– Ничего
– Позвольте, как же это?
Этот гриб в прелестной шляпке есть нельзя. Я не сказала уничтожить – он прекрасен – совершенство в своём роде, но не ешь – ты не осилишь. Твой желудок слишком нежен, и менять его не стоит из-за этого гриба. И заметь, я не сказала: "Сволочь – гриб" – я не судила. "Не суди, судим не будешь"… Впрочем, если хочешь – ешь.
* * *Всё лето я готовилась читать лекции о компьютерах и обо всём, что с ними связано. Это была совершенно безумная затея – очередная вавилонская башня. Но, странным образом, мне дорога тогдашняя иллюзия, вернее, фантастический опыт мучительного отказа от прекрасной идеи сеять «разумное, доброе, вечное».
Мой фильм, должно быть, вырвался на волю – на сцену, к зрителям, к свисту и топанью ногами. Что-то произошло с сообщающимися сосудами: разбилось сердце или лопнуло терпение. Может быть, моя планета вошла в область метеоритов или пережила извержение вулкана… мне пришлось надолго покинуть её.
И вот, совсем недавно стихия угомонилась… и я, после долгого мучительного марафона, в своей комнате, у окна, за которым видна сосна, и дальше, у забора, на границе с пустыней, два старых эвкалипта…
Избавиться от мыслей я пытаюсь сонетом. Вернуться в сад, без знанья добра и зла – об этом все мысли. Замкнулся круг – и вечной чередой движенье лиц, рук…
Пэтэушники официально обретались на дне системы советского образования. Но в иных системах, например, в солнечной, занимали иное место – под солнцем – и мне каким-то мистическим образом удавалось быть… относительно – понимаете? Я в упор не видела советской башни вместе с её сияющей вершиной. А люди… казались мне людьми, словно и не карабкались вверх вопреки земному притяжению. И Марк Крысобой… тоже… казался мне добрым человеком. Идея равенства тогда трансформировалась в моём сознании буквально – на уровне "сравнительного образа". Любого Хомо я сравнивала с собой и Таней Лариной, и, обращаясь к среднеарифметическому в ожидании взаимности, мастерила бутафорские диалоги…
Заметьте, как независимы от прилагательных некоторые существительные – такие, как земля, дерево, дом, человек. Эти слова хранят изначальные сущности и своей мелодией, начертанием, неожиданными однокоренными связями молят об осознании заключенных в них смыслах. «Училище» звучит, как «чистилище» – воплощение идеи принуждения. Теперь, спустя годы неполучения зарплаты, выпускники училищ продолжают отлынивать от жизни. Они прячутся по притонам и стоят на панелях, настойчиво отдаваясь произволу.
Главной наукой в училище было преодоление природного отвращения к насилию. Тамошний преподавательский состав мастерски прочищал мозги и вытряхивал души, разделывая литературу на сравнительные образы, а историю – на пятилетки.
У меня обманчивая внешность божьего одуванчика. На базаре торговки уверенно кладут мне на весы самые скверные картошки – быстро-быстро. И не сразу замечают, что и я так же – быстро-быстро – выкладываю их обратно и заменяю хорошими. В результате этого стремительного блица уношу домой два кило вполне съедобного компромисса.
Но училище – место, где компромисс невозможен, и спаси боже от длительных партий – в затяжном обмороке душа гибнет, бросая своё тело на произвол чьих-то пошлых башен, и возникает системная плоть, воспроизводящая саму себя.
Не знаю, кому на Руси жить хорошо? Может быть, жителям Арбата, в лирических переулках которого не пропадали поодиночке больше чем поэты – чего уж больше? Арбат – рай, Евангелие – от Воланда, партия – честь и совесть, социализм… с человеческим лицом? Думаю, что тот, у кого всё это укладывается в его башню, определённо пребывает в аду, где на кругах – круговая порука и вечный приют для любителей дармовой выпивки из сообщающихся сосудов. А прочие – у кого всё рушится к чёрту и нет своей комнаты, пропадать или спасаться приходится поодиночке…
В училище попадали, в основном, наследственные двоечники по чистописанию – главному критерию всеобщей порядочности. Это были молодые Хомо, пребывающие в хронической, вялотекущей разрухе. Если бы каждого из них можно было вовремя прислонить к тёплой стенке на Нью-Йоркском авеню и подключить к искусственному сообщающемуся сосуду, то вышло бы вполне симпатичное Хомо-безвредное. Но в забытом Арбатом Энске пэтэушники были смертельно больны врождённым рабством. Им нечего было терять, кроме иллюзии своих цепей, и они заискивающе-угрожающе бряцали ими, напоминая о своих правах: дипломе о всеобщем, пайке в сообщающемся и пропуске в вечный приют за выслугу лет.
