Берег ручья, вдоль которого вилась тропинка, зарос ирисом и асфоделью. Над цветами кружились шмели и осы, наполняя долину гудением.
Лощина пошла на подъем. Посадки сильфия оборвались. Тропа вывела на каменную осыпь, белизну которой подчеркивали склоны красноватого оттенка с редкими невысокими кустиками колючих растений. Тропинка становилась все круче. И вот путники – на площадке под кроной дуба-великана, рядом со скалой, зияющей неровным черным отверстием.
– Священный дуб Тина, – проговорил Пифагор, подходя к стволу, – Тином лелеги называли Зевса. Здесь они вопрошали его волю, тряся в горшке вместо жребиев желуди, здесь они принимали посланцев от других племен. А соседняя пещера не только укрывала от непогоды, но и была святилищем задолго до того, как у моря появился Герайон.
Узорные тени листьев пробегали по лицу Пифагора, придавая ему необыкновенную подвижность и одухотворенность. Его голос звучал глубоко и уверенно.
– Какой ты счастливец, Пифагор! – внезапно воскликнул Анакреонт. – Ты избежал страха.
Пифагор удивленно вскинул брови:
– Какого страха?
– Липкого, обволакивающего. Тебе не пришлось, спасаясь бегством, оставлять родной город, родные могилы. Сколько раз я вспоминал Бианта, советовавшего ионийцам переселиться на огромный западный остров Ихнуссу[24]. Только здесь, на Самосе, благодаря гостеприимству Поликрата мне удалось обрести спокойствие. Я стал под звуки кифары славить вино и любовь. Самос вернул мне способность радоваться. Это было подобно второму рождению.
– Могу тебя понять, – сказал Пифагор. – Поликрат сделал Самос скалою спасения для эллинов, обитавших в Азии. Но скала дает приют немногим, и, может быть, пора вернуться к совету Бианта?
Под холмом появился Залмоксис. Запрокинув голову, он смотрел вверх.
– Взгляни, как этот юный варвар похож на Диониса, – проговорил Пифагор.
– Да! – согласился Анакреонт. – В руке тирс[25]. И в поведении есть нечто сверхъестественное. Прошлой зимой этот юный раб проспал полмесяца, и мог бы больше, если бы его не разбудил Метеох. И, представь себе, в спячке он слышал все наши разговоры и сумел передать их слово в слово.
Раскачиваясь на ходу и, кажется, насвистывая и напевая, Залмоксис поднимался по тропинке, змеившейся среди редких пучков высохшей травы и колючего кустарника. Когда он остановился, блеснули глаза цвета лазурита. Его можно было бы принять за эллина, если бы не вздернутый нос и слегка утолщенные губы, которыми он сжимал стебелек сильфия.
– Кто твои родители, Залмоксис? – спросил Пифагор. – Расскажи о себе.
– Родителей я не помню. Меня подобрал младенцем охотник в лесу, точнее, в медвежьей берлоге. Я стал приемным сыном своего спасителя, крестонея.
Мальчик приподнял хитон, и открылась грудь с синими линиями рисунка: медведь на задних лапах с грозно разинутой пастью.
– Это его работа, – с гордостью произнес он. – Он был жрецом Бендис[26] и никому не доверял священных изображений угодных ей зверей. После гибели крестонея во время набега на херсонесских эллинов я оказался рабом.
Залмоксис отломил верхушку своей палки, оказавшейся полой, и принялся раздувать спрятанный там уголек.
– Оставайся здесь, – сказал Пифагор, когда мальчик зажег факел. – Придешь по моему зову.
Пифагор первым шагнул во мрак, за ним – Анакреонт и Метеох.
Мальчику было слышно все, что говорил Пифагор. Его голос, усиливаемый пустотой, приобрел необыкновенное, почти божественное звучание.
– «Почему я вас привел в пещеру?» – спросите вы меня. Во мраке вы лишены всего того, что потворствует обману его разума и служит источником заблуждения. Сюда не проникают лучи Гелиоса, катящегося по небу, подобно огненному колесу. На огромном расстоянии он видится окружностью, а на самом деле это колоссальный огненный шар, во много раз превышающий размеры Земли. Здесь не видно и звезд, которые кому-то кажутся гвоздями, прибитыми к небесной сфере, а это рассеянные в пространстве числа.
