да…
И она забылась и застонала.
И крестьяне, возвращавшиеся с полей, потому что вечерний колокол уже звал их домой, проходя мимо Катлины, говорили:
– Вон дурочка.
И крестились.
Неле и Уленшпигель плакали. И Уленшпигель должен был идти дальше в путь.
XLI
Тем временем, продолжая паломничать, он поступил на службу к одному человеку по имени Иост, по прозванью Квабаккер, то есть сердитый булочник – такая у него была злобная рожа. Каждую неделю Уленшпигель получал от хозяйки три чёрствых хлеба, а жилищем ему служил чердак под крышей, где здорово сквозило и лило.
В отместку за столь дурное обращение Уленшпигель устраивал хозяину всякие пакости. Вот одна из них. Если собираются печь хлеб рано утром, то просеивать муку надо ночью. Однажды в лунную ночь Уленшпигель попросил свечу, чтоб было видно, как сеять. Хозяин и говорит:
– Сей муку на лунном свету.
Уленшпигель исполнил приказание: стал сыпать муку на землю, освещенную лунным светом.
Утром пришёл хозяин посмотреть работу Уленшпигеля и видит, что тот всё ещё сеет.
– Что такое! – закричал он. – Или мука ничего не стоит, что ты её на землю сыплешь?
– Я сеял на лунном свету, как вы приказали, – ответил Уленшпигель.
– Осёл ты безмозглый, где же твоё сито?
– Я думал, что у вас луна – новоизобретенное сито. Но беда не велика – я соберу муку.
– Да ведь уже поздно месить тесто и печь хлеб.
– Хозяин, – сказал Уленшпигель, – у соседа на мельнице готовое тесто: сбегаю и принесу.
– Убирайся на виселицу, оттуда принесёшь что-нибудь!
– Иду, – сказал Уленшпигель.
Он побежал к месту казней, нашёл там высохшую руку казнённого и принёс её хозяину со словами:
– Вот тебе заколдованная рука, она делает невидимкой всякого, у кого она лежит в кармане. Вот ты и скроешь свою злость.
– Я пожалуюсь на тебя в общину, и ты увидишь, что значит нарушать права хозяина.
Когда оба они стояли перед бургомистром и булочник хотел уже начать перечисление многочисленных злодеяний Уленшпигеля, он вдруг увидел, что тот необыкновенно широко раскрыл глаза. Он пришёл в такую ярость, что прервал свои жалобы криком:
– Да чего тебе надо?
– Ты сказал мне, что я увижу, как тебя не слушаться. Вот я и хочу увидеть.
– Долой с моих глаз! – закричал булочник.
– Если бы я был на твоих глазах, я бы с них мог сойти только через твои ноздри.
Увидев, что тяжущиеся плетут какую-то чепуху, бургомистр отказался слушать их дальше.
Вместе они вышли на улицу. Булочник поднял палку, но Уленшпигель увернулся и сказал:
– Хозяин, ты хочешь колотушками высеять из меня муку: оставь себе отруби – это твоя злость; я возьму себе муку – это моё веселье.
Потом он повернулся к нему задом и прибавил:
– А вот тебе и печка, пеки что угодно.
XLII
Всё идя вперёд, Уленшпигель был бы рад, чтобы путь скрадывался для него, да булыжник по дороге был слишком тяжёл: не украдёшь.
Он направился наудачу в Ауденаарде, где стоял фламандский гарнизон, охранявший город от французских банд, опустошавших страну, как саранча.
Начальствовал над фламандскими рейтарами капитан по имени Корнюин, фрисландец по рождению. Они тоже рыскали по окрестностям и грабили население, которое, как это обычно бывает, страдало от обеих сторон.
Всё шло на пользу рейтарам – куры, цыплята, утки, голуби, телята, свиньи. Однажды, когда они возвращались, нагруженные добычей, капитан и его офицеры увидели на дороге Уленшпигеля, спавшего под деревом. Ему снилось тушёное мясо.
– Ты чем промышляешь? – спросил капитан.
– Умираю с голода, – отвечал Уленшпигель.
– Но твоё занятие?
– Богомолец за свои прегрешения, созерцатель чужой работы, плясун по канату, изобразитель красоток, резчик черенков для ножей, артист на rommel-pot и трубач.
Трубачом назвал себя так смело Уленшпигель потому, что слышал, что, за смертью последнего стражника, состарившегося на этом месте, должность трубача в замке Ауденаарде свободна.
– Будешь городским трубачом, – сказал капитан.
Уленшпигель отправился с ним и был водворён на самой высокой башне городских укреплений. Его помещение продувалось со всех четырёх сторон; только южный ветер веял при этом лишь одним крылом.
Он получил приказ трубить в трубу, как только увидит неприятеля, а так как для этого голова должна быть свободна и глаза открыты, ему давали не слишком много есть и пить.
Капитан и его наемники сидели в башне и целыми днями обжирались за счёт округи. Здесь убили и слопали не одного каплуна, единственным преступлением которого был его жир. Об Уленшпигеле вечно забывали, он питался пустой похлёбкой, и запах яств, поднимавшийся к нему в башню, совсем не услаждал его. Нагрянули французы и увели много скота. Уленшпигель не трубил.