Всё лето я готовилась преподавать. В пять утра молилась: "Господи, спаси, Господи. Дай мне немного сил и ума, Господи, дай выбраться из шарашки, молю…" Я читала, писала, проговаривала слова, складывала из них тексты и зубрила наизусть. Мне нужно было преодолеть косноязычие и болезненный страх. Я исхудала, плохо спала. Моё семейство безропотно ело суп из горохового концентрата. За неделю до начала занятий завуч на ходу сообщил, что я буду читать ещё два курса: «экономики» и "автоматизации производства", а также должна подготовить класс – побелить стены, покрасить парты и пол, помыть окна, написать транспарант – эдакую цитату из компьютерщика в законе. Меня познакомили с коллегой по будущей воспитательной работе мастером Людой – бойцом а-ля Чингисхан.
Я продемонстрировала свой свеженаписанный наскальным шрифтом транспарант: "Компьютеризация поможет человеку при условии, что этика и культура будут соответствовать сложной технике" Н. Винер."
– "Кто этот Винер?" – спросили товарищи, зевнув странный текст (в том году было много странного, например, эстетика, которую должна была преподавать лейтенант милиции Капитанова).
– "Отец кибернетики" – радостно сообщила я.
– "А…" – сказали товарищи, оглядывая умытый моими слезами класс. – "Ну ладно" – успокоились начальники – перед ними вдохновенно светились ожившие мощи великомученицы, и беспечальное существование экономики с кибернетикой было обеспечено на ближайший учебный год практически на-шару. И откуда… ещё берутся такие… чокнутые?.. Ох, и богата мать – земля русская…
Славная была охота. Пятьдесят уроков в неделю, самосуды педсоветов, линчевания воспитательной работы, набеги Чингисхана сотоварищи, дружеские советы старшего лейтенанта по эстетике Капитановой "размазать всех по стенке"… Славная была сеча: кто кого крушил – не понятно, но все были в процессе, и остров советской самодостаточности процветал.
Но потом, через полгода, среди дыма и визга картечи до моих оглохших ушей стал доходить невнятный, поначалу, шепот. Я потихоньку приходила в себя и оглядывалась первобытными глазами. Слава Богу, в кадре проявилась не растерзанная плоть, а смертельно уставшая женщина, одиноко царапающая плохим мелом замысловатые знаки на грязной доске, перед вяло хулиганящим классом. Буйный период сменился лёгким помешательством с просветлениями. Я удивлённо знакомилась со своей историей болезни. Выяснилось, что больная является крупным специалистом по информатике в масштабах Энска… Страдает языком – изъясняется на литературном русском, что затрудняет общение с коллективом. Слабосильна на предмет физического воспитания – уклоняется от рукопашных схваток и плохо смотрится в строю: так себе – ни рыба, ни мясо – но жилы есть, и пока тянет, а там… видно будет.
Близилась весна. В моём расписании распахивались окна… и в них зовуще синела река. Появилась первая редиска. Снегурочка становилась всё печальней. Я недоверчиво вглядывалась в толпу, валяющуюся на партах, причудливо раскрашенную, дефилирующую без правил движения, невнятно жестикулирующую, издающую птичьи крики… Толпа жила скрытой от меня жизнью, и мне показалось, сдуру, что это – народ. И я… пошла в него, в чём была – будить, сеять, пожинать…
Начались суровые будни моего подвига: листовки, сходки, заговоры, слежки, террор, аресты, ссылки и побег в так кстати подвернувшийся Израиль. Это была классная буря в стакане воды, и я, должно быть, утонула бы на этот раз, если бы не вывел меня иудейский Бог на высылки – в Ханаан, как и праотца моего Авраама. Видно, и праотец наш, в своё время что-то не поделил с вавилонянами, должно быть, истину – и был сослан в чистилище Израиля.
