Книга Избранное. Приключения провинциальной души - читать онлайн бесплатно, автор Татьяна Ахтман. Cтраница 6
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Избранное. Приключения провинциальной души
Избранное. Приключения провинциальной души
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Избранное. Приключения провинциальной души

Так вот, я долго просто не слышала мата. Однажды мы устроились с подружкой на берегу речки Московки в Дубовой роще, когда к нам подплыла лодка с двумя мужиками, и они позвали покататься. Мы с Ленкой были глупы и склонны к авантюрам, но, слава богу, всё же отказались. Мужики продолжали что-то говорить, и я, не поняв, вежливо переспросила и опять, растерянно улыбаясь, сказала: "Простите, я не поняла, что вы сказали?" Мужики отчалили, Ленка с интересом смотрела на меня: "Ты чего тут изображала?". А потом, войдя в свою самую ехидную ипостась, загадочно сообщила, что дяди говорили очень плохие слова, которые нельзя повторять воспитанным барышням.

Короче, тогда, в свою эпоху нонконформизма, я возненавидела мат. Я была неспособна к нему органически, что не позволяло даже мимикрировать для общей пользы. Я никогда никому не делала замечаний, даже улыбалась, но при мне слова теряли свою лихость, в компании возникала неловкость – я удалялась, и меня не удерживали. Однажды, мучаясь своей чужестью, попыталась прорваться "в свои". Разогнавшись на "а вот у нас тут" начала, было, анекдот, где было нечто матообразное, но запнулась о физиономии слушателей, вытянутые в отраженном страдании, и смялась в неловкость. Жертвоприношение не состоялось, слава богу, и из этого «не», возможно, проклюнулась в дремучем моём сознании потребность компромисса, основанного не только на ногах.

Моя чуждость была столь естественна, что иногда даже не вызывала протеста, как это бывает в отношении с иноземцами, по понятным причинам не знакомыми с местными обычаями. В середине восьмидесятых я три года преподавала в ПТУ, и тамошние ученики, не знавшие иного языка, кроме мата, приспособились объясняться со мной «по книжному», и, пожалуй, это было моим единственным социальным достижением того времени. Впрочем, возможно, компромисс возник из моей общности с пэтэушниками: и я, и они – были маугли советских джунглей, но это иной рассказ.

Врождённое хамонеприятие, видимо, наследственное, должно быть, некий иммунитет психики. Никогда не матерился папа, а ведь он прожил свою молодость в самую трагическую четверть нашего жуткого века. Юношей учился в Ростове, зарабатывая на жизнь игрой на скрипке. Был он музыкант – самоучка, играл на всех доступных ему инструментах: пианино, скрипке, баяне, аккордеоне, гитаре. Увлекался боксом и умел драться. Говорят, был душой компании и пользовался успехом у женщин. Однажды, в молодости, чуть было не женился. Вернее, даже женился, но сбежал со свадебного стола, обидевшись на что-то, оскорбившее его, и больше не вернулся. В тридцать три года ушёл на фронт. Всю войну был сапёром в боевых войсках, остался жив, дослужился до капитана. Из Германии вернулся в сорок седьмом и привёз пианино.

Ребёнком я слышала, как он играл. На пианино – громко и весело, а на скрипке – печально и страстно, закрыв глаза на скорбном лице. Он совсем не умел врать – его сразу выдавала детская извиняющаяся улыбка. Был страшно обидчив, очень страдал от антисемитизма, не умел приседать перед начальниками и делать карьеру. Помню, что ночами он стоял, склонившись над чертёжной доской, двигая рейсшиной. Это была «халтура» – "левая работа", которую брал домой, пытаясь заработать, но его часто обманывали, и мама не прощала – у неё был больший заработок и беспредельные амбиции. Папу она считала упрямым эгоистом и энергично перевоспитывала до самой его смерти – одинокой и мучительной.

