Почти с детскою радостью встретила княжна своего любимца, усадила его, поднесла из своих рук чару заморского вина и подала знак всем девушкам сесть полукругом около вещего певца.
Певец Молгас
– Что спеть-то тебе, княжна-матушка, чем потешить моё солнышко красное? – заговорил старик, – старые песни мои все давно состарились.
– Спой что- нибудь новенькое – сказала княжна, – вот мамушка Вундина говорит, что ты много новых песен сложил.
– Сложил-то сложил, да только песни всё не те что в княжеских хоромах поются. Невеселые это песни, печальные, от них сердце литовское кровью обливается.
– Таких-то мне и нужно, старче. Литвинка я по отцу-матери, литвинкой умереть хочу. Спой мне мои родные литовские песни. У нас на Литве больше нет смеха и радости, пой мне про слёзы и кровь. Пой, старина, пой ради Сатвароса!
Старик поставил на колени свой незатейливый инструмент, ударил деревянными палочками по струнам, и струны издали жалобный, тихий звон. Старик запел:
То не волки лютые завывают,То не вороны летят на добычу,То со всех краёв царства немецкогоСобираются рыцарей тучи чёрные, Надвигаются на землю литовскую.Ой, Литва, моя родина,Ты слезами обливаешься,А те слёзы – горюч огонь,Как смола кипят – сердце жгут!Призадумался князь Витольд Кейстутович,Стало жалко ему родной земли,Погадал – подумал он со княгинею,И за вечный мир отдал в заложникиДвух сынов своих – малых детушек!Ой, Литва, моя родина,Ты слезами обливаешься,А те слёзы – горюч огонь,Как смола кипят – сердце жгут!Не сдержали немцы треклятыеСлова честного под присягою,И начали над Литвою хозяйничатьИ мечём, и крестом, и верёвкою.Обращать всю Жмудь в свою вотчину!Ой, Литва, моя родина!..Не стерпел тут князь Кейстутович:Собрал-созвал мощь литовскуюИ разбил-размёл силу поганую!..Да крестовики-немцы-изменникиИзвели его деток отравою!..Ой, Литва, моя родина.Ой! Не плачь, не горюй, свет-нягинюшка,Отомстит Литва твоих детушек,Отольются слёзы немцам впятеро,Отольётся кровь немцам во сто раз:Дай собраться нам только с силою!Ой, Литва, моя родина!..Пока пел старик, тихонько подыгрывая себе на струнах, все взгляды были обращены на него. Каждая слушательница боялась пропустить хоть одно слово из этой новой, ещё не слышанной песни. На длинных ресницах молодой княжны повисли слёзы.
Сколько раз вдвоём с великой княгиней Анной, своей теткой, она оплакивала, бывало, погибель этих невинных малюток, павших жертвою немецкого варварства и жестокости. Теперь при одном воспоминании жгучие слёзы готовы были хлынуть у неё из глаз. Красны девицы тоже сидели потупившись, в них тоже бились литовские сердца, бежала литовская кровь; а в то время это было равнозначно смертельной вражде к вероломному, беспощадному разбойнику-соседу.
– А когда это время настанет, нас и на свете живыми не будет, – печально молвила княжна, – вывелись литовцы, забыли мстить врагам! Встал бы теперь старый Кейстут Гедиминович из гроба да посмотрел, что кругом делается. У нас по княжеским замкам от немцев тесно. Дня бы с нами не прожил – ушёл бы обратно в могилу.
– Эх, княжна, княжна, – со вздохом отвечал слепец, – много я мыкался по чужим землям, по чужим людям, слово одно новое услыхать мне довелось, да такое чудное, что не знаешь, как его и понять. Двух врагов в один день мирит, двух братьев на ножи ведёт, отца против сына на бой гонит, честного человека скоморошью маску надевать заставляет, а уже без лжи, обмана и притворства это слово не действует!
– Какое же это страшное слово? – с любопытством спросила княжна.
– Слово великое, видно сам Поклус его выдумал, а зовётся оно по-латински «политика»[25].
– Политика! – как эхо, повторила княжна.
Старик хотел было продолжать объяснение этого рокового слова, но тут, запыхавшись, в терем вбежала сенная девушка, стоявшая на страже.
– Князь, князь сюда жалует! – быстро проговорила она и широко растворила дверь. Девушки раздались по сторонам. Княжна встала со своего места и повернулась к дверям. Князь взошёл, подошёл к дочери и поцеловал её в лоб.
