Ливонский орден в этом отношении был гораздо строже Тевтонского; это можно было объяснить тем, что он реже подвергался наездам разных иноземных гостей-рыцарей, привозивших с собой свою атмосферу и привычки, далеко не сходные со строгим монастырским уставом крестоносцев.
Предшественник графа Брауншвейга на должности командора Штейгаузенского конвента, барон фон Шлипенбах, был человек крайне суровый. Аскет в полном значении этого слова, он и ото всей братии требовал исполнения устава, но встретил глухой отпор. Как бесконтрольный судья между братьями конвента, он попробовал употребить силу – и весь конвент разбежался. Огорчённый, он сам уехал к великому магистру и уже оттуда не возвращался.
На место его был назначен граф Брауншвейг. Это был человек совершенно особого закала. Строгий и беспощадный, формалист по внешности, он держался девиза «греши, но не попадайся», и так полюбился братьям-рыцарям, что они считали за особое счастье попасть в его конвент. Всех рыцарских мест в конвенте было одиннадцать, по числу имён апостольских, и на каждое место имелось по нескольку кандидатов в других конвентах.
Жизнь в замке была строга и однообразна по виду, но стоило только рыцарю переступить порог общей трапезной или длинного коридора с кельями по обеим сторонам, как он был уже на свободе и мог делать что хотел до тех пор, пока монастырский колокол не призывал братию к общей молитве.
Насчёт этого командор был очень строг; избави Бог кого из рыцарей не явиться в капеллу замка к началу службы: строгая эпитимия и лишение права выхода из замка были наказаниями для ослушника. Таким образом, не стесняя своих подчиненных в их времяпровождении в свободные часы, командор властвовал над ними неограниченно именно страхом за эту свободу, и потому каждый его взгляд, каждый жест уже считался приказанием.
Сам командор жил безвыездно в замке. У него не было даже потайного уголка и доброй феи в слободе. Зато слух ходил, что в высокой башне, гордо возвышавшейся над правым крылом замка, обитала в течение некоторого времени какая-то женщина. Говорили, что иногда в узких стрельчатых окнах башни мелькало белое покрывало, а по вечерам нескромный луч света прорывался сквозь ставни окон, затем и это видение исчезло. Башня опустела, женщина исчезла. Куда она девалась? Никто не мог дать ответа, а кто бы посмел спросить об этом сурового командора?!
По рассказам отца казначея, имевшего случай при прежнем командоре бывать в башне, в ней было три комнаты, по одной в каждом этаже, но они были пусты, заброшены и по виду никогда не обитались. Вход в них был через спальню командора, и со времени поступления на эту должность графа Брауншвейга никто не имел в руках ключа от железной двери, ведущей в эти покои.
Таинственный свет, белая мелькающая тень в окнах, наконец, самое таинственное исчезновение живого существа, очевидно, обитавшего в покоях высокой башни, хотя и возбуждали любопытство братьев конвента, но о них говорили мало: у каждого были свои дела, и никто не желал вмешиваться в интимную жизнь командора, который, в свою очередь, не мешал жить и им.
Выгода была обоюдная!
Брат Пётр, рыцарь, заведывающий больницей конвента в Штейнгаузене, был человек ещё не старый, но которого, несмотря на монашеский обет, точил червь честолюбия.
Он не хотел быть заурядным рыцарем, ему во чтобы то ни было хотелось отличия, и он очень обрадовался, когда за смертью старого госпитальера граф Брауншвейг предложил эту должность ему.
Кроме больницы и странноприимного дома, его ведению были подчинены все склады запасов в замке, а уезжая по делам ордена, командор передавал ему часть своей власти. Этого было достаточно, чтобы брат Пётр смотрел на братьев монахов-рыцарей чуть ли не как на своих подчиненных.
Незнатного рода и небогатый, он не мог пользоваться тем комфортом, который имели в приконвентной слободе более состоятельные рыцари; единственным его наслаждением было хорошее вино – а его немалое количество было скоплено предместником в мрачных погребах замка. Но и тут он держался мудрого правила: «пить, но не напиваться» – и часто командор, особенно отличавший его за исполнительность и знание уставов, ставил его в пример трезвости и воздержания прочей братии.
