
Может, если бы я чаще слышал правду, как она есть, а не неуклюжие попытки ее сокрыть, сгладить, припрятать от моей психики, мне и становилось бы легче. Но они как будто старались убежать от реальности, в то время как я стремился ей навстречу. Всегда стремился навстречу, не боясь столкновения. Потому что столкновение неизбежно. За этим я здесь.
Я ненавидел слово «инцидент» и слово «триггер». Как можно пичкать научными терминами человека, чью маленькую сестру украли у него прямо под носом? Забрали беззащитного ребенка и сделали с ним неизвестно что. Разве можно называть ТАКОЕ тошнотворно-спокойным словом «инцидент»? Весь тот сюрреалистичный ужас происходящего, что пришлось испытать мне и моей семье, вся боль, страх и отчаяние, когда следствие не давало результатов, бессилие, когда ее тело так и не нашли… Всего лишь «инцидент» для тех, кто лечит меня. Думает, что лечит меня.
Кто на моем месте не испытывал бы чувства вины? Да я возненавидел себя так, как ничто и никогда. Боль от побоев отца и взглядов матери была сладкой пилюлей, на время приглушавшей внутренние терзания. Крэнсби полагает, будто травма головы сделала меня таким, каков я сейчас, фанатиком, параноиком, но я так не считаю. Цель у меня появилась не сразу.
Долгое время в самом начале я понятия не имел, как мне жить дальше и что предпринять, чтобы ненавидеть себя меньше, или хотя бы эквивалентно уровню родителей. Не думаю, что существенно изменился с тех пор, как отец выбил из меня все дерьмо, чего я, безусловно, заслужил, и пережил бы еще раз. Когда я лежал на полу в прихожей, сломленный напополам, не мог вдохнуть и ощущал щекой что-то густое и теплое, как сироп, мне было хорошо. Я очищался через страдание.
Не отрицаю, что поступок отца многократно усилил во мне нечто, к чему я потом все равно бы пришел, но точно не поменял меня. Это ускорило процесс – безусловно. Однако я оставался собой: никчемным человеком, которого впервые не волновал его социальный статус. А еще – никудышным братом, которого тихо презирают члены семьи и даже соседи. То, что я видел в их взглядах, безмолвно-красноречиво обращенных в мою сторону, усиливалось внутри меня, как будто проходило через увеличительную призму, и обрушивалось новой волной порицания.
Вудбери – небольшой город, всего чуть больше ста тысяч человек, а ведь даже в крупных городах все знают друг друга через два рукопожатия. Стоит ли озвучивать, что подобные инциденты (ха-ха-ха!) случаются у нас, может быть, раз в пятьдесят лет, и население было обескуражено. Испуганные люди, как правило, забывают сочувствовать. Все свое негодование они выпустили с поводка не на того, кто это сделал (ведь никто не знал виновника), а на того, кто позволил этому произойти (и сам пострадал). Я понимал их поведение. И не понимал одновременно.
Несколько месяцев я всерьез думал о самоубийстве. Боли я не боялся, она казалась спасением от ежедневного самоистязания. Я искал подходящие способы. В такие минуты настроение у меня улучшалось. Я думал, если меня не станет, всем вокруг сделается легче, особенно родителям. Точно знал, что они не способны любить человека, по вине которого произошла катастрофа, даже если этот человек – их сын. Вторых детей всегда любят больше, это аксиома. Относиться ко мне по-старому не будет никто, на прощение я не рассчитывал, в притворстве жить не хотел.
Узнав, что я выбрал уйти из жизни, они вздохнут с облегчением и смогут оправдать меня – в глубине души. Жизнь за жизнь. Только радикальный шаг мог искупить мою вину. Только мертвый сын мог снова вызвать сочувствие и привязанность в их окаменевших сердцах, помочь начать все с чистого листа. Да, Нону это не вернет, зато хотя бы я перестану маячить перед глазами живым и ненавистным напоминанием, что ее не вернуть.