По шороху перекатывающихся камешков Залмоксис понял, что Пифагор перешел в дальнюю часть пещеры. Оттуда послышалось:
– Зрением и слухом обладают все населяющие землю существа. Каждое из них видит и воспринимает окружающий мир по-своему. Но только у человека есть некое мерило, позволяющее ему сопоставить наблюдения и ощущения, и ему для установления истины полезно порой оставаться во мраке и безмолвии.
Голос постепенно стихал, удаляясь, но через некоторое время он зазвучал явственнее.
– Небо подчинено всеобщему закону. В нем нет ничего оттого, что поэты именуют хаосом. Все небесные явления, отражающиеся в земной жизни, следуют с такой математической точностью, что мы в состоянии их предсказывать. Поэтому я называю мир космосом. Мне кажется, я знал об этом уже тогда, когда был Эвфорбом и сражался под стенами Микен с Менелаем.
Раздался шум перебивающих друг друга голосов. Пифагор и Анакреонт вступили в спор. Через некоторое время Пифагор позвал Залмоксиса.
Мальчик вошел в пещеру. Факел осветил земляной пол и неровные стены с потеками.
Отделившись от спутников, Пифагор сделал несколько шагов в сторону и поднес факел к стене.
На гладком участке стены проступили какие-то знаки.
– Так писали лелеги и фригийцы во времена моих предков, – торжественно произнес Пифагор, – Гомер как-то упомянул эти письмена, назвав их роковыми.
Анакреонт подошел поближе и провел пальцем по углублениям, оставленным резцом.
– О чем писали в те дремучие времена? Для меня это лишенные смысла палочки, крестики, кружочки.
– Это числа – единицы, десятки. Все нами видимое есть выражение числа, невидимого и вечного. Все сущее – воздух, вода, земля – вторично по отношению к числу. Исследуя числа, мы в состоянии понять не только расстояния, отделяющие нас от видимых и невидимых миров, но уяснить законы их возникновения и гибели. Что касается данного числа, то оно записано Анкеем. Под ним имеется плита – вы можете ее нащупать. На ней стоял ксоан Аполлона, находящийся ныне в Герайоне.
– Но откуда тебе, Пифагор, известно, что это надпись тех времен? – усомнился Анакреонт.
– Из видений, раскрывающих мои прошлые жизни. Иногда я вижу себя Эвфорбом, иногда – делосским рыбаком Пирром.
– Мало ли что может привидеться? – улыбнулся Анакреонт. – И я нередко себя вижу, задремав, в объятиях юной красавицы, покрывающей мою грудь страстными поцелуями.
– И ты, проснувшись, находишь их следы? Ведь нет? А вы видите на стене древние письмена. И вот еще…
Пифагор засунул руку под полу хитона и извлек оттуда небольшой слиток. Поднимая его, он проговорил:
– Этот предмет искатели губок вытащили со дна бухты близ скалы, которую называют Парусом. Вглядитесь. Это кусок меди, напоминающий бычью шкуру. Сравните – на нем те же знаки, что и на стене. Это не что иное, как деньги, какими пользовались во времена Приама и Анкея.
Пифагор торжествующе взглянул на собеседников.
– А между тем Гомер не знает о том, что в те времена были деньги. Помните, как у него ахейцы покупают вино?
Все остальные ахейцы вино с кораблей получали.Эти медью платя, другие – блестящим железом,Шкуры волов приносили, коров на обмен приводилиИли же пленных людей…Что это, как не клевета на моих, да и на ваших предков? Представьте себе обрисованную Гомером картину – и куда бы продавцы вина могли деть, например, коров? Как бы они их разместили на своих беспалубных суденышках? Нет, не коровами и шкурами быков, не железом, имевшим тогда еще цену золота, а вот такими медными слитками, изображавшими шкуры, расплачивались в старину наши предки. И подобных нелепиц у Гомера хоть отбавляй!
Анакреонт протянул руку и, взвесив слиток на ладони, сказал:
– Увесистое доказательство.
Вращающийся калафНа Самосе да и повсюду в местах обитания ионийцев, эолийцев, но не дорийцев можно было слышать забавные истории, героями которых выступали софосы (мудрецы). Если мореход следил за волнами, чтобы определить направление и силу ветра, то софос, сидя на скале над прибоем, считал набегающие волны и, сбиваясь со счета, рвал на себе космы. Если земледелец обращал взгляд на ночное небо для определения срока посева и сбора урожая, то софос наблюдал звезды целыми ночами, чтобы дать им название. Днем же он находил у себя под ногами нечто такое, на что другой не обращал внимания, и уверял, будто бы на месте луга или пашни некогда простиралось море. Вместо того чтобы скрываться в жаркое время в тени, он измерял тень деревьев и высоких домов, вызывая на себя гнев Гелиоса. Он появлялся в людных местах и, выбрав себе жертву, засыпал ее вопросами и потом сам же на них отвечал.
