Тельма покачала головой.
– Чаще его называют Обсидиановым ножом… – голос Кохэна звучал мягко, и не говорил он – пел, растягивая слова, выплетая из них мелодию. Он раскачивался, что кобра перед броском, и черные жирные косы извивались, а золотые фигурки, вплетенные в них, позвякивали, вплетая свои голоса в чудовищную песню масеуалле. – Он ступает по земле босым, и ноги его черны, покрыты запекшейся кровью врагов. Его руки украшены тысячей тысяч шрамов, и за каждым – украденная душа. Он держит в левой обсидиановый нож, а в правой – четыре стрелы. За спиной его висит не щит, но Дымящееся зеркало, в котором Ицлаколиуке по желанию своему видит мир и каждого человека в этом мире. А еще зеркало плодит ядовитые туманы…
– Он ушел.
– Был низвергнут, как и прочие боги этого мира…
…и если хоть малая толика того, что о них пишут, правда, то факту сему следовало лишь порадоваться.
– Но здравомыслящие люди понимают, что подобная сила не исчезает бесследно. Потому и был оставлен Ацтлан. Потому правительство и говорит о территориальной его независимости. Потому старательно закрывает глаза на все, что происходит за стеной. Так вот, мой дед был отмечен печатью Ицлаколиуке. А моя мать сама взошла на алтарь его, и отец собственной рукой вырезал ей сердце. Я этого не помню, слишком мал был. Мы были малы. Близнецы среди масеуалле появляются редко, а потому полагают их знаком особого расположения богов…
…Тельма не видела.
Не позволят ей увидеть, но вот ощутить… горький дым на губах. Отблески костров, которые пылают на вершинах пирамид. Сами эти пирамиды, уродливые, приземистые, выросшие из напоенной кровью земли. Корни их уходят вглубь проклятого города, на них, могучих, держатся дома и улицы, мощенные желтым камнем.
Корни добираются до стены.
И сворачиваются, не смея коснуться ее…
– …мы росли, зная, что избраны богами… – этот голос пробивался сквозь гул ритуальных барабанов. – Нас кормили мясом…
…и Тельма не стала уточнять, чье именно это было мясо.
– …нам было семь, когда отец решил, что настал его черед уйти Дорогой Птиц. В тот год случилась засуха, и колодцы Атцлана опустели. Он наполнил их собственной кровью… так нам сказали… и весь город плясал и пел, восхваляя силу его духа и величие жертвы…
…и вновь огни, и вновь барабаны. Душный смерти аромат и сладкий – благовоний. С вершины пирамиды город глядится крошечным.
Он далек.
Манит.
Но там, внизу, живут те, кому выпало от рождения кровью своей питать низвергнутых богов, дабы ослабевшие крылья их хранили благословенный некогда Атцлан.
– …нам поднесли золотую чашу, до краев наполненную кровью его. И я прекрасно помню ее вкус. Не бойся, девочка, я уже давно не пил человеческой крови…
…но камень в его клыке не поблек.
– Нам было тринадцать, когда моя сестра расцвела. Наступило время, которого весь Атцлан ждал с нетерпением: нас представили богам.
…демонам.
…с кривыми ртами, с языками, что вываливаются из этих ртов, словно ковровые дорожки. Полуслепым, но жадным, вечно голодным, и ныне – больше, чем когда бы то ни было.
– …я помню тот день… как сейчас помню… я вижу его во сне, маленькая девочка, которой мнится, что нет горше ее горя. Не каждую ночь вижу, нет. Но мне хватает, чтобы память была наказанием. У моей сестры смуглая кожа. Узоры на нее ложились ровно… девять часов, Тельма… девять часов я должен был стоять неподвижно, пока их наносили, орлиным пером и кистью из волос альхаши. И когда не осталось ни миллиметра чистой кожи, наши волосы разделили. Заплели…
…и вновь гудели барабаны, торжественно и мрачно, наполняя чужую душу предвкушением события воистину грандиозного. Чудо? Чудеса в Ацтлане случались часто, к ним привыкли, но нынешнее…
– …на шею ее повесили ожерелье из белых цветов. Мне достались желтые. Дед сам явился за нами…
Сухой старик с пергаментной кожей. И кожа эта расписана черными узорами, но нынешние не нарисованы – вырезаны костяным ножом, и это верно.