И вот, только теперь, наконец-то, одумалась – опомнилась, покаялась, связала причины со следствиями, и, слава Богу, у меня своя комната, и я ищу слова: сама – себе. Калачом меня не выманишь. В каждый божий день своей жизни отправляюсь в прошлое и будущее, ворошу его, пересматриваю, чтоб не пропало, чтобы не завелись там привидения, и всё время нахожу что-то невероятно мне важное и думаю: "Господи, как же я жила без этого, как убога была моя планета прежде и как великолепна теперь, когда я раздобыла… была… была…"
Правда, правда – истина проста. Нужно только правильно найти точку – фокус, секрет которого прост… и неуловим…
Должно быть, я азартна особым образом. Вот, недавно, знакомая художница научила меня рисовать яйцо в рюмке. Господи, сколько тайных законов в его простой, казалось мне, сути. Там есть законы света и теней – собственных и отражённых; есть законы у принимающего его пространства. Теперь всё человечество делится для меня на тех, кто посвящён в тайну яйца и нет, кто соблюдает закон… и нет – на добрых и нет. Закон прост, как "не убий": "Вещи имеют сути, и человек свободен познавать их, но не волен владеть. За всё, чем владеет, всегда приходится платить, и цена неизвестна – сути вещей свободны от людского суда, и только Бог знает…"
– "Чего вы тут делаете?" – спрашивала я пэтэушников.
– "А Вы – чего?" – спрашивали они меня.
– "А я тут… зарплату получаю, и отпуск у меня два месяца, и ещё можно между уроками сбегать в магазин и домой – детей покормить, прибрать, то да сё по хозяйству. А вы? Ведь вы всё равно тут ничему не учитесь, весело, что ли?"
– "Да нет, чего там весёлого? На Вас смотреть? До смерти надоело. А что поделаешь, до восемнадцати на работу не берут, и без аттестата пропадёшь. Эх… жаль, что немцы нас не завоевали, жили бы теперь в Германии, жвачку бы жевали, джинсы бы носили".
– "Да вы что, пэтэушники, белены объелись? Да они бы нас всех в концлагеря посадили".
– "Сами Вы – пэтэушница, Татьяна Иосифовна, что ли, теперь не сидим? Вот, Вы у нас – надзиратель, а у Вас – завуч надзиратель, и вот доложим ему как Вы тут нам уроки – ля-ля-ля – ведёте, будет Вам и концлагерь, и какао с чаем".
– "А я вам двойки сейчас поставлю»
– "Не поставите – не положено, а то получите от завуча… парты красить".
– "Ну ладно, а чего вы хотите… кроме жвачек?"
– "Мы не знаем… а Вы чего?"
– "Я хочу жить на необитаемом острове… чтобы был у меня дом и сад, и не торчала бы я здесь перед вами пугалом огородным".
– "И мы хотим".
– "Что вы повторяете – это я придумала. Я там буду детям своим сказки рассказывать, а вы чего? Небось, съедите друг друга – недаром вас на жвачку тянет".
– "Нет, мы тоже хотим сказку…"
– "А вы не умеете. В пять утра не вставали, не читали, не писали, не проговаривали, Богу не молились… и туда же… Да у вас уже челюсти устроены не для сказок, а для жвачек. Вот, расскажите мне про курочку Рябу…"
– "Ну, блин… значит… эта…"
– "Садись, Хомо, три пишем, два в уме. Пока яичко не нарисуешь в фокусе, не видать тебе, простодушному, необитаемый остров…"
Разумеется, все эти разговорчики в строю и прочие фокусы в ПТУ даром не проходили. За удовольствие говорить, что думаешь, приходилось платить. Мой блиц с системой двигался к кульминации – битью по голове. Постепенно парторганизация с директором, похожим на крепкий кукиш, обнаруживали системный вирус.
Из нормальных классных комнат во время уроков доносились здоровая ругань и звон булатный, а из моего – нет. И на перемены я выходила без красных пятен на физиономии – главного признака честно выполняемого долга. Начальники не ошибались. Я смирилась с тем, что мои замечательные открытия информационных миров пока ещё преждевременны… для Хомо-пэтэушного, и с безумством храброго, стала искать искорки угасающего сознания, раздувать их, подбрасывая лучинки слов – рассказывала сказки – единственное, что могли они ещё слышать, и, таким образом, была предтечей постсоветской Санта-Барбары.