Это был старик лет 55-ти, сутуловатый, широкоплечий, с большой рыжей бородой, прикрывавшей ему половину груди. Волосы начинались низко на лбу и придавали его лицу выражение упорства и упрямства. Густые брови оттеняли светлые проницательные глаза, и резкая складка на лбу, между глаз, говорила о какой-то постоянной затаённой думе.
Движением руки выслал он из терема всех присутствовавших и остался наедине с дочерью.
– Ну, Скирмунда, – начал он, стараясь придать своему голосу ласковое выражение, – я пришёл поговорить с тобой о важном деле.
– Я готова слушать твою волю, батюшка.
– Дело касается тебя больше, чем меня, и я бы хотел знать твоё мнение, прежде чем дать своё слово.
– Ты очень милостив, батюшка – проговорила Скирмунда, целуя руку отца, – говори, что я должна делать.
– Князь мазовецкий, Болеслав, просит руки твоей!.. Ты уже не дитя и должна понять, что такой жених – находка: молод, великого рода, богат, могуществен.
Скирмунда молчала, старик продолжал:
– В теперешнем положении Литвы, моего и твоего отечества, такой союзник, как князь мазовецкий, один из важнейших советников польского королевства – клейнод, которым пренебрегать нельзя. Кругом нас враги: и немцы, и ливонцы, и татары, и Московия; одна только Польша, благодаря дяде Ягайле, дружественна. Да что значит её дружба, когда паны Рады будут против, а Мазовия – лучший венок в короне польской, князь Болеслав – важный голос на сейме.
– Батюшка! – вдруг с ужасом заговорила Скирмунда, – ты мог приказать, и сам пришёл уговаривать меня. Батюшка, прости меня, если я отвечу тебе. Не неволь идти за немилого, не люб он мне. Душа к нему не лежит, видеть его не могу, не жених он мне!
С удивлением, даже с жалостью посмотрел старый князь на свою дочь. Давно уже никто, зная его непреклонный нрав, не смел возражать ему или идти против его воли. Редко ему приходилось говорить со Скирмундой. Полная тревог боевой жизни, судьба по целым годам уносила его из родимого гнезда, и его Скирмунда росла одиноко на руках мамушек и нянюшек в своём высоком тереме.
Отец мало знал свою дочь, но любил её горячо, как единственную память о рано умершей красавице-жене. Он до старости остался верным слову, данному на смертном одре его покойной княгине, и не ввёл в свой замок второй жены, не дал своей малютке-дочери мачехи!
Ответ Скирмунды и удивил, и опечалил его. На этом союзе и он, и его брат, великий князь Витольд основывали столько политических соображений, что смешно было бы пренебречь ими из пустого каприза своёнравной девушки! Да и какая девушка не станет отнекиваться от замужества? Все эти мысли как-то разом набежали в голову старику-князю, и он, уже совсем шутя и отечески нежно, стал уговаривать Скирмунду не противиться этому браку, доказывая, что «сживётся – слюбится».
Но велико было его изумление, когда вместо уступок со стороны дочери он услыхал твёрдый и определённый ответ: – Нет, никогда не бывать этой свадьбе!
Князь вспыхнул и грозно топнул ногой.
– Не пойдёшь за него, силой выдам! – загремел он и хотел выйти из светлицы, но Скирмунда поняла, что резкостью ничего не поделаешь со старым упрямцем, и в слезах бросилась к его ногам, целовала его руки, обливала их слезами.
– Не неволь, не губи ты моей молодости! – шептала она, и слова эти, и слёзы как-то не вязались с её первыми речами. Она, очевидно, испытывала последнее средство умилостивить отца, зная, что для упорства всегда ещё останется время.
– Батюшка, пощади, я ещё так молода, дай мне пожить на свободе, не гони меня силою на чужую сторону. Подожди, дай отпраздновать лето красное. Осень настанет, пора листопада – твоя воля, делай со мной, что хочешь!
Говоря это, Скирмунда не вставала с колен и не переставала целовать морщинистую руку отца. Старик снова поглядел на неё, губы его чуть-чуть дрогнули. Ему, очевидно, стадо жаль своей плачущей дочери.
– Хорошо, посмотрю, подумаю, – проговорил он глухо, – скажу, что тебе занедужилось. Не неволю идти сегодня с чарою и с дарами к дорогим гостям, даю тебе время одуматься, ну а если и после ты моей воле перечить станешь, силой выдам за князя Болеслава.