Папа сломался задолго до того, как мы могли бы познакомиться – мы разминулись. Теперь мы с папой сверстники, а тогда ему было сорок пять, мне – пять, и не было милосердия. Пытаюсь понять теперь, как выглядела папина планета. Наверное, там было множество замечательных вещей, лежавших небрежной яркой грудой: «Чардаш» Монти, трофейное пианино с бронзовыми подсвечниками, вкуснейшие горячие пирожки с горохом из ростовского НЭПа, моя бабушка Галя, похожая на Жанну Самари, и, может быть, я? Был ли у нас с ним вечный приют? Нужно вспомнить – воссоздать, иначе, угодим в Пандоров Ящик – тоже вечный, в который уносит в несчастливые мгновения душевной слабости. У меня есть из чего воссоздавать – папа оставил мне стихотворение, написанное им в войну:

"Ночь без сна, часы раздумья вяло, медленно текут. Тяжело оковы жизни душу пылкую гнетут. Вверх посмотришь – тихо, ясно звёзды блещут, вдаль маня – там тревога есть и радость – грязь и горе вкруг меня… Если б воля, если б крылья… но напрасно – тьма кругом. И для сердца утешенье остаётся только в том, что, быть может, в это время с той звезды, что так блестит, пылкий юноша – мечтатель в глубь эфирную глядит, и ему наш мир убогий, этот грязный ком земли тоже кажется светилом – блещет звёздочка вдали…"

* * *

…Макулатуру, в институте «Гипрометаллург», мы прятали у себя под столом, а начальница с подружками – в раздевалке за занавеской. Институт был большой, макулатурной интеллигенции было много, и раз в месяц грузовик из утильсырья приезжал к нам. Никто не знал, когда они приедут, и все опасались, что это произойдёт в их отсутствие. Потому у нас была круговая порука и сотоварищества на предмет "я сдам – за тебя, а ты – за меня". Периодически возникали макулатурные облавы "по причине повышения пожароопасности помещения". Тут, как раз, был незаменим наш гов. Серёня. Он оживал из-за стола, словно слышал трубы последнего суда, и лазал под нашими ногами, уличая и обличая. Невинными оказывались всегда только начальницы с подружками, потому что их добро-то, если помните, – за занавеской.

Слева от меня за кульманом трудилась Фаина. Это была полная крашеная блондинка, лет пятидесяти, с внешностью и манерами еврейки из анекдота – добродушная «несерёня». Как-то во время занятий по гражданской обороне нам велено было натянуть противогазы и простоять в них несколько минут. Мы уныло стояли вокруг стола начальника и смотрели, как Фаина выделывает какие-то странные па, а затем рушится на пол. Оказывается, она не открыла клапан подачи воздуха, на который и не претендовала, полагая, что противогаз – это устройство, чтобы не дышать. Фаина терпела отпущенные ей богом бездыханные секунды, как и положено советской инженерше, достойной стать эталоном доверия и терпения в одну Фаину. У неё был устроенный быт и красивые книги, которые она любила платонически. Я подарила ей стишок: "О, прекрасная Фаина, ну зачем я не мужчина – я б роскошно издалась, Вам навек бы отдалась".

Справа от меня сидела «Мушка» – Олечка Мухина – милый и безответный человек. Она всё никак не могла устроить свою судьбу, выйти замуж. Её всё время обманывали, и она или не замечала, или легко прощала, сама отыскивая мотивы, извиняющие её обидчика: почему и как он бедненький. Даже "наше г-но" выходило у неё бедненьким. Однажды я стала доверенной одного её романа, обещавшего так много и закончившегося разочарованием. Молодой человек был красивым, порядочным, вежливым, Мушка светилась и летала. Но потом возникло всё усиливающееся недоумение – он "не приставал". Мушка устраивала уединение и полусвет с музыкой, но он оставался красивым и вежливым. Я по заданию Мушки проштудировала главу «импотенция» в Советской энциклопедии, и мы обсудили план генерального соблазнения. Мушка забрала из "чёрной кассы" свой пай и купила французские духи "Мисс Диор" на все двадцать рублей, но порядочный не дрогнул. Мы приуныли, изверились и решили расстаться, чтобы не метать зря французский бисер перед… единицей в одну порядочность.

* * *

Советская трагикомедия летела к своему естественному финалу: макулатурное ружьё готовилось к выстрелу. Цивилизованный мир мыслил в компьютерном ритме, а мы строили муравьиную кучу, самозабвенно неся себя во вселенский утиль. Я стояла на автобусной остановке, окоченевшими пальцами впиваясь в сумки со старыми газетами, и взвешивала свои шансы попасть в очередной автобус. Без сумок шансы были, с сумками – нет. Попыталась, было, улизнуть на съемки фильма, но "не верила" – не верила, подобно великому режиссеру: всё было преувеличенно не смешно, не грустно, а просто безобразно – в миллионы серёнь… Ничего не связывалось – ну на что мне "Тёмные аллеи" Бунина, добытые так, когда я – сама – не женщина, а муравей с бумажкой… Я поставила сумки на тротуар и ушла домой. С этой минуты режиссерское вдохновение покинуло меня – иллюзии более не спасали, Энск стоял насмерть, и эмиграция была предопределена.