Кстати, думаю, что сериалы и реклама – данность безнадёжно полезная, как и оскорбляющая лучшие чувства постсоветских эстетов реклама гигиенических средств. Увы, как ещё образумить народ-мутант, приученный оберточную и туалетную бумагу перед употреблением марать типографской краской? Это тот самый летальный исход, когда приходится использовать высокую технику при низкой культуре, и оскоплённая в лучших чувствах интеллигенция, вынуждена пожинать плоды своей страшной близости к народу. Кап, кап – капает собачий сок из терзаемой любознательным Павловым дворняги. Клип, клип – клипает телевизионные памперсы замученное население. "У попа была собака, он её любил…" – страдает информатикой обделенное информацией училище.
В наш класс, на погребальный костерок пэтэушного сознания всё чаще наведывались начальники и терзали мне печень. Дальше становилось всё скучней – начался экшен с погонями и перестрелками, и это сто раз описано в лагерной классике. Чего-чего, а загонять и уничтожать в Энске умели не хуже, чем у людей… Так, за плохо покрашенные парты дают в лоб, а за сломанные стулья – по лбу. Для должного эффекта важен темп и глубокий звон: в лоб – по лбу, в лоб – по лбу – таким звоном и полна, матушка, земля русская…
Моя пэтэушная карьера двигалась к своему естественному завершению – аутодафе с увольнением по собственному желанию. Но напоследок состоялся прощальный бенефис, афиша которого украшает теперь мою планету. Завуч объявил мой открытый областной урок – то есть, аншлаг мне был обеспечен. Завуч был старым битым лицедеем с выразительной лепкой последнего предупреждения во всём облике и хорошо отрепетированной невнятной бурностью. По коридору он бежал, как падает в обрыв между скал раненный в бою сокол. Про учеников говорил: «континент» и нежно любил ловить рыбку. За тридцать серебряных линьков на зорьке продал бы весь континент оптом и в розницу. Для грядущего спектакля я выбрала группу электронщиков, которым рассказывала самого Бредбери. Они ещё проявляли признаки жизни и потому были в опале, но начальники их побаивались и вели себя осторожно – не зарывались. И мастер был… вполне – с ходу пасти не рвал. Сценарий у меня был давно: пылился на полке не хуже иных. И вот, наконец, такая удача – аутодафе…
"Любите ли вы театр, как люблю его я?" – одиноким творением диалогов, света, звуков, обещаний висящего на сцене ружья и декорациями из гениальных яичных теней… Группа актёров была чудной – прирождённые любители повыделываться. Я раздала всем бумажки со словами и велела откликаться только на мой голос и свои имена. Рассадила, прорепетировала – поселяне смотрелись убедительно и трогательно в своём стремлении к знаниям в области компьютеризации всей страны.
Народу привалило множество (манила весна, а наше училище стояло на берегу реки). Галёрка была забита, стояли в проходе. Класс был похож на пещеру дикого племени – его стены украшали мои самодельные картины со сценами охоты на информацию.
Это была показуха в лучшем смысле слова – попурри на темы не пройденного. Вначале мы поговорили о вечности, материи, энергии, пространстве, времени, Боге и о том, что мир несёт информацию о себе, но только человек разумный может воспринять её, осмыслить, понять мир и себя самого. О том, что понимание и есть человеческое предназначение – смысл жизни и условие гармонии в мире: здоровья, благополучия и счастья – всего того, чего мы желаем себе.
Затем мы определили, что причина всех бед, болезней и войн – в непонимании, незнании себя, окружающего мира и вечных законов – самой важной информации, необходимой для жизни. Мы объясняли, что человек живёт, пока мыслит и поступает на уровне вечных законов нравственности. А всякие отговорки про то, что виноват кто-то другой, не принимаются: преступил – не живёшь, и большой привет с соболезнованиями вечным жмурикам и косящим под них.
Потом был короткий опрос на тему "быть или не быть", и что есть добро и зло, этика, культура, цивилизация и почему отец Норберт Винер не завещал нашему ПТУ хотя бы один годный компьютер. Поговорили об отсутствии свободы информации в нашей стране и о «перестройке», как реанимации усопшего общества, не владеющего своей энергией и материей – своими взрывающимися атомными электростанциями, сгорающими травами и исчезающей колбасой. До электроники – всяких шифраторов, дешифраторов и прочего высокого пилотажа разговор не дошел из-за вечных проблем со сложением в столбик. Новый материал был опять о собаке: мол, у попа была собака, он её любил…
Не всё ли равно кто у кого что отъел – для вечности, в безмолвии несущей слово. В собаке были все источники и составляющие бытия: материя, энергия, информация, и она ни в чём не проигрывала в сравнении с иными зеркалами компьютеризации советского калейдоскопа. Древняя как мир трагедия съеденного мяса – преступления, влекущего наказание – позволяла бесконечно иллюстрировать слова Норберта Винера и Льва Толстого о том, что невозможно противиться злу насильственной компьютеризацией пэтэушника, неспособного улучшить собою мир. "Мене, мене текел, упарсин" – оранжево пылали над доской свежеокрашенные письмена вопиющих в пустыне отцов… Моя башня стремительно рвалась к небу. Поселяне вдохновенно читали скрижали, галёрка портилась квартирным вопросом, в царской ложе шелестело возмездие – толпа не превращалась в народ.