И конечно же весть, что вместе с невиданным дождем и на Самос, словно с неба, свалился софос, вскоре облетела остров. Многим было известно, что это пропадавший долгие годы Пифагор, сын камнереза Мнесарха. К дому у Кузнечных ворот шли и шли, чтобы взглянуть на чудака. Вопреки представлениям о софосе, рассеянном, нескладном, изрекающем темные поучения, не знающем, что делать с молодой женой в брачную ночь, это был высокий, видный и крепкий муж с загорелым лицом, внимательным взглядом серых глаз, с аккуратно подстриженной бородой. За ним как будто не замечалось никаких странностей, кроме разве той, что он всегда ходил босым и не носил шерстяных одеяний.
Часть любопытствующих побывала в пещере, которую все уже называли пещерой Пифагора, и не было среди них ни одного, кому бы его рассказы показались сложными, ибо для мужа, женщины и подростка, горожанина и пастуха он ухитрялся находить доступные им выражения и образы и порой по дороге в город вступал со слушателями в беседу, добиваясь полного понимания.
Всех постоянных слушателей, которых Пифагор наставлял в мудрости, вскоре стали называть любителями мудрости, и с тех пор в язык ионян, а затем и других родственных им племен вошло слово «философия» – страсть к мудрости. Впрочем, сам Пифагор считал себя не софосом, а только философом, подчеркивая, что он не претендует на то, чтобы войти в число семи, да и восьмым быть не намерен.
И открылось посетителям пещеры странное и удивительное. На одно из собраний Пифагор принес калаф, обвязанный снаружи гипсом и проткнутый стержнем, за который его можно было удерживать как бы в парящем состоянии. Держа ось, он крутил этот сосуд, уверяя, что такое же движение совершает Земля.
– Спорам о форме Земли нет конца, – пояснял он, продолжая вертеть калаф. – Милетские мудрецы мыслят ее в виде атлетического диска с загнутыми краями, удерживающими массу воды. Полагают, что такую же форму имеют Солнце, Луна и другие небесные тела, вращающиеся вокруг Земли. Ближе к истине милетянин Анаксимандр, считавший, что Земля, в отличие от плоских небесных тел, частично прибитых к небесному своду, частично плавающих в пространстве, имеет форму цилиндра. Но ошибается и он.
Пифагор поднял руку с калафом.
– Вот какова наша Земля! Она – шар. Такую же форму имеют Луна, Солнце и другие небесные тела. Они кажутся плоскими из-за дальности расстояния. И не заваливается Солнце за край Земли к ночи, чтобы выйти с другой ее стороны утром, а просто исчезает из виду для тех, кто находится в определенной точке земного шара. Наблюдатель, способный лететь с быстротою Гелиоса, видел бы его незаходящим. Для него не было бы ночи. Длительность дня зависит от того, в какой части Земли находится наблюдатель.
Пифагор накрыл ладонью верхнюю часть калафа.
– Это Арктика, страна гипербореев. Если силой воображения мы бы туда перенеслись, нам бы открылась равнина, освещенная незаходящим светилом. О нет, я не бывал в этой стране гиперборейской белизны. Но разве точный расчет и опыт с помощью этого калафа не заменяют зрение?
Пифагор опустил калаф на землю.
– Я не во всем согласен с милетскими мудрецами, – продолжал он, – но среди ионийцев и других эллинов они были первыми, кто учил мыслить. Ведь многие до сих пор верят россказням Гомера о реке Океане, о коварных сиренах, заманивающих своим пением мореходов на скалы, и прочих чудесах. Но наша Земля и мироздание полны истинных тайн, осмысление которых должно заменить сказки. В начале своих странствий я побывал в Тире, и мне рассказали о финикийце, служившем в египетском флоте во времена фараона Нехо. Этому финикийцу было лет семьдесят, но он сохранил память и ясный ум. От него я узнал, что фараон поручил мореходам, охранявшим египетские границы в Красном море, обогнуть Ливию и вернуться в Египет через Геракловы столпы (тирянин называл их Мелькартовыми). Но вот что более всего меня поразило: финикийские мореходы, привыкшие находить путь по звездам и обучавшие этому искусству эллинов, миновав Эфиопию… потеряли ориентацию! Исчез Возок, или Арктос, как называем его мы, указывающий путь на север. Да и солнце оказалось с правой стороны, хотя они двигались на запад. Вот тогда я впервые понял, что Земля – шар.