Живые души

Я всё не могу нарадоваться, что у меня есть своя комната. Острота владения не притупляется, а, напротив, растёт. Так бывает, должно быть, с каждым настоящим чувством, которое с годами становится только богаче. Моя комната не лжёт, не предаёт. В её периметре я чувствую себя надёжно. Я так долго мечтала о ней. Знаю, что есть люди, которые не выносят одиночества и тишины – не умеют оставаться наедине с собой. Возвращаясь из толпы домой, первым делом включают телевизор, звонят по телефону. Для них "на миру и смерть красна". Дома они «опускаются», а "на люди" выходят в полном блеске.

Думаю, внутренний и внешний миры у каждого человека – нечто, вроде сообщающихся сосудов, и жизнь заполняет один, когда скудеет в другом. Кто, каким образом подвесил эти сосуды, и что движет ими? Не знаю. Я представляю их чашами весов, похожих на те, что у Богини правосудия. Возможно, есть закон, который человек преступает в каждое время своей жизни, приводя в движение эти чаши. В своей комнате я живу так свободно, легко и просто, что чувствую уравновешенность. Окошко – продолжение моих глаз, и за ним сосна, глиняный кувшин с розой и деревянная балка веранды. Стол, компьютер, книги, кувшин с букетом ромашек, картинки на стенах, что нарисовала сама – всё возникло во времена уравновешенности, когда исчезали границы миров, и душа была доверчива как ребёнок, защищена родными стенами и гуляла на свободе сама по себе, трогая вещи и наполняя собой всё вокруг.

Думаю, что человек всё время воспроизводит себя, но, в зависимости от обстоятельств, его ипостаси выходят либо прекрасными, либо уродливыми. Должно быть, мудрость в том, чтобы как-то научиться выбирать обстоятельства, потому что выбрать «я» он не властен. Теперь моя комната – обстоятельство места, где не однажды отдыхала душой – мой вечный приют, как речной пляжик и детская, где рассказывала сказки детям. "Быть или не быть?" – спрашиваю я себя каждое утро – быть… моей комнате, сосне за окном, пониманию данности и компромиссу, достаточному, чтобы заплатить за съём экологической ниши с видом на "покой и волю"… мне довольно… Истина в том, что не хочу птичьего счастья и, вообще, ничего чужого. Я люблю свою сосну – она для меня так же хороша как Ниагарский водопад – перед вечностью…

Иногда мне не хватает общения; хочется поделиться мыслью или минутой. Но теперь я знаю, что для меня это роскошество, без которого вполне могу обходиться, как давно научилась обходиться без сахара в чае. Спрашивают: "Не любите сладкое?" – Да нет, люблю, но могу обойтись: «есть хочется, худеть хочется»… общения хочется, двумыслия не хочется…

Впрочем, слава богу, о каком недостатке общения можно тосковать теперь, когда оно разлито в воздухе, и слово материализуется чудесным образом, в сравнении с которым скрижали Моисея и тень отца Гамлета – детские игрушки. Я имею в виду ТВ, компьютеры и прочие электронные штуки, которые создают невиданную прежде информационную свободу, когда библейские яблоки протянуты из вечности каждому человеку, и есть или не есть – быть или не быть – решать самому в каждое время своей жизни.

Напрасен спор – кто прав, кто виноват – закон мы постигаем до рожденья. Затем забыть его дано и в муках осознавать, как будто, вопреки. Как в страшном сне, отчаянно спасаясь, стучим в ворота памяти и криком взрываем вечность: "Быть или не быть?" Не быть… вернуться… Лету переплыть… забыться в созерцании законов бессильных…

* * *

Впервые слово «информация» возникло в моём лексиконе в одном из самых безысходных тупиков Энска. Это была середина восьмидесятых. Мы тогда переехали на улицу Кремлёвская, пережили кошмар ремонта, и я на остатках энтузиазма повезла детей в Москву, чтобы… припасть… к чему-то, что должно было дать… нечто… чего не хватало, как будто…