Капитан поднялся к нему наверх.
– Почему ты не трубил? – спросил он.
– Нечем было отблагодарить вас за вашу кормёжку, – отвечал Уленшпигель.
На другой день капитан и его наемники устроили большое пиршество, но об Уленшпигеле опять никто не вспомнил. Только пирующие успели разгуляться, как Уленшпигель вдруг затрубил.
Убеждённые, что идут французы, капитан с солдатами бросили еду и вино, вскочили на коней и помчались за город. Но они не нашли там никого, кроме вола, который жевал свою жвачку, лёжа на солнце, и забрали его.
А Уленшпигель в это время набил себе брюхо мясом и вином. Капитан по возвращении застал его у дверей столовой; он покачивался на ногах и насмешливо смотрел на офицеров.
– Это предательство – трубить тревогу, когда нет никакого врага, и не трубить, когда он перед тобой! – закричал капитан.
– Господин капитан, – ответил Уленшпигель, – в башне так дует, что ветер унёс бы меня, как пузырь, если бы я не вытрубил из себя дух. А хотите – повесьте меня хоть сейчас или в другой раз, когда вам понадобится ослиная шкура для барабана.
Капитан вышел, не сказав ни слова.
Между тем пришло известие, что высокомилостивый император Карл со своей высокородной свитой собирается прибыть в Ауденаарде. По этому случаю городские власти снабдили Уленшпигеля парой очков, дабы он издали видел приближение его святейшего величества. Условились, что как только Уленшпигель увидит, что император направляется в Луппегем, в четверти мили от ворот Боргпоорта он трижды протрубит в свой рог.
Это давало обывателям возможность вовремя зазвонить в колокола, приготовить фейерверк, поставить мясо на огонь и откупорить бочки.
Однажды около полудня – ветер задул с Брабанта, небо было ясно – Уленшпигель увидел по луппегемской дороге толпу всадников на играющих конях; их перья развевались по воздуху; некоторые держали знамёна. На горделиво поднятой голове всадника, ехавшего впереди, была парчовая шляпа с длинными перьями. Он был в коричневом бархате с золотым шитьём.
Уленшпигель надел очки и увидел, что это император Карл V, который милостиво разрешал обывателям Ауденаарде попотчевать его отборнейшими винами и изысканнейшими яствами, какие только у них были.
Всадники медленно подвигались вперёд, вдыхая свежий воздух, возбуждающий в человеке аппетит. Но Уленшпигель сказал себе, что они и так жрут обильно и не умрут, если попостятся один раз. И он спокойно смотрел на их приближение и не трубил.
Они гарцевали, смеясь и болтая, и мысль его величества обращалась к желудку с заботой, достаточно ли там осталось места для пиршества в Ауденаарде. Император был удивлён и недоволен, что ни один колокол не возвещает о его прибытии.
Вдруг в городские ворота ворвался крестьянин с криком, что он видел, как к городу приближается отряд французов, чтоб всё сожрать и разграбить.
Немедленно сторож запер ворота и послал общинного служку сказать, чтобы заперли все прочие ворота. Рейтары кутили, ничего не подозревая.
Чем ближе подъезжал император, тем больше он гневался, что колокола не трезвонят, пушки не палят, аркебузы не салютуют. Напрасно напрягал он слух. Он не слышал ничего, кроме получасового боя башенных часов. Так подъехал он к воротам, нашёл их запертыми и постучал кулаком, чтобы ему открыли.
Свитские кавалеры, недовольные, как и его величество, сердито ворчали. Дозорный с крепостного вала закричал, что если они там не перестанут безобразничать, то он охладит их нетерпенье картечью.
Разъярённый император закричал:
– Слепая свинья, ты не узнаёшь своего императора?
Дозорный ответил:
– Золочёная свинья ничуть не лучше, чем первая встречная. Пока что известно, что господа французы большие шутники: все знают, что император Карл ведёт войну в Италии и потому не может стоять у ворот Ауденаарде.
На это Карл и его свита закричали ещё громче:
– Если ты не откроешь, ты будешь изжарен на копье, как на вертеле. А перед этим проглотишь свои ключи.
На шум прибежал из арсенала старый солдат, высунул нос из-за стены и заорал:
– Дозорный, ты ошибся. Это наш император, я узнал его, хотя он состарился с тех пор, как увёз отсюда Марию ван дер Гейнст в замок Лален!
От ужаса привратник упал на землю замертво. Солдат взял ключи и побежал отворять ворота.
Император спросил, почему его так долго заставили ждать. Выслушав объяснение солдата, его величество приказал опять запереть ворота, вызвать солдат Корнюина и повелел им открыть шествие с дудками и барабанами.
Вскоре поднялся колокольный трезвон.
И его величество с царственным грохотом прибыл на Большой рынок. В зале заседаний собрались бургомистры и старейшины: старейшина Ян Гигелер выбежал на шум и возвратился в зал заседаний с криком:
– Keyser Karel is alhier! – то есть: Император Карл здесь!