ГигантыКазалось, что век, озадаченный золотом Креза,Не сдаст никому монархической власти бразды.Но в скалах тоннель насквозь продолбило железо,Топор-триумфатор навел над проливом мосты.И в новое русло текли рукотворные реки,И Хаос сдавался под натиском чисел и мер.И возникали впервые библиотеки,И сделался свитком беспечно поющий Гомер.В открытое море уже выходили триеры,Свои колоннады наращивал храм-исполин,Вершили судьбу не монархи, а инженеры,И первым из них мегарец был Эвпалин.Словно бы по молчаливому уговору, в самосской пещере раздавался лишь голос Пифагора. Его слушали, затаив дыхание, впитывая каждый звук, каждое слово.
– Мой отец, – проговорил Пифагор, – работает с линзой из горного хрусталя, позволяющей наносить на камень тончайшие линии. Но для того, кто смотрит на перстень, важны не эти мельчайшие детали, а то целое, что они создают, – образ. Для математика образом является число. Обращаясь к нему, он устанавливает общие законы, по которым возникают, развиваются и рушатся миры. Ему не нужен увеличительный хрусталь.
Внезапно послышалось:
– Великолепно!
Голос принадлежал незнакомцу плотного телосложения. Если бы не седая прядь, разделявшая его волосы на две половины, этому человеку можно было бы дать лет сорок, не более.
– Как жаль, – продолжил он, – что ты не появился на острове двумя годами ранее, тогда бы тоннель не отнял у меня стольких лет и обошлось бы без ошибки.
– Эвпалин! – воскликнул Пифагор. – Так это ты! Неужели тебе мало того, что ты уже совершил?! И ты еще говоришь об ошибке!
– Она едва не стала роковой, – поспешно возразил Эвпалин. – Тоннель пробивался с обеих сторон горы. Когда было пройдено по два стадия и три оргия, штольни должны были соединиться, но этого не произошло. И меня охватило отчаяние. Ошибка, как потом выяснилось, составила целых десять локтей. Теперь тоннель в одном месте стал коленчатым, и только сегодня, слушая тебя, я понял, почему это случилось. Я оперировал мертвыми числами, воспринимая их вне природных сил, которые стремился обуздать. Я видел в них только меру мира, не понимая, что они обладают властью сливать ручьи в могучие потоки, соединять материки, проникать на дно морей, овладевать воздушной стихией. Да мало ли какие нас еще ожидают открытия, если мы оседлаем числа!
Они покинули пещеру.
– Наконец-то я встретился с тем, для кого главное – преодоление препятствий, – произнес Пифагор.
– Что моя работа по сравнению с твоей! – отозвался Эвпалин. – Ты пробиваешь тоннели во мраке нашего невежества, и становится ясно, что мир стоит на пороге величайших открытий. Таково мнение и Поликрата, с восторгом говорящего о тебе.
– Поликрата? – удивился Пифагор. – Но мы ведь незнакомы.
– Содержание твоих бесед ему передает Метеох, и, собственно говоря, у меня поручение: если тебя не затруднит, найди время для встречи с Поликратом. Он отложит все свои дела, чтобы насладиться беседою с тобой. Таковы его подлинные слова.
Они направились к городу, продолжая беседовать. Когда показались башни и стены, Эвпалин предложил свернуть влево, и они оказались у бурлящего Имбраса.
– Вот, – сказал мегарец, показывая на желоб, из которого широким потоком лилась вода. – Это краса Керкетия Левкофея, которую я провел по высохшему руслу какой-то реки, а затем сквозь гору.
– Какой-то?! Так ты не знаешь нашего мифа об Окирое?! – удивился Пифагор.
Эвпалин недоумевающе взглянул на собеседника:
– Первый раз слышу это имя.
– Тогда слушай. У реки Имбрас была красавица дочь. Звали ее Окироя. Увидел ее с небес Аполлон и, спустившись на землю, стал преследовать. В облике Аполлона было нечто волчье, и Окироя изо всех сил помчалась к своему родителю. «Спаси, отец! – взмолилась она. – Меня преследует Аполлон». У Имбраса был друг, мореход Пампил, давно уже добивавшийся руки Окирои. Обратился к нему Имбрас: «Над моей дочерью нависла смертельная опасность. Спасти ее можешь только ты. Снаряди корабль и увези Окирою как можно дальше. Пусть она будет твоей женой».