Затем прозвенел звонок, всё засуетилось – началось столпотворение. В столовке в честь открытого областного урока давали по полной программе. Мне достался компромисс в дюжину ванильных сырков с изюмом – на поминки по моей последней советской иллюзии.
В пустыне дождь.Не дождик – дождь серьёзный:стеной, потоком, страстный, обложной —– Дождь Победитель – вал девятый, шторм,небесных вод ликующая щедрость!… по капле всем песчинкам…по глотку иссохшей глине– водопад на камни стихии первобытной,что хранит Потопа тайну —древнюю мечту о чистоте грядущей.Крест
Странно здесь, в Израиле, ощущается новогодняя ночь. Нет снега, нет ощущения таинства смены годов, кажущегося единственной возможностью прикосновения ко времени. Вот, был декабрь прошлого года, и – ах – уже январь будущего. И словно что-то мелькнуло, как будто, совсем близко… тень… чего-то мощного и огромного – зверя, бегущего свободно и ровно без устали. И, вот уж, след простыл, и я улыбаюсь растерянно вдогонку… А потом смеюсь и пью вино: "Знаешь, я, как будто, видела его. Нет, точно, видела. Это – пёс с мощной грудью, и он мчится против течения реки с такой лёгкостью, словно по тропинке на склоне балки. Теперь, ночью, он чёрный, но утром – розовый, а днём золотой. Жаль, что ты не видел…"
У меня всегда последняя минута перед боем часов, как перед смертью: вот, остались секунды и нужно успеть подумать самое важное. Свершается нечто чужеродное и неодухотворённое, пересечение которого с моим Я неизбежно, и только мысль, собранная как чемодан, останется со мной, когда часовая стрелка отделит меня от прошлого. С годами встречи со временем становятся всё проще – всё легче собирать самое необходимое. Так бывает с опытным любителем путешествовать налегке, когда всё умещается в компактный рюкзак. И последняя мысль всё больше похожа на молитву – несколько прозрачных слов ни о чём.
Теперь точка пересечения годов оголена – слабая беззащитная плоть будней. Шаманский – прежде – бой курантов слышен по российскому ТВ в одиннадцать часов лукавого местного времени. Здесь новогодних минут – сколько просит душа. Та, прежняя, с ёлкой и Дедом Морозом – для торговцев. Для тех, кто что-то продаёт и покупает – дома, труд, развлечения. Это Новый год для денег, у которых своя важная жизнь: для счетов, зарплат и расписок, для продажи себя в рассрочку и оптом.
Для Человека – Новый год здесь приходит осенью, с Тишреем – в день рождения Адама. Он наступает, как тогда – в шестой день творения, с появлением первых ярких звёзд, среди которых теряется прозрачный серп еврейского светила. Человек рождается, как и молодой месяц, слабым и одиноким, и, даже познав полноту своей жизни, остается один… под небесами. В полнолуние весеннего равноденствия, в Нисан, с наступлением ночи вечерние звёзды едва заметны в свете тяжелой оранжевой планеты. Над миром безмолвно льются лунные капели, и людям снятся тревожные сны о злой доле рабства. Эта Новогодняя ночь – для тех, кто помнит себя в Египте и помнит луну благословенную, светящую под ноги беглецам и – проклятую, бегущую по пятам с вооружёнными солдатами фараона. В эту ночь в волшебном фонаре видны тени Каина и Авеля; тени прокураторов Иудеи, храмовых жрецов и Иешуа, которому осталась неделя до вечности, тени его уснувших учеников – будущих апостолов будущего календаря… для торговцев.