Некоторые вещи недоступны для понимания, пока не произойдут с нами лично, и выглядят как великое открытие, покуда не захочешь приобщить к нему остальных. Тогда и заметишь, что окружающие давно разгадали эту тайну и держат рот на замке. Словно существует негласное табу, запрещающее делиться важными доводами, достигнутыми путем индивидуальных ошибок. В моменты осознания этого запрета я начинаю ненавидеть тех, кто предпочитает молчать, за то, чего они раньше мне не рассказали. И чувствую себя идиотом, который заново изобрел велосипед.
Чуть больше года пролетело, словно месяц, проведенный в болезненном бреду кошмарного сна. Бесконечного кошмарного сна из повторений, стыда и желания самоуничтожиться. Из чужих взглядов и движения губ, заговорщически переговаривающихся обо мне. Из моего собственного взгляда, направленного на меня прямо из зеркала. Если бы этот взгляд мог убить, я бы давно решил проблему своего существования.
От суицида, способного устранить мои страдания вместе со мной самим, меня остановило только одно: они не нашли тело. На языке сухих фактов это означало, что смерть не установлена точно, абсолютно и конкретно, и человек считается пропавшим без вести, а не убитым. Так они говорили сами. И тогда я понял: пока не найдено тело, моя сестра не может быть мертва. Я не имею права так думать, а тем более – опускать руки. Точнее всего следует сказать, что она и жива, и мертва одновременно. А если есть шанс, что Нона жива, самый мизерный шанс размером с атом, я тоже не хотел умирать, хотя жизнь, какой она у меня была, подталкивала меня к этому шагу.
Единственное, о чем я сейчас жалею больше всего, состоит в том, что я слишком много времени потратил на сожаления и ненависть к себе. Я упустил несколько лет, пытаясь прийти в себя, а нужно было действовать сразу, молниеносно, пока меня не поместили сюда. Взять себя в руки и идти по горячим следам, задушить собственное бессилие.
Я был размазней для этого. Я совершенно ничего не мог, кроме как лежать в постели, плакать да размышлять, как всем будет хорошо без меня и как мне самому станет хорошо без себя. А думать следовало о другом. Но разве способен человек, переживший горе, слышать хоть что-то, кроме жалости к себе? Самый громкий инструмент в оркестре.
Со временем какой-то частью сознания я стал понимать, что Нону найдут. Предчувствие туманило взор как бельмо на глазу, как полупрозрачная соринка, которую не можешь вытащить, и игнорировать тоже не можешь, но оно клубилось и разрасталось, пока не стало катарактой, полным поражением глаз… и моим новым зрением. Новым взглядом на прошедшие события и предвосхищением будущих.
Наверное, я понял это еще в тот вечер, когда сам не нашел ее в проклятом парке аттракционов, куда поперся со своими квазидрузьями5[5], чтобы охрененно провести время. Лучше бы я выбрал остаться дома, тогда бы и Нона осталась, и всего этого не произошло бы. Жизнь могла сложиться совершенно иначе под влиянием крошечного поступка. Но я повторяю для тех, кто еще не запомнил: неизбежное обязательно случится.
Кто-то забрал ее у нас, забрал у меня лично.
Долго ли этот человек ходил за нами или Нона попалась ему на глаза случайно, сгенерировав спонтанный план действий? Видел ли он меня, когда забирал ее, или вообще не знал, что девочка в парке с братом? Братом, которому стремно было возиться с ней при других пацанах, который в тот вечер больше всего мечтал от нее избавиться.
Что ж, мечты сбываются.
Каждый раз, как я думаю, что с ней сделали, зачем конкретно ее забрали, что ей пришлось пережить, меня охватывает даже не ярость, а удушающая паника. И желание спрятаться куда-нибудь в параллельную реальность, где не существует людей с их омерзительной привычкой скрывать в себе чудовищ. Становится до тошноты жутко от картин, услужливо возникающих в воображении (как правило, фантазия работает очень активно, если имеет возможность продемонстрировать нечто негативное, внушающее ужас или отвращение). Рот наполняется вязкой кислотой, ладони потеют и воняют ржавым железом, а в висках начинает бурлить кровеносный грохот.
Таков был вкус и запах моих видений, от которых я рыдал по ночам, не помня себя. Сестра в них всегда была такой, какой она осталась на фотографии в моем мобильнике, которую я в тот вечер показал половине парка: босая, в мокром платье и идиотских красных нарукавниках для плавания. Вот такой она и осела в моей голове навсегда.