Поблагодарил Пампил Имбраса, снарядил судно, взял на него Окирою и вышел в открытое море. Разгневанный Аполлон превратил корабль в камень. Ты можешь его наблюдать в бухте в виде скалы, напоминающей парус. Пампила сделал рыбой, а Окирою увез на мыс Микале, где она и поныне втекает в Меандр. И стал Имбрас сохнуть от горя по дочери. И совсем бы высох, если бы не мегарец Эвпалин, чудом своего искусства вернувший Имбрасу полноводие, соединив с другой его дочерью, отделенной от него Аполлоном.
– Вот оно что! – воскликнул Эвпалин. – Я и не догадывался, что Имбрас был царем, а океанида Окироя – нимфой, возбудившей, подобно красавице Дафне, страсть неистового Аполлона. Как бы и мне не вызвать его недовольства!
– Недовольства? – отозвался Пифагор. – Ты же не посягнул на его Окирою, ты заменил ее Левкофеей.
– Я имею в виду новое поручение Поликрата, – проговорил Эвпалин. – Мне приказано разрушить островок, который и впрямь имеет вид корабля или паруса, в зависимости от места наблюдения.
– Неужели такое возможно?!
– Да. С помощью смеси, которая в состоянии превратить в пыль целую гору.
– И ты ее использовал при прорытии тоннеля?
– О нет, я ее открыл во время работ и хочу впервые проверить на деле.
АстипалеяЧерез глубокий, пахнущий гнилой водой ров был переброшен мостик. Посередине него стоял стражник с обнаженным акинаком. На голубом гиматии поблескивали ряды золоченых, а может быть, и золотых блях. Пифагор уловил беглый взгляд, брошенный им на его ноги. «Видимо, никто на его памяти не входил сюда босым», – подумал он.
Дворец Поликрата был невысок, но выходящими почти к самым воротам крыльями охватывал весь акрополь, повторяя конфигурацию городской стены и превращая все остальное пространство во внутренний двор-сад. Дорожка проходила между рядами бронзовых фигур, поставленных перед деревьями. Пифагор сразу узнал в них статуи, некогда украшавшие Герайон. Его взгляд задержался на трех коленопреклоненных куросах, поддерживающих головами огромную серебряную вазу.
Оглядевшись, Пифагор увидел в тени колонны приветливо улыбающегося человека в пестром одеянии. Конечно, это Поликрат, вовсе не похожий на страшилище морей, – муж, склонный к полноте, но не полный, с небольшими прищуренными глазами. Значительность лицу придавал лишь нос, почти отвесно спускавшийся к буйно растущей бороде. Сделав навстречу Пифагору несколько шагов, тиран обнял гостя.
– Уже много дней, Пифагор, имя твое не покидает моих покоев. Лучше всего сказал о тебе Метеох: «Когда он говорит, теряешь дар речи, ибо боишься, что прервется поток, созданный силой ума и воображения, и вещи воссоздаются такими, какими ты их никогда не видел, такими, какими они должны быть». И конечно же, наслышанный о тебе, я мысленно потянулся в пещеру Пифагора. Не возражай! Кто отныне станет называть ее пещерой Анкея?! Ведь не называют же «Илиадой» сочинения Лина и других древних аэдов после того, как Гомер населил стены воспетой им Трои своими героями.
Они вошли в зал, залитый желтым светом от отверстия в потолке, закрытого пластинками янтаря. Ступни Пифагора погрузились в мягкость ковра.
– Ты находишься в той части дома, которую мои гости называют залом Колея. Ведь это он проложил дорогу в Тартесс, город на берегу океана. Здесь я и приму тебя, нового Колея.
– Да. Я много путешествовал, – проговорил Пифагор, усаживаясь на сиденье против Поликрата. – Но ветер судьбы погнал меня на восток, а не на запад. Колей работал для агоры, я – для знания. Он вернулся на корабле, набитом доверху серебром и янтарем, с серебряными якорями на бортах, а я – вот в этом гиматии и босиком.
– Чудачество великого мужа, – отозвался Поликрат.
– Скорее жизненная линия, Поликрат, – отозвался Пифагор. – После долгих странствий на чужбине у меня возникли иные пристрастия и привычки: например, я не приношу кровавых жертв богам, не ем мяса животных, не ношу шерстяной одежды – ведь и она добыта насилием над живыми существами.
– Все это так необычно, – задумчиво произнес Поликрат. – Я думаю, всем интересно будет прочитать о твоих странствиях и о том, как ты пришел к своему выбору. Как ты назовешь свою книгу?