Но главные минуты у каждого свои, и они причудливо вплетены в узор бесконечной сложности, похожий на рисунок судьбы, что на ладони. Моя минута напоминает о себе болью вот уже пятый год. Мой календарь отмерен наперёд – шесть лет. Шесть лет моей жизни расчленены на минуты несвободы от времени, зависимости от чужих календарей, когда мысль не спасает, а только уточняет мою вину, и комната с окошком в сад становится ловушкой.
Три года отслужил в армии старший сын и, вот, три года – младший. Я должна была не допустить, но не сумела. Тогда, осенью, он взял за ручки пластиковый пакет с зубной щёткой и, неуверенно улыбаясь, спустился по лестнице, а я вышла на балкон. Внутри было отчаянно пусто, как будто больше нечего было терять, и уже случилось всё, что не смела осмыслить. Сын вышел из подъезда и оглянулся – близорукая мягкая улыбка, пожал плечами… Что я сделала, господи, неужели это со мной? Как не домыслила? Ведь, предупреждали: "принесите, звери, ваших детушек, я сегодня их за ужином скушаю. Бедные, бедные звери воют, рыдают, ревут, в каждой берлоге и каждой пещере злого обжору клянут. Да и какая же мать согласится отдать своего дорогого ребёнка…»
Потом он позвонил, и голос был весёлый: "Меня взяли в Голани – это очень хорошо, мама" – "Это очень хорошо – повторяла я – взяли в Голани". А потом позвонил: "Всё хорошо, мама… но… нет свободных минут…". – "Нет свободных минут…" – повторила я – "совсем нет?" – «Совсем» – голос был моего сына, но звучал, как на пластинке, поставленной на другие обороты – так звучит потерянность во времени – со своим днём рождения, своим Новым годом и плюшевым подарком под ёлкой…
Я перестала плакать. Это случилось со мной – со мной, и мне нужно жить три и три года, опять научиться верить и надеться… как будто и не одна я вовсе – во всей вселенной… И я начала новый календарь – от потерянной минуты.
Сынок, я подожду тебя ещё три года. Виноват в моей ты жизни… Я не смею уйти – тебя молитв своих лишить. Но как тревожно мне. Леплю обманы: божков лукаво-миловидных – их на заре леплю, чтоб в полдень разбить и в острых черепках блуждать до первых снов… И снова день, и утро тороплюсь скрипичной переполнить суетою, аккордами далёкого рояля – сильнее, шире, чтобы хоть на миг задеть во мне за то, еще живое, что для тебя любовь хранит…
В субботу я выходила на балкон и смотрела в далёкую точку пересечения дороги и неба, из которой мог возникнуть мой сын. С каждым часом боль была все сильней. Во что наливается душевная боль? Кажется, полным-полно, уже пролилось в пальцы, и они тяжелы и непослушны. Но всё мало, и волны захлёстывают сознание, и мерещатся ужасы всех катастроф. Забыто слово – то, что было в начале. И я молюсь свирепому идолу, пожирающему детей, торгуюсь с ним, лгу, угрожаю и ненавижу – отчаянно, безумно, зло. И где-то, должно быть, на моей заброшенной планете, в пустыне рождается смерч, и острая жаркая пыль вонзается в небеса как нож вендетты. Кто знает, чем обернулось миру молчание Марии у ног распятого сына… Не знаете? Скверно, господа – беда на нашей датской планете, где детям с восемнадцати лет запрещается жить без автоматов.
Отец с неловкой улыбкой берёт автомат из рук сына: "Лучше бы я – я бы смог…"
– "Да, лучше бы ты – но это уже случилось с сыном. Ты должен покаяться".
– "В чём?"
– "Ты ел кислый виноград".
– "Я не знал".
– "Ты не хотел знать. Помнишь, я пыталась понять – тогда, когда мы слушали второй концерт Рахманинова и казалось, что вот-вот можно понять, но ты отвернулся".
– "Я не помню…"
– "Должен вспомнить и покаяться. Посмотри, у сына уже автомат в руках. Вспомни: я ещё принесла тогда рыбу…"
– "Какую рыбу?"
– "Красную, на поминки по Андропову…"
– "Ты сошла с ума…"
– "Нет, это тогда я была безумной и думала, что ты – Пьер Безухов, а я – солнечный зайчик. Каюсь, думала, что всё это не со мной, что это волшебный фонарь. Мы были безумны – и теперь у нашего сына в руках автомат, и нужно мыслить точно – предельно точно. Мыслить и понимать. Иначе случится непоправимое, и я за себя не отвечаю – это катастрофа".