Старик облачен в плащ из человеческих шкур.
А на седой голове его возлежит величайшее из сокровищ Атцлана – Багряный венец. Правда, в нем не хватает камня…
– …он взял меня за руку… и мою сестру… никогда прежде он не позволял себе прикасаться к нам. Именно тогда я понял, что слышу их, всех, запертых там внизу, полных не отчаяния, но гнева. Пока еще лишь гнева… и голода… я ощущал эхо силы их и ужасался тому, сколь велика она.
…лестница.
Каменные грубые ступени.
Пламя на стенах. Рисунки. Тельма могла бы проникнуть глубже, и тогда поняла бы их значение. Искушение велико. К чему слушать рассказ, если можно увидеть все самой? Но она все-таки держалась на грани чужой памяти.
– …их не так много уцелело… дед, пока вел, рассказывал, что до войны народ масеуалле хранили две дюжины богов, а еще дюжина служила им. Но слабые первыми пали в той войне, а сильные лишились сил, ибо отступники отказали им в праве на кровь, священном праве, на котором держалась Земля Белых цапель. Они принимали чужую веру, уходили под чужую руку сотнями и тысячами, сотнями тысяч, говоря, что устали дарить богам жизни родных и близких, забыв, что нет чести выше…
…здесь не слышно было барабанов.
И ничего не было, кроме камня и воды, кроме зала, слишком большого, чтобы факел в руках старика мог осветить его. Но факел опустился, коснувшись каменного желоба, и в нем вспыхнуло пламя, растеклось рекою, окружило зал.
– И потому боги вынуждены были оставить своих детей. Они скрылись в Бездне, а враги запечатали выход, надеясь тем самым лишить их сил…
…в школе эту историю рассказывают совсем иначе.
– Однако пусть врата и заперты, но не настолько, чтобы разорвалась связь. Некогда боги сотворили благословенную землю из плоти своей, наполнили ее кровью, а из костей вырезали тех, кого вы зовете масеуалле…
За чертою пламени скрывались демоны.
И лики их были уродливы, но Тельма нашла в себе силы заглянуть.
– Мы помним о том, что едины, что пока живы боги, жив и мир. И потому масеуалле кормят богов своей кровью.
Черная женщина с кривыми руками и огромным животом, из складок которого выглядывают летучие мыши. В пустые глазницы ее вставлены синие камни поразительной чистоты, и потому взгляд богини кажется живым.
– Идущая-в-Ночи. Она дает силу женщинам и лишает сил мужчин, если те забывают, что и мир вышел из женского лона…
Уродливый горбун с рогатой головой… и белокрылый змей, в пасти которого лежит окаменевший младенец… их осталось шестеро, Демонов Бездны, некогда владевших благословенным краем. И перед каждым старик останавливался.
Он кланялся.
И касался рассеченной рукой алтарного камня. Всего-то несколько капель крови, не жертва, но лишь приветствие.
Кровь уходила в камень.
Боги оживали.
Они смотрели на Тельму, именно на нее, призраком проникшей в чужую память, пусть и случилось это с дозволения Кохэна. И в глазах давно ушедших богов ей виделось… любопытство?