– Ее не будет, – отозвался Пифагор, – ибо писание отвлекает от мыслей и служит пищей самомнению, создавая иллюзию собственной значимости. К тому же мы, ионийцы, с тех пор как три века назад заговорил Гомер, болтаем без умолку. Пора и остановиться.
– Но тишина – это ведь смерть! – заметил Поликрат.
– Если она вечная, – возразил Пифагор. – Надо замолкнуть на время, хотя бы для того, чтобы собраться с мыслями. К тому же молчание – это не тишина. Неведомый во времена Гомера авлос, закрывающий рот, служит молчанию. Дыхание, даруемое нам космосом, возвращается в его гармонию.
– Возможно, ты прав, – произнес Поликрат. – Но тот, кто не пишет, беззащитен перед молвой. Он может утратить родину и родителей.
– Перед молвой беззащитен любой из творцов, – отозвался Пифагор. – Солон, в отличие от Гомера, не преминул рассказать о себе и своих родителях. И что же? Разве не говорят, будто он был гостем и советчиком Креза, хотя умер за двадцать лет до его воцарения? И я почти уверен, что мне дадут в учителя египетских жрецов.
– У кого же ты тогда учился, если не у них? – спросил Поликрат.
– Моим первым учителем был Ферекид, сын Бабия.
– Поразительный человек! – воскликнул Поликрат. – Он побывал у нас и, напившись воды из колодца Геры, сказал, что на третий день произойдет землетрясение. Его высмеяли. А землетрясение произошло, к счастью, не катастрофическое. Пострадал лишь один храм Аполлона в горах.
– Нет эллина, лучше истолковавшего природу, чем Ферекид, – подхватил Пифагор. – Землетрясения возникают от давления наполняющего поры земли газа. По насыщенности воды газом Ферекид и смог предсказать бедствие: Ферекид поделился со мной и многими другими открытиями, но сам он более всего ценил учение финикийцев и поэтому направил меня на мою родину в Сидон.
– Твою родину? – удивился Поликрат.
– Да, я родился в городе великих мастеров Сидоне. Когда мои родители прибыли в Дельфы, мать была уже тяжела мною, и пифия посоветовала ей родить в Сидоне.
А на Самос они вернулись уже после моего рождения. В Сидоне, куда я попал вторично двадцати лет от роду, я встретил последователей Моха. Мох, живший за шесть веков до Фалеса, достиг в понимании космоса неизмеримо больше, чем милетяне. Он установил, что все сущее состоит из мельчайших, невидимых глазу частиц, а не из воды, как полагает Фалес.
– Откуда же он мог это знать, если частицы, о которых ты говоришь, невидимы?
– Мох был математиком, а в математике необязательно видеть все, что вычислено.
– И долго ты пробыл среди последователей Моха?
– Три года. Затем дорога ввела меня в крепость знаний Вавилон, где мне были открыты тайны звездного неба. Из Вавилона я отправился еще дальше на восток, в страну, где верят, что бессмертна любая душа и что нет страшнее преступления, чем насилие над живым существом.
– Ты имеешь в виду страну, куда проложил путь Дионис?
– Да, Индию, в которой никто из эллинов до меня не побывал.
– Зато мы наслышаны о ней, а иногда нам достаются ее дары. Вот взгляни на этот индийский камень. Он мне дороже всех моих богатств.
Поликрат снял с пальца перстень и протянул его Пифагору.
Разглядывая лежащий на ладони Поликрата смарагд, он одновременно изучал руку собеседника, пытаясь понять характер этого человека, мысли которого ему не удавалось прочитать. Цельная линия резко обрывалась. Пересечение ее с другой предвещало смертельную угрозу.
– Это дар моего друга Амасиса, – проговорил Поликрат, надевая перстень. – По его совету я расширил гавань и создал флот.
Они вышли на галерею, возвышавшуюся над колоннами таким образом, что ее центр приходился на среднюю из них. Это было то крыло здания, которое Пифагор с моря принял за восьмиколонный храм.
– Какой прекрасный обзор! – вырвалось у Пифагора. – Видна вся бухта вплоть до Герайона.
– А также и полуостров Микале по ту сторону пролива, – добавил Поликрат. – О, если бы Самос оторвался от своих корней и его можно было бы оттащить поближе к Европе! Страшно подумать, что этот клочок суши, единственный свидетель младенческого крика Геры, ее девичьих забав на лугах у Имбраса, может достаться персам.