Я видел рядом с Ноной мужчин, всегда наполовину раздетых. Чего бы они ни планировали изначально, я слишком хорошо знал, что могут сделать с девочкой взрослые мужчины без моральных принципов, прежде чем убить. Даже если похищали ее не ради этого, рано или поздно их мысли склонились бы в эту сторону. Все равно за это им ничего не будет, так зачем же упускать шанс?
Возможность изнасиловать ребенка, ни в чем себе не отказывая, выпадает нечасто (хотя у людей их ремесла она, наверное, случается чаще, чем у среднестатистического человека), чтобы ее проигнорировать. И я уверен: они ее не проигнорировали. Отвратительно, я знаю. Но именно так устроен мужчина (подавляющее большинство порождает правило, исключения подтверждают его своим малым количеством).
Я понимаю противоестественность такого возбуждения и сам бы так никогда не поступил. Но не уверен, что для похитителей маленьких девочек все обстоит именно так. Если есть вариант безнаказанно претворить в жизнь самые смелые фантазии, они это сделают, я это знаю, черт возьми, знаю так же точно, как и то, что солнце всходит на востоке.
Любой парень это понимает яснее ясного. По той же причине любой отец бесится, когда узнает, что его дочурка начинает с кем-то встречаться. Он лучше всех осведомлен, на что способны ему подобные.
Знать, на что способны другие мужчины, потому что ты сам мужчина, – омерзительно и неизбежно, даже если ты совсем другой. И ведь это самое ужасное. Пропасть разницы как будто подчеркивает всю лицемерность мизерного сходства.
Однако я не мог ненавидеть себя еще сильнее. Особенно за это.
По ночам я слышал, как сестра кричит. Сначала от испуга, потом от боли. Это точно был ее голос, хотя в реальности мне не доводилось застать ее в таком состоянии. Прошло два года, девять месяцев и восемнадцать дней с того вечера, а я до сих пор слышу в голове исступленный крик, на который никто не откликнулся, и никакие лекарства, беседы и процедуры, хоть тысячу лет меня здесь держи, не продезинфицируют меня от него.
Какова вероятность, что они не убили ее в процессе? Я не знаю. Если не так, то потом – скорее всего. Может быть, только за этим и похищали. Но пока не было тела, и я собственными глазами его не увидел и не опознал, мой мозг упорно отказывался верить в смерть Ноны. Хотя следователи не раз подводили нас к этой мысли. Обо всех сопутствующих ужасах они, разумеется, молчали. Мое воображение и без них было богато на подробности, в прошлой жизни я часто смотрел криминальные сводки.
Они говорили, что если никто не потребовал выкуп за последующую неделю после похищения (слава богу, хотя бы в полиции называли вещи своими именами, а не раздражающе нейтральными терминами), то похищали не ради выкупа. Жертва педофила, секс-рабство или органы. Такими были их основные версии. Они работали над ними, но результатов это не давало. Моя мать продолжала ждать письмо от похитителей даже спустя месяцы. Уверен, она до сих пор ждет.
Помню, как она тщательно проверяла почту, иногда даже соседскую, и первая бежала к телефону, если он звонил. Конечно, это проще, чем смириться или хотя бы представить, что твою пятилетнюю дочь изнасиловали и убили, или кому-то продали, или распотрошили и продали по частям. Отец пил, и пил страшно. Думаю, потому что легче было сбежать из реальности, в которой он, как и я, понимал все слишком отчетливо и знал, на что способны другие мужчины. Мама этого не знала либо игнорировала.
А ведь сейчас Ноне почти восемь лет. Интересно, какой она стала? Вот бы посмотреть…
Со временем наши визиты в полицию становились все более бессмысленными и безрезультатными. Никакой новой информации. И нас начали подводить к мысли, что мертвый ребенок лучше, чем живой, но все это время страдающий. Сама по себе такая альтернатива звучала абсурдно и дико, я бы принципиально отказался выбирать на таких условиях, но видел, что родители иного мнения. Они слишком устали страдать и ждать. А я был полон сил переживать это снова и снова, идти до конца.