– Батюшка, как благодарить тебя? – вскричала Скирмунда, но старый князь, словно устыдясь своей слабости, вырвал руку из рук дочери и быстро вышел из её светлицы.
Скирмунда несколько секунд глядела ему вслед, словно обдумывая его последния слова, потом быстро прошла в смежный покой и бросилась на свою одинокую девичью постель. Она не плакала, а только нервные рыдания высоко поднимали грудь её. Спрятав лицо в подушки, она по временам вздрагивала всем телом.
Вдруг занавесь на двери, ведущей во внутренние покои, слегка зашевелилась, дверь скрипнула, и на пороге показалась высокая худая женщина со вдовьей повязкой на волосах, в белой шерстяной одежде национального жмудинского покроя.
Лицо этой женщины было ещё не старо, но горе и страданья положили на него свою неизгладимую печать. Тёмные глаза сверкали в глубоких орбитах. Взгляд их был упорен и проницателен.
Тихо, чтобы не встревожить княжну, она скользнула вдоль комнаты и прилегла головой на угол кровати, у ног Скирмунды. Та вздрогнула, окинула взглядом вошедшую, радостно вскрикнула, обняла её стан и стала покрывать горячими поцелуями её бледное лицо.
– Радость моя, жизнь моя! Бедная, дорогая моя Германда, счастье моё, давно ли ты возвратилась? – радостно твердила княжна, узнав в пришедшей свою жмудинку-кормилицу, вскормившую её грудью.
– Часу нет как из Вильни приехала. Взойти боялась, слышала: сам князь здесь был.
– Был, Германда, был, да не на радость приходил сюда: жениха он мне сватает, немилого, постылого, латинской веры, польского заморыша. Не хочу я за него идти, не хочу, не хочу. Придумай, что мне делать, посоветуй, я сама голову потеряла. Няня, няня, не правда ли, ты поможешь, поможешь мне?!
Глаза литвинки сверкнули.
– Клянусь тебе великой Прауримой, пока жива, пока целы мои руки и ноги, защищать тебя! Пускай испробуют вырвать тебя из моих объятий. Узнают тогда, что у жмудинской волчицы есть и зубы, и когти.
Глава VII. Сигонта
Ах, мама, мама, от тебя первой я слышу слова утешения, ты одна не продашь и не выдашь меня. А кругом меня кто? Вот нянюшка моя Вундина, да и той польские наряды и польский обычай голову вскружили. Хотят заодно с отцом выдать меня за этого маза латинского, за князя Болеслава!
– За князя Болеслава Мазовецкого?! – воскликнула в ужасе кормилица, – за того самого князя Болеслава, который, вместе с крыжаками в позапрошлом году под Дубной разбил и разграбил наших Ромнов, двух криве на костре сжёг и всех пленников сначала силой окрестил, а потом в неволю отдал проклятым крыжакам? Нет, не бывать этому, не бывать этому!
– Что же делать, родная моя, что придумать? Батюшка гневен, воля его непреклонна, ни слёзы, ни мольба не помогают. Что делать, что делать?
– Что я могу тебе посоветовать? Жизнь свою за тебя положить готова, а какой совет могу я дать? Но постой, постой, моё дитятко, здесь, всего часах в двух пути, в глубокой пещёре, над самою Дубисою, живёт сигонта Тренята. Прозорливее его нет во всех Эйрагольских землях. Вот к нему бы сходить посоветоваться. Или сюда привести, чтобы ты сама с ним поговорила[26]. Да нет, не пойдёт святой сигонта в наш замок, на дворе теперь словно ярмарка: и ляхи, и мазы, и татары, и даже нечисть крыжацкая, одних жидовин только не хватает. Не может же прозорливец сигонта идти в такую скверну!
– Как же быть?! Ты мне подала благой совет. Великая богиня Праурима одна могла тебе послать такую светлую мысль. Позови его сюда, заклинай его всеми богами. Я верю, я знаю, что только он один, чуждый грехов и соблазнов света, подаст мне благой совет!
Молодая девушка говорила так страстно и так убедительно, что старая кормилица, несмотря на усталость от долгого пути, тотчас же решилась отправиться к жилищу отшельника.
Солнце уже низко сияло на горизонте, когда она добралась до пещёры, служившей убежищем прозорливому старцу. У грубого плетня, который закрывал вход в пещёру, на огромном пне сваленного бурей дуба, сидело живое существо крайне странного вида.