Он был страстным поклонником женского пола, но так как по незначительности своих средств должен был бы пользоваться только отбросками от трапезы богатых, то предпочел полное воздержание, всё ещё рассчитывая, что буря войны бросит на его долю красавицу-полонянку.
Он был большим приятелем с капелланом князя мазовецкого и очень обрадовался, когда ему удалось, наконец, перенести его в свой замок. Он с первого раза видел, что болезнь не опасная, и приказал постелить новоприбывшему постель в своей келье.
Узнав, что в больницу замка поступил канонник и, к тому же известный проповедник, сам комтур[33] зашёл его проведать и очень удивился, узнав в больном того самого капеллана, которого несколько дней тому назад встретил в Эйрагольском замке.
Беседа завязалась.
Хитрый и тонкий капеллан с первых же фраз так умел понравиться командору, что тот и сам не заметил, как просидел до вечерен, и только звон церковного колокола, призывавший к молитве, заставил его расстаться с капелланом.
На следующее утро он зашёл снова, и, видя, что отцу Амвросию гораздо лучше, пригласил его к себе, к великому огорчению брата Петра, и проговорил с ним целый день.
Предметом их разговоров, разумеется, были отношения между Литвой, Польшей и Орденом. Как яростный католик, командор во что бы то ни стало прежде всего хотел обратить всю языческую жмудь в христианство и затем уже бросить её под ноги немцам. По его словам, славяне, за исключением поляков, – он делал эту уступку ради дорогого гостя – были низшей расой, годной только для рабства, а господствовать над ними были призваны только немцы.
Капеллан, улыбаясь, слушал эти немецкие бредни и всё поддакивал. Ему уже удалось несколько раз кольнуть самолюбие командора, напомнив ему грубый ответ Вингалы, на требования, предложенные именем великого магистра.
При этом намеке граф Брауншвейг вспыхнул.
– Я послал донесение великому магистру в Мариенбург, надеюсь скоро получить разрешение немножко потревожить этих лесных дикарей.
– Да уж вы и то спалили их слободу! – улыбаясь, заметил капеллан.
– Да – это было глупое дело, на которое, не посоветовавшись со мной, рискнул командор Гох, Прейцбургского конвента, – проговорил с досадой граф. – Задумано глупо, исполнено ещё глупее, десять человек убитых, и в том числе какой воин-рыцарь – брат Эрлих – богатырь, каких я и с роду не видал, коня за передние ноги поднимал!
– Вы говорите – убит. Вы ошиблись, я сам видел его вчера в числе пленных, захваченных в Эйрагольском замке.
– Как, жив? А мы уже два дня по нем панихиды поём, – воскликнул командор, – быть не может!
– Но это нисколько не избавляет его от смерти: не сегодня, так завтра эти дикие волки его сожгут на костре во славу своего деревянного Перкунаса!
– Как сожгут?!
– Да точно так же, как сожгли графа Кольмарка и десять других рыцарей, которые попались в большом набеге на Троки!
– Так неужели же этого бедного Эрлиха ожидает такая ужасная участь?
– Конечно, если вы только не пожелаете спасти его! – тонко заметил капеллан.
– Спасти его, но как? Войны с Литвой ещё нет. Эйрагольский замок высок и крепок, я со своими двенадцатью рыцарями и сотней драбантов лбы разобьём об его стены! Как же спасти его?
– А очень просто. Но тайна прежде всего! – таинственно проговорил капеллан.
– Молчание – одна из обязанностей рыцарских, – сказал командор.
– Ну, так слушайте. Вы, вероятно, слышали, Скирмунда, эта заклятая язычница, объявила себя вайделоткой. Её повезут посвящать в Полунгу, на берегу моря. Вместе с ней повезут туда и рыцаря, чтобы принести его там в жертву – вы меня поняли? Путь их лежит близ вашей границы. Чего нельзя сделать за стенами замка, то возможно в чистом поле или в дремучем лесу. Вот вам случай отомстить и, к тому же, спасти товарища!! Думаю, что за это и сам великий магистр не рассердится, а захватите княжну Скирмунду – вот и заложница в ваших руках.
Канонник (справа) и госпитальер
– Но когда же, когда её повезут? – с видимым любопытством спросил командор. Очевидно, идея мести и спасения товарища понравилась ему.
– Через девять дней, как раз в новолуние. У них всегда такой обычай: все свои богомерзкие обряды совершать в новолуние!