Я быстро понял, что наше дело считают безнадежным и медленно ведут нас к смирению, как скот на бойню. Делали ли они хоть что-то сверх положенной меры, чтобы найти Нону? Мне казалось, что нет, и до сих пор так кажется. Да, обыскали парк и окрестности, да, опросили часть людей, которые в тот вечер точно были в Глэдстоун, но на этом, похоже, их рвение закончилось, ведь зацепок не было.
Сначала это пробуждало ярость, но со временем я признал, что не ожидал от них ничего иного. Они делали вид, что сочувствуют, но у продавцов мороженого в парке аттракционов было ко мне больше сострадания и желания помочь. Нону увезли оттуда задолго до прибытия полиции, но кто это сделал и на какой машине, как ее увели и куда именно увезли, оставалось загадками, к которым не нашлось ключей.
Потом мне стало очевидно, что я сам должен заняться этим, что обязательно справлюсь, если начну. И непонятно, почему не начал сразу же, а потерял столько времени. Никто не желал найти мою сестру и вернуть домой сильнее, чем я. Ни родители, ни следователи, ни соседи, ни тинэшники6[6], прибывшие в Глэдстоун за пять минут до полиции и напавшие с камерами и микрофонами на меня, зареванного подростка. Упустить такой прекрасный инфоповод они не могли, ведь, будем честными, суть их деятельности базируется на том, что людям нравится в деталях узнавать о чужих несчастьях. Они жаждут знать всю подноготную, чтобы вкус собственной жизни казался слаще. Тут-то и появляется работа для криминальных журналистов, особенно таких наглецов, как тинэшники.
Похищение ребенка потрясло тихий Вудбери и соседние городки, из которых все съезжались в Глэдстоун, наш маленький аналог Диснейленда. TINA, тогда еще не очень известные, воспользовались громким делом, чтобы сделать себе имя. Они заявили, что проведут собственное расследование, чем гарантировали себе приток клиентов. Ведь все хотели быть в курсе событий, а полиция обычно менее многословна, чем журналисты.
Некоторое время палату, в которой я валялся после избиения, атаковали репортеры. Очень уж им хотелось узнать подробности моих взаимоотношений с отцом и пропавшей (похищенной, – мысленно поправлял я) сестрой. Но в конечном итоге тинэшники оказались такими же любителями чесать языком и вынюхивать все, что не относится к теме, как и следователи. Только более настырными. Ничего они не могли придумать, чтобы дело сдвинулось с мертвой точки. В отличие от меня.
И вот когда я это очень хорошо понял, когда все стало зависеть только от моих действий, родители сделали один звонок, и меня забрали в царство рубашек с длинными рукавами. Иронично. На родителей я не злился. Должно быть, они искренне верили, что этот поступок – проявление заботы обо мне. Я не успел поделиться с ними своими планами, а потом, когда они меня навещали (не очень часто, кстати), я был уже в образе и не мог такого озвучивать.
Цель важнее, чем отношения с родителями. Цель важнее чего бы то ни было.
Если бы мне сообщили, что через полгода человечество неизбежно погибнет в апокалипсисе, я бы не отклонился от намеченного курса. Так почему же увещевания врачей и пребывание на стерильном отшибе Вудбери, в царстве рубашек с длинными рукавами, должно отклонить меня от задуманного? Никто не ощущал решимости, которой я преисполнился, а потому не смог бы предугадать истинную форму моих стремлений: не вылечиться, чтобы освободиться, а освободиться, чтобы вылечиться.
Чуть более года меня мягко убеждали, что я ненормален и нуждаюсь в помощи, что я слаб и измучен, что инцидент (похищение, – поправлял я мысленно) – это не повод отказываться жить дальше. Что я ни в чем не виноват (дерьмо собачье, виноват здесь только я). И конечно же, что меня вылечат и все будет хо-ро-шо. Как будто что-то может стать как было, когда твою сестру украли, скорее всего изнасиловали, а потом либо убили, либо продали. Но если бы ее убили, то от трупа избавились бы. Очевидный факт. Рано или поздно все тела находятся. Как в кошмаре, прошел год, а Нона считалась без вести пропавшей. Следующие два года я провел в лечебнице, вынашивая свой план, и она все еще считалась без вести пропавшей.