В Москву! Мы вышли на Красную площадь и одиннадцатилетний сын ворчливо сказал: "Ну, и что? Это и есть твоя Красная Площадь?" Затем братья-нигилисты углубились в извлечение гвоздя, застрявшего между камнями мостовой. Кремль был похож на открытку и казался не настоящим. К мавзолею стояла длинная очередь. Привычные к стоянию в затылок дети потянули меня к хвосту, и тут я прорекла нечто, ради чего, может быть, и принесло нас к святым советским местам: "Нет, дети, мы не пойдём туда. Это – великий грех, и нам нельзя". Согласитесь, не так уж плохо – для начала…

Потом мы купили в фирменном немецком магазине люстру с густо красными плафонами за тридцать пять рублей и торт "Птичье молоко" за четыре двадцать. Дома оказалось, что кто-то уже успел съесть половину нашего торта, а люстру мы повесили, и по вечерам в нашем окне плотоядно светились три красных фонаря. Эффект ирреальности Красной Площади стал повторяться с мучающей меня настойчивостью, как будто сути вещей покидали свои земные воплощения и жили сами по себе, дразнясь и высмеивая брошенные чучела.

В то время я ненадолго возникла в шарашке очередного «ВНИИ». Это был метастаз, в котором нашли, казалось, вечный приют несколько жён партийных и комсомольских работников, пара функционеров в отставке, несколько случайных шестёрок и несгибаемая мать-одиночка. "От Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей" – ехали и летели Хомо командировочные к нам за ехали и летели Хомо командировочные к нам за подписями. Везли бутылки коньяка и коробки шоколада, стояли в коридорах и скреблись в дверь. Куражился начальник – вселенское Хамо, коллектив изображал деловитость и бдительность.

Кажется, неблагодарная тема описывать теперь, после всего, советскую бытовуху – так много об этом сказано-пересказано. Так бывает, когда меняют старые деньги на новые. Старых монет так много, что выбрасываешь их, и кажется, что никогда они не исчезнут, но потом, глядишь – уже нет… и жаль, что не припрятал вовремя, чтобы сохранить старинную денежку.

По причине явной профнепригодности мне дали чёрную работу – толстые пыльные папки, которые я должна была листать и отмечать: то есть листнула – пометила и так далее. Я должна была создавать присутствие, движение и звуки, убеждающие ходоков в их ничтожности перед нашей всесоюзной миссией. Сплочённый коллектив ВНИИ мутировал на моих глазах. Мерещилась группа СС, загоняющая командировочных в газовые камеры и подглядывающая в глазок. Я листала всё хуже, пока не отправили меня в ссылку – разнорабочей на долгострой при институте – многоэтажный бетонный скелет, в котором, для придания ему признаков жизни, копошились несколько тянущих срок «химиков», да пяток ссыльных инженеров. К моему счастью, место это было близко от дома. Я могла продефилировать – туда-сюда – с парочкой кирпичей в руках, покрутиться у месилки с бетоном, а затем, огородами, домой – к хозяйству и беспризорным детям. За свободу платила своей бригаде домашними бутербродами, и так протянула еще пару месяцев недоразумения своей жизни.

Всё рушилось, распадалось, и я чувствовала, что нечто злое происходит со мной и миром, догадывалась, что нет и не было не только Мухи-цокотухи, но и берёзовых ситцев, докторов Айболитов, лихих зимних троек – вовсе нету… или только для меня? Вокруг всё враждебно и ненадёжно – всем? – или только мне? Зачем… живём так… странно… никчемно… нездорово? Мир был похож на собаку Павлова, которая выделяет желудочный сок по звонку. Люди с отвращением шли на постылую работу, ждали звонка, а затем с тоской возвращались домой – к неразрешимым семейным проблемам. Жизнь была лишена смысла, живого наполнения, внутренней силы и держалась на ритме: звонках, обрывках оптимистических песен, бое курантов, тиканье часов. Я всё чаще выпадала из ритма, все вокруг казалось мне фальшивым, и я сама несла чушь, чувствовала это и страдала.

В ту весну в Литературной газете появилась статья знаменитого режиссёра об экономике в театре, и я, прочитав, прошептала: "Это революция". Скоро взорвался реактор Чернобыля. В список дефицита прибавился йод. Фильм больше не снимался, макулатура не сдавалась, и даже святое святых каждой советской женщины тоже не вдохновляло – не консервировалось! (Кто не знает, это – занятие каждой порядочной советской семьи: летом и осенью превращать свою квартиру в небольшой консервный цех и проводить в нем вечера и выходные дни.)