С первого взгляда бросался в глаза высокий, совершенно лысый череп, вокруг которого, словно ореолом, ниспадали на плечи космы седых длинных волос, уцелевших только вокруг головы, в форме венчика.
Узкая, редкая, но длинная седая борода дрожала при каждом движении, а измождённое, покрытое перекрещивающимися по всем направлениям морщинами лицо было жёлтое, словно восковое. Из-под нависших седых бровей и таких же ресниц глаз почти не было заметно, а костлявое, неуклюжее, худое тело прикрывали старая дырявая белая рубашка да что-то вроде свитки из бывшего когда-то белым сукна.
Старик сидел скорчившись, поджав под себя ноги, и ковыркою быстро плёл лапоть, другой, уже совсем готовый, стоял рядом. Возле старика, на том же пне, лежал целый пучок очищенных и заготовленных лык.
Отшельник давно уже заметил подходившую к нему женщину и даже узнал её, но не подал вида, что замечает её приближение.
В течение последних дней многие из челяди князя Эйрагольского перебывали у его убежища и, сами того не помня, сообщали ему все новости. Давно уже знал отшельник, что в Эйрагольском замке большой съезд, что князь мазовецкий Болеслав приехал сватать дочь князя Вингалы. Он только не знал, как принял князь это предложение.
Германда подошла к отшельнику и распростёрлась у ног его. Старик протянул руку, положил ей на голову в виде благословения и проговорил каким-то странным, замогильным голосом:
– Благословение великого Перкунаса будь над тобою, дочь моя. Говори, что тебе надо? Видно, что дело твоё спешное, если ты идёшь тревожить сигонту после солнечного заката и ещё не отдохнув сама с долгого пути.
Эти слова, казалось, совсем ошеломили Германду, ей казалось непонятным, почём мог знать удалённый от мира отшельник, что она имеет к нему важное дело и что только что возвратилась из путешествия?
– Не по своей воле пришла я, прислала меня к тебе дочь моя названная, которую я год кормила грудью своей. Заклинает тебя княжна Скирмунда Вингаловна прийти к ней в терем, хочет она просить твоего совета и помощи. Сам громовержец Перкунас просветил твой разум, о святой сигонта, помоги нам, дай совет, как уйти от беды неминуемой?!
– Что, или вправду засватали латынщика? – спросил пытливо сигонта.
– Спит и видит наш князь выдать дочку за этого маза проклятого, за князя Болеслава.
– Ну, а княжна что? Упирается, небось? Несладко идти на чужую сторону к латынцам.
– Так, так, святой отец. Княжна горюет, убивается. Князь гневен, как тут быть, как горю помочь? Боюсь, чтобы она руки на себя не наложила! Пойдём со мной, может ты, святой отец, что посоветуешь, разговоришь её, на тебя одна надежда!
Старик задумался. Перспектива стать между разгневанным князем и упорной княжной ему не улыбалась, и он проговорил твёрдо и внушительно:
– Идти к вам в замок?! Да подумала ли ты, старуха, что у вас что ни шаг, то скверна, что ни шаг, то соблазн? Крыжаки, ливонцы, ляхи, латинские попы; да у вас в один час так осквернишься, что потом в целый год всеми водами старого Нёмана не отмоешь скверны и не посмеешь идти молиться отцу нашему, громовержцу Перкунасу!
– Ну что же я скажу моей бедной княжне? Что я ей скажу? На тебя, на твои советы была одна надежда!
– Идти сам не пойду, а совет отчего не дать, если просят его от чистого сердца? Ну, говори, старуха, что советовать? Говори точнее, я пойду помолюсь, авось небес зиждитель Сарварос и грозный Перкунас просветят мой ум для ответа. Говори скорей!
– Святой отец, уж коли идти не можешь, так посоветуй как избавиться от немилого суженого? Как устоять против воли отцовской? Как отвратить от дочери моей нареченной чёрную гибель?
– Только то?.. – переспросил старик. – Больше ничего?
– Ничего, святой человече, ничего больше.
Старик отодвинул плетень и вошёл в пещёру. Там он распростёрся ниц перед деревянным чурбаном, грубо обделанным в форму человеческого существа; ноги истукана были одеты в новые лапти, стан подпоясан белым полотенцем.
Сигонта
Полежав нисколько минут перед изображением Перкунаса, старик медленно встал, снова распростёрся и, после третьего повторения поклона, вышел к ожидавшей его старой кормилице.