Пока для других вероятность того, что Нона жива, сокращалась пропорционально течению времени, для меня все было наоборот. Чем дольше не могли обнаружить тело, тем активнее тлела надежда, что это неспроста. Может, и нет никакого тела. Нечего находить. Может быть, она еще жива. День за днем этот вывод казался все более логичным. Теперь я даже мог улыбаться, со мной случалось хорошее настроение, что помогало обманывать врачей, в частности Крэнсби.
Все-таки льстит, что никто из них в действительности не знал, что происходит у меня в голове. А ведь они использовали так много средств, чтобы туда забраться! Помню, читал когда-то: если оставить человека в покое, его состояние придет в норму гораздо быстрее. Посторонний шум мешает услышать самого себя.
В часы отдыха, благословенные часы тишины, когда никто не задавал мне вопросов и ничего от меня не хотел, когда не нужно быть в образе, я лежал в своей мягкой палате с прокисшими стенами и раздражающим комфортом, призванным внушить мне иллюзию свободы. Лежал и прислушивался к тому, что происходит у меня в голове, в области лба, который я считаю проектором мышления. Я слышал потрескивание, как будто ешь конфеты с маленькими шариками, которые взрываются на языке.
Очень тихое, осторожное потрескивание.
Я назвал его кристаллизацией.
В фоновом режиме в глубине деформированного мозга кристаллизировался строгий план действий, граненый и блестящий. Я мог, если хочу, заглянуть на несколько лет вперед и точно сказать, что меня там ожидает. Потому что в какой-то момент жизни после инцидента (похищения) я дал себе слово, что теперь только я решаю, что со мной будет происходить, а чего не будет. Хватит. Никаких больше непредвиденностей, никаких погрешностей. Если идешь к цели, с тобой должно случаться только запланированное, уж позаботься об этом, иначе, будь уверен, тебе ее никогда не достигнуть.
Я двигался по расписанию. Запланировал перебраться из строгого режима в умеренный, сделал для этого все и получил результат. Кто-то скажет, что я мог запланировать побег прямо отсюда и добиться его своей чрезмерной амбициозностью. Но я ведь не идиот. Я знаю: быстрое достижение цели не может быть верным, а зачастую оно еще и невозможно физически. Мыслить и действовать нужно рационально. Какой толк в планировании побега, который я не смогу совершить?
По крайней мере, он недостижим из отделения для буйных.
Гораздо логичнее дробить цель на множество субзадач, протяженных во времени, требующих подготовки, а потому умеренно выполнимых.
Мир подчиняется причинно-следственным связям. Я достаточно здоров, чтобы это понимать и использовать в качестве подспорья. Невозможно за месяц убедить лечащего психиатра, что тебе лучше, ведь он видел, в каком состоянии тебя сюда доставили, и обладает профессиональной компетентностью, внимательностью, подозрительностью. Он тоже не дурак, в том и сложность. А если речь идет о промежутке, допустим, в двенадцать раз длиннее месяца, это становится выполнимым, это меняет дело.
Терпение. Ключ ко всему на свете – терпение и способность выжидать момент.
Невозможно найти похищенную сестру, пока сидишь в психиатрической лечебнице и убеждаешь всех, будто как раз этого ты не собираешься делать. Но стоит выйти отсюда, и нет ничего невозможного для человека, который действительно стремится к цели. В своем успехе я не сомневался. Любой человек в мире мог бы достичь желаемого, обладая хоть четвертью моей мотивации. Но люди предпочитают кратчайшие пути с минимумом усилий, поэтому ничего не добиваются. Я же избрал путь тяжелый и длинный, но гарантированно ведущий к мечте.
Не важно, сколько мне придется ждать и как долго петлять по лабиринту, если я в конечном итоге точно выйду из него. Я в этом уверен так же, как и в том, что добрый Дадс подпишет бумаги о моем переводе. Крэнсби его убедит. Потому что я убедил Крэнсби.