Я стремительно теряла порядочность. Трудовая книжка пухла от записей. Работники отделов кадров суровели, и меня начали гипнотизировать развешенные на тамошних стенах плакаты с изображением противных крылатых человечков с подписями "Позор летунам". Я понимала, что это, и вправду, обо мне и радовалась, что хотя бы никто не знает о ночных полётах.

Мои претензии к работе формулировались, как мне казалось, всё проще: "Немного здравого смысла и чтобы начальник – не хам" Но, разумеется, я ошибалась принципиально и желала того, чего не было в советской природе. Я всё ещё верила, что мне просто не везёт – невезуха такая обвальная. Ведь я… такая хорошая в общем-то: сообразительная, исполнительная, вежливая – просто недоразумение какое-то. О-хо-хо, грехи наши… Я безнадежно выпадала из сплочённых рядов, пока не занесло меня в последнюю по списку тамошнюю иллюзию, за которую зацепилась, как за гвоздь в заборе.

Кампания по поголовной компьютеризации докатилась до Энска. Никто ничего не знал, но аппарат уже заработал. В школах появились уроки информатики, и понадобились учителя, которых набирали из преподавателей математики и инженеров. Появились вакансии, и я, наконец-то, сумела соответствовать главному требованию образовательного шоу – я ничего не смыслила в этой области и была полна энтузиазма, замешанного на неосознанном отчаянии – адская смесь, необходимая для революционеров, преподавателей ПТУ и прочих смертников. Меня взяли в последний круг родного ада, не подозревая, конечно, что я – Хомо сомневающееся, а значит еще живое и тем чрезвычайно вредное для советской системы образования. Действие моей трагикомедии с информатикой разворачивалось, как и всё, что припасено в моей судьбе – под куполом и без сетки.

Слово «информатика» звучит по отношению к своему смыслу – информация, подобно тому, как «иудаика» – к иудаизму. И в первом, и во втором случае, уводит Хомо доверчивого от сути явления. Потом, в Израиле, я прослеживала эффект подмены живой культуры иудаизма, мёртвым культом иудаики. Гениальное явление растворяется в собственной тени, где люди могут «не быть и видеть сны».

В середине восьмидесятых на шестой части суши из братских могил была извлечена кибернетика и сооружен Франкенштейн на устрашение всем, кто готов был предать сложение в столбик. Каюсь, я посильно участвовала в этой затее и благодарю Бога, что это была всего лишь компьютеризация, а не коллективизация, например, и мой энтузиазм реализовался без чернухи. Мой пэтэушный роман развивался, как у Мушки: от летания, свечения и генеральной битвы – до глубокого разочарования в потенциях объекта – информационного кладбища, на котором довелось родиться. Но суть открывающегося мне явления – слова, которое было в начале… длящегося во время моей жизни… потрясло. Конечно, от трагической наивности, в которой пребывала тогда, и до этой фразы – многолетний изнурительный марафон, как это бывает с теми, у кого нет своей комнаты…

Говорят, что страдания как-то особенно проясняют мысли. Не знаю, не уверена… скорее, они прочищают мозги, а это не одно и то же. Думаю, на этой грани жизненно необходима своя комната с закрывающейся дверью…

Слово застало меня врасплох – в глубине жизни, когда не выбраться, не переждать, и нужно продолжать тащить воз своего семейного подвига и образовываться, как Бог даст. Я пыталась вести себя разумно, но была мучительно несвободна… Ребёнком я думала, что ветер оттого, что листья качаются: в начале – один, от него – другой, и вот уже всё дерево, и то, что рядом; а затем уж и весь лес шумит. Приблизительно так же советские люди воспринимали «перестройку»: царь раскачал лодку, зашумело море и пошли клочки по закоулочкам. Вот и теперь, спустя годы, я слышу всё те же сказания о Гильгамеше.

Прочла однажды, что ещё в древней Греции некий интеллектуал, рассчитывая условия существования полиса, доказывал необходимость присутствия в обществе живых душ – тех, кто осознает Жизнь, без чего никому не выжить. Живые души спасут, если их не станут губить с особым усердием. Но их губят с неумолимостью капающего по звонку желудочного сока, обрекая на крестную муку осознания безумия.