– Боги мне сказали, – ещё глуше, ещё таинственнее проговорил он, – пусть Скирмунда вспомнит свою тётку Бируту и что она делала, чтобы избавиться от первого жениха.
– Старче святой, я ничего не понимаю. Ради великой Прауримы, говори ясней, ничего, ничего не поняла! – со слезами умоляла Германда, но отшельник не хотел слушать её больше, он снова пошёл к пещёре и задвинул за собой плетень.
Старуха не посмела ворваться за старым сигонтой в его убежище. Она постояла несколько минут у забора, умоляя разъяснить ей неясный ответ, но сигонта был неумолим, и старуха медленно пошла по направлению к замку.
Уже ночь, тихая, ароматная, звёздная легла на землю, когда наконец добралась старая кормилица до ворот замка. Стража едва пропустила её, и старуха, чуть держась на ногах от усталости, пробралась наверх в свой покой, примыкавший к опочивальне княжны.
Скирмунда не спала. С понятным нетерпением ждала она свою кормилицу, ждала ответа на мучавшие её вопросы. Едва успела скрипнуть дверь в комнате кормилицы, она уже была там и засыпала старуху вопросами. Германда тотчас же, слово в слово, передала ответ отшельника.
Скирмунда на минуту задумалась, потом вдруг словно искра решимости сверкнула в её глазах, она бросилась к красному углу своей опочивальни, где на полке стояло серебряное изображение богини Прауримы и воскликнула:
– Клянусь тебе, великая Праурима, если меня приневолят, я поступлю также.
Глава VIII. Пир
Мрачен и расстроен возвратился в свои покои князь Вингала. Разговор с дочерью, её слёзы, её мольбы поколебали его твердую решимость спешить с браком дочери с князем мазовецким.
Он прошёл в свою опочивальню, предоставив боярам угощать и занимать приезжих гостей. Племянник его, молодой князь Видомир, играл роль хозяина, якобы за нездоровьем самого князя Вингалы, и, надо отдать ему справедливость, прекрасно исполнил свою роль. Большинство гостей, и даже сам князь мазовецкий Болеслав и трое рыцарей были навеселе, изрядно пропустив ароматного литовского мёда и золотого алуса (пива. – Ред). Речи слетали оживлённее и оживлённее, и здравицы следовали за здравицами.
Почтеннейшие гости, рыцари, сам князь Болеслав со своими сватами, графом Мостовским и графом Великомирским, сидели за большим дубовым овальным столом, без мест. Остальные гости: дворяне и свита князя мазовецкого обедала в той же храмине, только за другими столами, сплошь заставленными всякими яствами.
Здесь были и целые жареные вепри, и громадные части царя литовских пущ зубра, и множество разной домашней и лесной птицы. Молчаливые, угрюмые слуги в белых кафтанах то и дело разносили гостям в серебряных кувшинах мёды и алус, а за главным столом сам княжий чашник (толстенький кругленький человечек с румяным и лоснящимся лицом и с лысиной во всю голову) поминутно нацеживал в золотые и серебряные чаши гостей дорогое венгерское вино, да порой, по особому приказу, многолетний мёд из заросших мохом и плесенью глиняных ендов.
Обед подошёл к концу. Гости были очень довольны приёмом, только один князь Болеслав, молодой невзрачный человек в роскошной одежде, шитой золотом и шёлками, чувствовал себя не в своей тарелке. Ещё утром, во время приёма гостей самим князем Вингалой, его старший сват граф Казимир Мостовский передал из рук в руки князю грамоту от отца князя Болеслава, самого владетельного князя Владислава, в котором тот просил руки княжны Скирмунды для единственного сына и наследника князя Болеслава, а до сих пор он не получил ещё никакого ответа.
Он не сомневался в том, что сватовство его будет принято благосклонно; уже более года об этом велись переговоры при посредничестве канонника отца Амвросия[27]. Но всё-таки внезапное нездоровье князя Вингалы и его дочери, не присутствовавшей при официальном приёме и не поднёсшей обычную чару вина гостям, заставляло его беспокоиться, и только один неунывающий говорун патер Амвросий, сидевший по его правую руку, поддерживал своими шутками его хорошее настроение духа.
– Вот так мёд! Вот так мёд! Голова свежа, ноги словно свинцовые, – говорил он, грузно поднимаясь из-за стола:
– Я уверен, брат Иосиф, – обратился он к одному из рыцарей, прибывших с командором, – что у вас в конвенте такого и не водилось?![28]
– По уставу ордена нам держать вина в конвенте нельзя, – сурово заметил монах-рыцарь.