Долго ещё проговорили между собой хитрый капеллан и суровый рыцарь. С каждой фразой отец Амвросий всё больше и больше укоренял в командоре мысль отбить пленника и захватить серьёзную заложницу. Он знал, что князь Вингала боготворит свою дочь и что за её освобождение поступится всеми своими правами и исполнит требования ордена, которые несколько дней тому назад так презрительно отверг.
Снова колокол зазвонил на высокой колокольне, но на этот раз совсем другим звоном. Это был сигнал к обеду, и со всех концов замка потянулись к трапезной братья-рыцари.
Младший из братии, только что поступивший брат Иоанн, ещё совсем молодой человек, с выразительным, красивым лицом, прочел молитву. Капеллан конвента, невзрачный и злой старикашка, благословил трапезу, и все уселись.
Командир посадил рядом с собой гостя и весь обед говорил только с ним и, к великой радости брата Петра, приказал подать на обед две бутылки старой венгржины. Этого было немного на 15 человек, но важен был принцип.
После обеда, когда все собрались в круглой зале у камина, командир вдруг подозвал к себе заведывающего оружием брата Андрея.
– Брат, – сказал он ему голосом, не допускающим возражения: – осмотри оружие и вели подточить мечи и копья. На днях мы выступаем. Скажи драбантским офицерам, чтобы готовились в поход.
Все переглянулись.
Глава XV. Свидание
о дня страшного решения, принятого княжной Скирмундой, прошло шесть дней. Удивительная весть о том, что дочь знаменитого князя Эйрагольского, которую все считали почти христианкой, объявила себя вайделоткой, быстро облетела всю Литву, и со всех концов Жмуди и Литвы потянулись к Эйрагольскому замку целые толпы вайделоток, сигонтов и вообще закоренелых язычников, желавших принять участие в торжественной процессии, с которой должна была отправиться княжна Скирмунда из родимого замка в дальнюю Полунгу.
Молодой князь Давид, очень обласканный князем Вингалою и его молодым племянником, совсем теперь оправился от раны, нанесённой ему рыцарем, и серьёзно подумывал об отъезде из замка, где готовилось языческое торжество. Ему, как христианину, было и неловко, и небезопасно даже присутствовать при этой языческой демонстрации, а между тем, сердце ему подсказывало, что нельзя уехать, не повидавшись с той, которая только ради него решилась на такой героический подвиг.
Однажды в глухую полночь кто-то тихонько стукнул в дверь его опочивальни. Он спросил, а в ответ ему послышался шёпот старой кормилицы княжны Скирмунды.
Как, какими чарами, какими обещаниями удалось княжне упросить старую Германду тайком пробраться в покои князя и вызвать его на свидание – не знаю, но через несколько минут князь в глубокой тьме пробирался вслед за старухой по крутым лестницам в её комнату, которая прилегала, как мы помним, к терему княжны.
Когда они очутились, наконец, в этой маленькой комнатке, чуть освещённой светом серебряной лампады, горевшей перед изображением Прауримы, старуха скользнула в двери, и через минуту, на пороге, бледная, как привидение, появилась княжна, вся закутанная в длинные белые одежды вайделотки.
Князь хотел броситься к ней, сжать её в своих богатырских объятиях, но взгляд её, печальный, трогательный, словно умоляющий приковал его на месте.
– Опоздал! – прошептала она печально, но укора не было слышно в её голосе. – Не судьба! – добавила она, протягивая руку. – Я хотела проститься с тобой навеки! Навеки! – Голос её дрогнул.
– Зачем говорить так? Разве я не здесь, перед тобой, разве я не люблю тебя? – с жаром заговорил Давид. – Разве ваш криве-кривейто не может разрешить тебя от клятвы! Говори же, говори, ведь бабка твоя Бирута тоже была вайделоткой.
– Всё это так, радость моя, жизнь моя. Да только то, что было возможно Кейстуту, льву литовскому, такому же поклоннику великого Перкунаса, как и сама Бирута, то недоступно тебе, смоленскому витязю. Лидутко, я его знаю, за все сокровища мира не согласится на брак вайделотки с христианином. Наконец, мой отец. Он проклянёт, убьёт меня, если я только осмелюсь подумать об этом браке.
– То же говорила и Бирута, однако же!..