Что касается Аарона. Строго говоря, мне повезло с лечащим психиатром. Я не мечтал заполучить кого-то столь увлеченного и податливого. Он старался понять меня, заставлял себя сострадать мне, поддерживать. У него бы это обязательно получилось, если бы я был тем, за кого себя выдаю. Делая вид, что доверяю ему, я отстранялся, потому что, обманывая, мы становимся противны сами себе. Никто не знал, о чем я размышляю по-настоящему, в отдаленном уголке мозга, надежно спрятанном от ментальных скальпелей психиатров.
Аарон любил повторять, что у меня «триггер на маленьких девочек». Звучит до оскорбления двусмысленно. Возможно, как раз остротой этой фразы он стремился привести меня в чувства. Не знаю. У меня было предостаточно времени подумать над тем, что я о себе слышу в опостылевших стенах. А слышал я множество причудливых терминов. Но почему-то этот «триггер» запомнился лучше всего. Потому что единственный соприкасался с реальным положением вещей, в чем я бы никому не признался. Могу вот что сказать: настоящий триггер был у того, кто увел Нону в тот вечер, а не у меня.
Но у нас же так любят перекладывать вину и ответственность на жертву.
В стерильном королевстве, правителем которого был небезызвестный Дадс Добрый, я не позволял себе такую роскошь как слезы, хотя и испытывал порой сильную потребность от них избавиться. Невыплаканное как будто гнило во мне, бродило, становилось чем-то еще: не водой, не кровью, не лимфой, а… компостом из боли. Уверен, именно поэтому со мной время от времени случался конъюктивит, и глаза воспалялись.
На приемах, слыша слова и фразы, задевающие меня, я почти срывался. Но заплакать означало выйти из образа, подпустить к себе слишком близко, позволить нащупать слабые места в приступе эмоций. Все это отдаляло от цели, ради нее я держался, позволяя себе грустить только по ночам, когда никого не было рядом. Ночью почему-то уже не хотелось плакать, вместо этого я обдумывал детали предстоящего будущего, прокручивая и пересматривая план, который имел возможность держать только в голове.
Я думал слишком много для простака, которым выставлял себя и которым меня с облегчением считали. Удивительно, как мало от тебя ожидают, если притвориться наивным придурком. В моменты полной темноты и освежающей тишины я мог, наконец, побыть собой, и это меня спасало от полной потери личности. То были короткие часы, когда на свет выбирался, чтобы немного пожить, настоящий я. Он спрашивал: действительно ли все эти вещи говорят о нем? Может, люди в халатах не так глупы и способны заглянуть глубже, чем ему позволено? Чем нам с ним позволено.
Попробуй не испытывать волнения и нервного возбуждения при виде девочки такого же возраста, как похищенная по твоей вине сестра. За которой ты не уследил, потому что повел себя как самовлюбленный кусок дерьма (спасибо отцу за цитату, попадание прямо в яблочко). В тот вечер в каждом ребенке ее роста я готов был признать Нону, бегая по парку в поисках. И не нашел. Просто не успел.
Спустя время я заметил, что не могу находиться на улице, в толпе людей. Потому что это слишком напоминало мне переполненный в тот день Глэдстоун, потому что в толпе всегда были дети, а я не мог на них смотреть, меня бросало в жар. Этих беспечных детей хотелось забрать с улицы и упрятать по домам, чтобы с ними не случилось ничего плохого. Но что я мог сделать? Кому-то везет, а кому-то нет. Пусть идут своей дорогой, а я не стану препятствовать неизбежному.
Так устроена жизнь. Чьих-то детей похищают в парке аттракционов, до отказа забитом другими детьми, а чьих-то за руку приводят к радиорубке, чтобы передать родителям, целых и невредимых, не успевших даже испугаться.
Как ту девчонку тогда.
Она ведь запросто могла оказаться на месте Ноны. Почему не оказалась? Почему? У них даже имена похожие, а от перестановки мест слагаемых глобально сумма не меняется. В масштабах мироздания в любом случае получился бы одинаковый исход: один похищенный ребенок – одна разбитая семья, один найденный – одна семья счастливая и живет дальше.
У жизни нет любимчиков, ей все равно, кого бить под дых. В этот раз ударили меня, да так, что я до сих пор не отдышался. Если мы утверждаем, что мир подчиняется закону причины и следствия, нужно еще вот что обговорить: неизбежность – это причина, а несправедливость – разумное следствие. Или я не прав?