– Мою сестру избрала Та-что-осталась-без-Имени, – Кохэн теперь шептал. Оно и верно, как иначе? Разве в месте, где еще обретают боги, говорят в полный голос? – И дед был счастлив. Он был бы вдвое счастливей, если бы и меня удостоили высшей милости. Но… случилось так, что боги не взглянули на дрожащего мальчишку, который думал вовсе не о чести, а лишь о том, что желает жить. Мне столько лет внушали, что однажды я взойду на вершину пирамиды, возлягу на алтарь. А я боялся, девочка… я не желал этого, как желала моя сестра, но дрожал от одной мысли, что однажды мне вскроют живот и вытащат сердце, что швырнут его на золотое блюдо, а затем сожгут… я едва держался на ногах… а вот моя сестра… она светилась от счастья…
Девочка, тонкая и хрупкая, только вошедшая в пору своего девичества. Смуглая ее кожа, расписанная узорами, была лучшим одеянием для нежной ее красоты…
– На следующий день ее омыли в семи водах. И вновь расписали кожу, уже другими узорами. Это не просто рисунок, Тельма, а рассказ. О ее жизни, о нашей матери, отце. О бабке и деде… о всех тех, кто был прежде. И только мне не было места на ее коже. Нет, мне позволили смотреть, но… тогда я понял, что все равно обречен. Кому в Атцлане нужен тот, от кого отвернулись боги? Тогда-то, кажется, я и решил бежать…
И заговорили барабаны.
Зло.
Осуждая труса.
Никчемное создание, с душой бледной, краденой будто, ибо у настоящего масеуалле она смугла и бесстрашна. Но пока существу, чья участь еще не была решена, однако, вне сомнений, незавидна, дозволено было присутствовать на празднестве.
И вновь весь Атцлан собрался у подножия пирамиды.
Женщины разрисовали лица охрой, а мужчины резали плечи и живот, добровольно отдавая кровь, чтобы путь в небеса той, которая вновь напоит силой остывающее тело города, был легок.
Она же всходила по ступеням легко.
И рубиновый венец на челе ее полыхал огненной короной.
…даже ущербность ее не бросалась в глаза.
– Она поцеловала меня на прощание. И сказала, что нечего бояться. Что смерть – это просто мгновение. Зато дальше мы будем жить вечно. Она и вправду в это верила, – Кохэн облизал пересохшие губы. – Я же… я солгал ей, что если так, то скоро мы увидимся… но уже тогда решил бежать. Правда, я не знал, как это сделать.
Он не позволил увидеть смерть.
Только пламя камней.
Только обсидиановый кривой клинок в старческой руке, достаточно крепкой, чтобы нанести удар.
Только сердце на золотом блюде…
– Ночью город праздновал. Ее смерть дала достаточно сил, чтобы прожить несколько лет… ее душа… я знаю, Тельма, что на самом деле им нужны вовсе не кровь и сердца. Они пожирают души, и эти души наполняют их силой. Чем ярче душа, тем больше сил. Моя сестра сама была огнем, пламенем, которое согрело Атцлан. Дед обронил, что, возможно, еще в утробе она взяла и мою силу, в том нет моей вины, но нет и чести. Он оставил меня. Все оставили меня, празднуя. Я же… я не знаю, как нашел выход из пирамиды, в которой жил. И прошел через город. Верно, этот город сам желал от меня избавиться. Я очнулся у стены, понимая, что нет такой силы, которая сумеет ее преодолеть…
Тьма, сгустившаяся, плотная, что камень, сама ставшая камнем.
Стена неразрушима, связана многими заклятиями. Она не пропустит никого, на ком лежит хотя бы тень богов.
– Тогда я сделал то, за что проклят. Я отрекся. От моих богов. От моих предков. От деда… и сестры, которая отдала жизнь во имя Атцлана. Я отрекся от самой своей крови. И был, наверное, искренен, если стена расступилась… я просто вышел.
Всего-то и понадобилось – шаг во тьму.
И забыть о пристальном взгляде, который сверлит спину. Кто бы ни смотрел, он останется в Атцлане навеки.