* * *

Самое выразительное объяснение «перестройке» я услышала на открытом (обязательном для всех) партийном собрании ПТУ. Заместитель парторга, подполковник в отставке, преподававший гражданскую оборону, вышел к доске и попытался воспроизвести голосом и мелом то, что велено было ему полковниками. Видимо, он надеялся на авось, не понимая, чего от него хотят, чтобы он изобразил тут, про…

Подполковничья плоть рвалась, натягивая пуговицы, из формы – на свободу – к запотевшей бутылочке водочки, хлебушку с салом, лучком и огурчиком. Тучный седой мужчина в погонах со звёздами висел в позе «вольно», водил в воздухе слабой рукой, беззвучно разевал рот, загнанно глядя на тихо веселящуюся аудиторию поверженными глазами вечного двоечника, ждущего звонка. И вот, я думаю, а если бы, каким-то волшебным образом, этот подполковник вдруг… стал бы человеком – осознал себя? Увидел бы своё существо и смог узнать себя? Что сумел бы он изменить теперь? Может быть, пошёл бы странником по миру, впервые доверчиво рассматривая творение божье, страдая и радуясь, и стал бы похож на старого человека с непросто сложившейся судьбой?

Мне противна идея последнего суда – кого судить? Подполковников с полковниками, всё счастье которых в непонимании своего несчастья? Энчан, подобно кукушатам, выбрасывающим из гнёзд все, к чему прикасается их бессмысленно протестующая плоть?

Конечно, я не думала так тогда. Так размышляет моя благополучная ипостась, расположившись в белом пластиковом кресле на веранде у кувшина с розой. А тогда… мысли были похожи на чувства и не воплощались в образы и слова, из которых возникает понимание, как из островов самодостаточности возникает планета. Я хорошо помню себя тогда, живущей в хаосе неосознания, когда опорой может быть лишь мир предметов, и любая вещь владеет тобой: грязные парты, наглые выходки, шушуканье за спиной… Царь Соломон сказал: "Много знаний – много печали". Хорошо, я согласна.

Толпа

Происходит великая путаница понятий, смыслов: вавилонское столпотворение, и мы – в процессе. Так, должно быть, бывает всегда, когда рушатся безумные супербашни.

Сколько замечательных домов могли построить на берегах Тигра и Евфрата, в плодоносящей долине. С верандами и красными черепичными крышами, утопающими в садах и ленивом плеске равнинных рек. В долине самодостаточности, где было всё для счастливого человеческого детства: добрая зеленоватая река, песочные острова в окружении серебристых ив, лунных даже под блеском полуденного солнца. Можно было украшать дома пёстрым перламутром, расписывать глиняные таблички простодушными буквами: Д – дом, О – солнце. Буквы – птицы, буквы – деревья, буквы – впечатления, из которых возникали слова, наполненные ясным смыслом и тексты материализующегося в письменах сознания.

Должно быть, когда рушились стены Башни, и дождь хлестал по щекам, мешая забыться, люди кричали друг другу что-то очень важное и думали, что это вой ветра мешает им услышать и понять друг друга. Но потом, когда буря улеглась, успокоилось небо, настала полуденная тишина, и в ней возникли знакомые голоса. Вначале это был плач и причитания из стонущих гласных, затем все горячо заговорили, и воздух наполнился криками птичьей стаи. Испуганные люди трясли друг друга за плечи, впивались глазами в глаза и кричали, не понимая друг друга, одно и то же: "Господи, неужели это случилось со мной?!" Наступили времена катастрофы – забвения слова, которое было в начале.

Бедный Хомо, это случилось с тобой. Именно с тобой, а не со всеми. Нету «мы» – давным-давно рухнуло – и в Вавилоне, и в Энске, а ты и не заметил, что живёшь среди обломков: один-одинёшенек. Раньше случалось с ними – там, в предалёкой Месопотамии. А теперь – с тобой, говорящем на беспечальном языке перепутанных понятий, смыслов, когда слово может быть никогда не услышано в суете выживания.

– "Позвольте, как же это? Меня заставляют играть в какой-то пошлой комедии, играть роль какой-то бутафорской вещи! Не понимаю…"

– Увы, Антон Павлович, я понимаю. Да, именно так. О-кей, всё понимаю: связала причины со следствиями – всё замечательно сходится. Полная победа ума и ясность превосходная… Превосходность ясности… над чем? Что дальше? Достигла высот необыкновенных: покаялась, почистила зубы, помыла полы. Что мне за это будет?