– Нет, ты меня не понимаешь. Старый Лидзейко согласился признать брак только тогда, когда не мог поступить иначе: Бируту Кейстут увез силой и спрятал в Троках; поневоле Лидзейке пришлось покориться и признать то, что уже совершилось.
– О, свет глаз моих, Скирмунда, – чуть не вскрикнул князь Давид, бросаясь к ней, – если только за этим дело стоит, украду я тебя, вырву из рук вайделотов, умчу тебя к себе в Смоленск, там тебя не найдут, не отнимут!.. И Бог благословит наш союз.
– Как ты ещё молод, мой ненаглядный! – печально проговорила Скирмунда, покачав головой, – увезти меня, когда? Откуда? Уж не теперь ли, когда меня окружают и берегут в этих стенах две тысячи ратников отца и двое железных ворот. Не из Полунги ли, где за тройной оградой вечно на стороже пять тысяч литвин да двести вайделотов?
– Но тебя на днях повезут в Полунгу, я нападу из засады ночью, я отобью, украду тебя.
– Украдёшь, отобьёшь, когда меня будет провожать дружина отца и несметная толпа народа. Допустим даже, что нам удастся бежать, но куда и каким путём? Через Литву? Чтобы нас захватили в первой деревне?! Через крыжацкие земли?.. Страшно и подумать!.. Дорого бы они дали, чтобы иметь дочь князя Вингалы заложницей! Нет, князь, не иди против судьбы! Прощай на век. Видно, не судили нам боги счастья вдвоём. Прощай!
Князь Давид бросился на колени перед тою, которая в эту минуту была для него дороже жизни, дороже всего на свете, он схватил её руку и стал покрывать горячими поцелуями.
– Нет, нет, – говорил он словно в забытьи, – не отдам тебя без боя! Здесь ли, по дороге ли, из Полунги ли, но достану, выкраду тебя, только поклянись мне ты, что если мне удастся добраться до тебя, ты последуешь за мною без боязни, без рассуждения! Жить один раз, умереть один раз, так лучше умереть вместе, чем умирать долгие годы в тяжёлой разлуке, не так ли, моя дорогая, моя радость? Говори, говори, дай мне надежду, иначе я руки на себя наложу, душу свою погублю! О, Скирмунда! Как я люблю тебя! Не лишай же меня дорогой надежды!
Скирмунда печально слушала горячие речи своего милого. Она понимала, что безрассудно бороться против стихийных сил, которыми теперь она окружена, понимала, что не может же князь Давид с горстью людей биться с целым фанатически настроенным народом, понимала, и вдруг какая-то дикая решимость охватила всё её существо. «Умирать, так умирать!» – только на груди любимого человека, – мелькнуло у неё в голове, и она тихо прошептала:
– Делай, как знаешь, мой дорогой, мой ненаглядный, помни и верь, что за тобой пойду всюду, и на счастье, и на смерть! Делай, как знаешь! Что ты ни принесешь мне, приму без ропота. Я сумею страдать и умереть, если надо!
С восторгом, с какой-то дикой радостью благодарил князь Давид свою суженую. Одним ласковым словом она пробудила и укрепила в нём решимость вырвать её из тяжёлой неволи.
– Помни же, помни, – твердил он в сотый раз, – не с пути, так из Полунги отобью тебя, моя радость. Хитростию ли, силою, а ты будешь моей женою. Отец посердится и простит, ведь сам Витовт Кейстутович за меня! А теперь дай мне хоть насмотреться на глаза твои ясные, слушать не наслушаться речей твоих медовых!
Ещё долго бы говорил князь на эту тему, если бы не появление старой кормилицы, пришедшей сказать влюбленным, что петухи пропели во второй раз и что пора расстаться.
Князь схватил за обе руки Скирмунду.
– О, поклянись мне ещё раз не принадлежать никому другому, кроме меня! – страстно проговорил он.
– Клянусь тебе самим Перкунасом, великой Прауримой, вечным Зничем, клянусь моей любовью к тебе. Я не буду женой другого человека, кроме тебя!
Князь ещё раз упал к её ногам, покрывая жаркими поцелуями её белые руки. Скирмунда тихо нагнулась и поцеловала его в голову. Горячая слеза скатилась с её ресницы. Она больше не могла промолвить ни слова от волнения и, шатаясь, пошла в свою комнату. На пороге она остановилась, пристально взглянула прямо в глаза молодого человека, словно с этим взглядом хотела передать ему всю душу, потом быстро отвернулась и исчезла.