– Я не знал, что меня ждет, но надеялся, что хуже, чем дома, не будет. Просто шел, по дороге, потом испугался, что по следу моему могут выпустить охотников, и свернул в лес. Меня учили охотиться… смешно, никто давно не живет охотой, и лес Атцлана – такой же реликт, как и сам Атцлан, но охотиться все равно учили. И в настоящем лесу эти знания пригодились. Я шел две недели. И боги не спешили покарать отступника. Более того, я больше не слышал их… города не слышал… пустота… тишина… жизнь. Ты не понимаешь, что такое жизнь, которая дана просто так, без всякой платы. Я убил первого своего оленя. И искупался в реке. Рыбу поймал. Руками. Я ел сырое мясо, наслаждаясь вкусом его… а потом вышел к городу… там-то меня патруль и задержал.
Запыленного грязного мальчишку, слишком непохожего на других бродяг, чтобы просто отвесить ему оплеуху…
…да и не столько внешность его привлекла, сколько массивные браслеты на запястьях, широкая полоса ожерелья с красными камнями. Фигурки, вплетенные в волосы…
– Я оказал сопротивление. Не пожелал расстаться с золотом, за что и был бит. Меня обвинили в краже, в нападении на полицейского, и, возможно, вздернули бы… к чему оставлять свидетеля, но на счастье мое в городе оказался Мэйнфорд. Он-то и разобрался, в чем дело. Забрал меня… и золото…
– И началась твоя новая счастливая жизнь…
– Новая – это да, – Кохэн вытащил золотую сову с рубиновыми глазами. – А вот счастливая… я не знал вашего языка, ваших обычаев. Я не знал вообще ничего, но хватило ума понять, что Мэйнфорд – мой единственный шанс как-то устроиться. Он нанял учителей. Для начала. Затем устроил в школу. Не скажу, что я был счастлив. Я ведь рос, уверенный, что любое мое желание есть закон. А в первый же день меня прилюдно выпороли за неуважительное отношение к наставнику. Школа была частной и дорогой, но это не избавило меня от проблем. Напротив… дети из Первого округа… попадались даже сенаторские отпрыски… и какой-то масеуалле… учителя и те видели во мне животное. Меня не столько учили, сколько дрессировали. Я терпел… а когда мне становилось невмоготу, когда я начинал думать, что, быть может, лучше было бы остаться… смерть – всего лишь мгновенье, я вспоминал богов… и то, что ныне меня не просто положат на алтарь… нет, с изменников снимают шкуру живьем. А затем, выпустив кишки, оставляют на солнце. И поверь, магия масеуалле позволяет сохранять им жизнь не на часы – на дни…
– А Мэйнфорд? – Тельме было несколько… неудобно, пожалуй. Откровенность? Пусть так, это его выбор, но любая откровенность подразумевает ответный шаг, а Тельма не настолько расчувствовалась, чтобы выложить все как есть.
– Во-первых, он считал меня ребенком, а с детьми он никогда не умел ладить. Во-вторых, он полагал, что выполнил свою задачу. Школа ведь была хорошей. Дорогой. В-третьих, я сам не жаловался, гордость мешала. Потом случилась одна история, и я едва вновь не попал на виселицу. Но Мэйнфорд и здесь помог… многое всплыло… скажем так, его отношения с родней и без того непростые, еще больше осложнились. У меня же появилось с полдюжины высокопоставленных недругов. Впрочем, это не помешало мне пойти в полицию… собственно говоря, здесь я и работаю в последние семь лет…
– Рада за тебя.
– Я и сам за себя рад. – Он оскалился, коснулся ногтем рубина. – А это на память оставил… хотя и без того на нее не жалуюсь. Так вот, девочка, к чему это я все…
И вправду, к чему?
Только ли затем, что эту вот историю можно преподнести иначе? И именно этого Кохэн опасается?
– Я чую в тебе тайну. И не только тайну. Не знаю, чем тебе наш Мэйни не угодил, но он хороший человек. Даже если отрешиться от того, сколько раз он спасал мою шкуру. И поэтому, если в дурной твоей голове зародилась вдруг мысль напакостить Мэйни, подумай еще раз хорошенько. я не позволю ему навредить.
Он спрыгнул со стола.