– А потому вы держите его в приконвентских слободах, это давно известно, да это всё неверно, в законе везде говорится о вине и елее, а о мёде ни слова, стало быть его и можно пить во славу Господню! Ну-ка, господин подчаший, ещё чашечку.
– Не смущай, отец капеллан, мою братию, – заметил командор, – она и без того не очень-то держится устава.
– И они правы, правы, отец командор! – со смехом возразил капеллан, – святые отцы нарочно для того суровые уставы писали, чтобы развивать мозги наши, так жизнь прожить, чтобы и Бога не обидеть и своё тело не изнурить. Хэ-хэ-хэ, я в этой науке преуспел, могу похвастаться! – и он с видимым удовольствием похлопал своими пухлыми ручками по брюшку. – «Не то, что внидёт, оскверняет человека», помните, как в Писании!
– Отец капеллан! Вы забываетесь! Здесь не место и не время поднимать религиозный спор! – сверкнув глазами, проговорил второй рыцарь-монах, во всё время обеда не пивший ни капли и с явной брезгливостью оставлявший нетронутыми кушанья.
– Ах, брат Гуго, я и забыл, что мы на пиру у людей не нашей веры! Но они добрые люди, не осудят. А я так говорю: в чужой монастырь со своим уставом не суйся! И от предложенного тебе не отказывайся – это, брат Филипп, в Писании сказано! Это почище твоего устава. А ты!? – он покачал головой, показывая глазами на нетронутые суровым рыцарем кушанья. Не годится, отец Филипп, и против Писания и против хозяев!
На этот раз намёк был слишком ясен, очевидно, капеллан не стеснялся выставлять рыцарей явными недругами хозяев. Рыцари переглянулись, и командор жестом приказал им прекратить разговор. Но этого уже было довольно, чтобы остановить дальнейшее веселье.
Молодой хозяин тотчас же понял это и, встав со своего места, дал знак окончить пиршество. Все поднялись вслед за хозяином и поклонились ему, благодаря за хлеб, за соль. Он ответил общим поклоном и предложил всем именитым гостям перейти на громадное крытое крыльцо замка, выходящее в сторону, противоположную Дубисе.
Князь Вингала в раздумье
На зелёном лужку перед крыльцом стояла целая толпа поселян и поселянок из призамковых деревень и слобод. По приказанию старого князя им были выкачены из княжеских погребов две бочки пива, и два жареных быка. Народное пиршество было в полном разгаре.
Громадный круг образовался в одном из углов обширного замкового двора, и оттуда чуть слышались тихие струнные звуки и мерный под музыку рассказ старика- гусляра.
– Что это, княже? – обратился вдруг Болеслав к молодому хозяину, – и у вас гусляры завелись? Нельзя ли послушать его песенок?
– Наши гусляры – простые жмудины, далеко им до ваших ученых мейстерзингеров. Как им петь при таких знатных гостях? – заметил Видомир, который испугался одной мысли показать дикого певца-патриота истинным врагам Литвы и всего литовского.
– Я люблю Литву, люблю вашу дикую Жмудь и, может, больше вас ненавижу немцев-крыжаков. Прошу вас, князь, доставьте мне случай послушать вашего гусляра. Очевидно, это не заурядный певец: посмотрите, с каким восторгом слушает его народ. О, завиден жребий певца! Единым словом тронуть сотни, тысячи сердец! Зовите же его, зовите, дайте и нам насладиться его вещими песнями.
– Я боюсь, они могут обидеться! – шепнул князь, показывая глазами на рыцарей, которые теперь собрались в кучку и о чём-то тихо рассуждали между собою, – Ведь песни гусляра, особенно этого, я узнаю его, это Молгас, один сплошной стон, одна сплошная жалоба на немецкие козни!
– То-то и ладно! То-то и любо! Или вам, княже, неприятно будет посмотреть, какие рожи скорчат эти проклятые крыжаки?
– Но они наши гости.
– Скажите лучше шпионы. Немец даром дружить не будет. Как мы здесь с ними за одним столом сидим да сладкие речи говорим, а там их «гербовые» стены да рвы вымеряют, да вашу стражу по одному подсчитывают, да своим золотом у вас же в стенах измену готовят. Знаю я немцев, все на один покрой, и поверьте, князь мой брат названный, лучше волка или рысь щадить, чем немца! Будьте другом, князь, дайте хоть теперь над ними потешиться.