Князь стоял как окаменелый. Старуха мамка должна была схватить его за руку, чтобы заставить очнуться. Он был как пьяный или разбитый параличом, и только с неимоверными усилиями ей удалось удалить его из комнаты.
Тихо, с теми же предосторожностями повела она его по лестницам и тёмным переходам замка – и как раз вовремя. Восток уже начинал бледнеть, первые лучи зари пробивали густую тьму летней ночи.
На следующий день князь Давид заявил через постельничего князю Вингале, что он уезжает и просит его отпустить с миром. Старый князь был отчасти рад этому отъезду. Он знал, что Давид Глебович состоит под особым благоволением великого князя и потому не решался намекнуть ему об отъезде, а между тем языческая церемония отъезда новой вайделотки из родительского дома не допускала присутствия иноверца.
После обычных фраз сожаления и прощания князь Вингала обнял Давида Глебовича и поцеловал его.
– Передай брату – проговорил он тихо, чтобы не слышали присутствующее, – что я больше не могу терпеть насилия крыжаков и что если он с ними церемонится, так я начну действовать за свой счёт и за свою голову. Они у меня спалили три слободы и захватили знатный полон, я пошлю к ним требовать возврата. Если не согласятся, клянусь Перкунасом и всеми адскими богами, испеку пленного рыцаря под стенами самого Штейнгаузена, сжарю живого в латах и доспехах и вместе с ним штук двадцать пленных крыжаков!
– Но ведь это же война! – воскликнул князь смоленский.
– Лучше война, чем такое состояние! Так жить нет больше сил! Помни, так и скажи великому князю: прошу не в службу, а в дружбу!
Эта просьба ставила князя Давида в крайне фальшивое положение. Как мы видели, задавшись мыслию освободить княжну во что бы то ни стало, он нарочно хотел уехать из замка, чтобы иметь руки развязанными, но у него и в помыслах не было ехать на Вильню. Между тем, отправляясь на Смоленск, т. е. на родину, ему другого пути не было, как через границу великого князя литовского.
Хитрить и лгать было рискованно, это могло только возбудить сомнения, а князю Давиду опаснее всего было подать малейший повод к опасениям! Нечего делать, нужно было ехать на Вильню. Да это было и к лучшему. Когда, простившись с князем Вингалой и его племянником, Давид Глебович сел на коня и по опускному мосту выехал из замка, он просто ахнул от удивления. Вокруг всего Эйрагольского замка кочевало в палатках и наскоро сделанных шалашах несколько тысяч народа, сошедшегося посмотреть на невиданное зрелище.
Князь тут же, с первого взгляда понял, что нет никакой возможности не только отбить, но даже просто увидать хоть издали свою невесту среди этой многочисленной толпы, пришедшей, очевидно, для того, чтобы сопровождать торжественный поезд вайделоток.
Как человек крайне энергичный и решительный, он сразу переменил план атаки. Он поедет теперь к Витовту передать ему слова и грамоту князя Вингалы и затем выпросится у великого князя на охоту в заповедных пущах. Лесами и болотами он проберется в Полунгу, подкупит золотом новгородского или свейского /шведского/ корабельщика и выкрадет свою Скирмунду из самого храма Прауримы. Ему раньше этого довелось быть в Полунге, и он помнил очень хорошо, что вайделотки пользовались относительной свободой, что они даже порой катались на лодках по взморью. Во всяком случае – этот план был исполнимее нападения с десятью товарищами на многотысячную толпу.
В море быстрота корабля спасала от преследования, а здесь! Князь даже не делал сравнения и шибко погнал коня по виленской дороге.
Глава XVI. Поезд вайделотки
С утра для назначенного дня отъезда громадная толпа придворных, бояр, соседних владетелей, криве, вайделотов и сигонт собралась во дворе и в приёмных покоях Эйрагольского замка. Все были одеты в белые костюмы, и только на одних вайделотах и криве этот цвет был перемешан с зелёным.
Наконец приехал и сам криве-кривейто и медленно пошёл на крыльцо. Все пали ниц перед этим олицетворением высшей духовной власти.
Криве-кривейто поднял свой жезл, украшенный наверху тройной кривулей, и как бы благословил им народ.
– О литвины, излюбленные дети Перкунаса, да будет над вами его благодать! – заговорил он торжественно. – Дети мои, сейчас вы будете присутствовать при величайшем торжестве, которое редко даётся в удел смертным. Сейчас дочь земного властителя покинет дом своего отца, чтобы идти в жилище великой богини Прауримы. Она посвящает себя, как вайделотка, на служение богам нашим. Она будет перед великим Зничем молиться о нашей литовской земле. Да благословит её сам великий громовержец Перкунас, да не гаснет огонь в руках её, да не исчезнет память о ней из рода в род!
Он кончил. Громадная толпа народа заколыхалась. На пороге, покрытая непроницаемым белым покрывалом, появилась Скирмунда. Её вёл под руки отец. Он был сам бледнее смерти, и только глаза его бросали молнии.
– О, великий служитель громовержца Перкунаса! – обратился он к криве-кривейто, – вот дочь моя Скирмунда, она вольной волею пошла на служение великой богине Прауриме. Сдаю её на твои руки и отныне прекращается моя власть над нею. Прощай, Скирмунда, пусть хранят тебя боги!
Скирмунда покорно склонила голову, и отец запечатлел последний поцелуй на её лбу. Отныне ни один смертный уже не дерзал прикоснуться к ней.
Криве-кривейто взял её руку из рук отца и привёл её в круг вайделоток, стоявших на крыльце. Те окружили её и запели гимн Прауримы. Вайделоты затрубили в трубы и ударили в бубны. Криве-кривейто поднял свою кривулю, шествие тронулось.
Два дня, шаг за шагом, подвигалась эта процессия; наконец, к вечеру третьего дня поезд подошёл к довольно широкой речке, быстро катящей свои волны в высоких и мало доступных берегах.
Вингала предложил остановиться на ночь по эту сторону и, по обыкновению, укрепить лагерь и выставить стражу. Криве-кривейто настаивал переправиться на пароме и лодках на ту сторону, так как противоположный берег был гораздо выше и представлял более здоровый ночлег.
Начали переправляться. Едва только первые группы вайделотов успели переправиться на пароме и следующим рейсом были перевезены на тот берег вайделотки и их повозки, как вдруг с того берега донеслись дикие крики отчаянья. Вингала, бывший ещё на этом берегу, вздрогнул и бросился к лодке.
По ту сторону происходило что-то ужасное. Человек десять латников, в шлемах с опущенными забралами, прорубались сквозь толпу вайделотов, старавшихся защитить повозки вайделоток. Несколько десятков вершников и лучников поражали литвин стрелами.
Вся масса народа, оставшаяся на этой стороне, поражённая ужасом, чувствовала собственное бессилие и не могла подать помощи. Единственный паром был на той стороне, а несколько долблёных лодок едва могли поднять по два человека каждая.
Завидя опасность, которой подвергалась дочь, князь Вингала превратился в дикого зверя, он выхватил меч и бросился с обрыва к реке.
У берега была всего одна лодка и та была уже занята. Броситься к ней, выбросить из неё уже усевшегося вайделота, занять его место и приказать гребцу править – было делом одного мгновенья.
– Греби! Греби! Или ты жизнью поплатишься, если я опоздаю! – крикнул он перевозчику и лодка полетела.
Глава XVII. Бой и плен
Но князь Вингала опоздал.
Смятые дружным натиском врагов, плохо вооружённые вайделоты не выдержали, и латники прорубились до самых повозок, занятых вайделотками.
Рыцари (это были они) на этот раз не надели своих белых плащей, с вышитыми чёрными крестами. Они боялись, что в этом костюме их скорее заметят, а они в великой тайне держали план своего нападения.
Один из изменников, жмудин, указал на эту переправу как на такое место, где удобнее всего поставить засаду, так как силы литвин будут разъединены. И он не ошибся. Даже сам командор не предполагал, что удача будет стоить так мало. В бою с вайделотами и прислугой рыцари не потеряли ни одного человека, только у лучников было двое раненых. Как хищные вороны, бросились они на оставшиеся без прикрытия возы с драгоценными сосудами и всевозможными дорогими вещами, которые везли в храм богини как вклад за новую вайделотку.