– А еще оглянись… быть может, твои обиды – не более чем твои фантазии…
Глава 9
Мэйнфорд из конференц-зала вышел бодрым и злым.
Очень бодрым и очень злым.
Злости этой хватило, чтобы добраться до собственного кабинета, в котором уже поджидал Кохэн.
– Выпей, – он сунул в руки плошку с вонючей гадостью. И Мэйнфорд выпил: не было у него сил сопротивляться, напротив, появилась вялая надежда, что эта самая гадость успокоит раскаленные нервы, а то и вовсе погрузит Мэйнфорда в беспробудный сон недельки этак на три-четыре. И тем самым избавит от сомнительной радости объясняться с начальством…
…с Гарретом…
…надо бы позвонить, предупредить…
…братец придет в ярость… но с другой стороны, разве Мэйнфорд виноват, что семья не думает, кому продает акции?
Отпускало.
Травы ли были тому виной, – Мэйнфорд в очередной раз дал себе слово разобраться, наконец, что именно Кохэн выращивает в своей маленькой оранжерее – или же просто переутомление сказалось, но все вдруг стало неважным.
Акции… Вельма… стрельба… всегда стреляли. Гангстером больше, гангстером меньше – город сожрет всех, и самого Мэйнфорда в том числе. Рано или поздно доберется.
– Садись, – Кохэн толкнул в кресло. – И расслабься… тебе поспать нужно…
– Девчонка…
– Отвлек от работы, как и было велено…
Показалось, Кохэн недобро усмехнулся.
– Угрожал?
– Обижаешь. Когда это я угрожал женщинам? Предупредил. Она умненькая, поймет. Надеюсь, что поймет… чтица-то хорошая… заглянула, представляешь? Я не стал закрываться, а она заглянула…
– И не сбежала?
– Даже не стошнило. Откуда она взялась, Мэйни?
– Если интересно, возьми личное дело… – теплые ладони масеуалле сдавили виски. И значит, спать пора. Но нельзя. Не сейчас… то старое желание – это трусость. А на деле Мэйнфорд не может позволить себе сон. Слишком много всего… слишком мало его самого…
– Возьму, – послушно отозвался Кохэн, и голос его доносился издалека. – Ты знаешь, что она тебя ненавидит?
– Уже?
– Давно… у сов хорошая память и острые когти…
– Прекрати. Я не в настроении вникать в твою зоологию…
– Не вникай… поспи…
– Нельзя.
– Можно, – возразил Кохэн. – И нужно. Ты же сам понимаешь, что вот-вот свалишься. Часик подремлешь… не сопротивляйся… хочешь услышать море? Помнишь, ты меня отвез…
Мэйнфорд помнил.
Тогда у него, рядового малефика, было право на отпуск. И странное для посторонних желание провести этот отпуск не с семьей, но с мальчишкой-масеуалле, который только-только научился говорить на нормальном языке.
Море Мэйнфорд всегда любил.
Успокаивало.
И голос его заглушал иные, тогда еще слабые, позволявшие надеяться, что рождены они не городом, но собственным воображением Мэйнфорда. Так утверждала мать, отворачиваясь, чтобы скрыть разочарование – старший отпрыск древнего рода должен был быть идеален, а он слышит голоса. Какой конфуз! Не приведите Боги, узнает кто… и сохранения тайны ради – а в неполноценности Мэйнфорда она усматривала некий упрек свыше – она молчала.
Даже когда голоса стали невыносимы.
Даже когда…
Она жаловалась семейному врачу на мигрени и подсыпала в молоко снотворное. От снотворного становилось лишь хуже, но мать не желала слышать…
…а если бы Мэйнфорда сочли безумцем?
…разве ты не понимаешь, дорогой, какой ущерб это нанесет семье? Твоему брату? Нам с отцом? – Голос матери был слышен так, словно бы она стояла за спиной Мэйнфорда. – Просто потерпи, – матушка всегда говорила мягко, ласково даже, и было время, лет до восьми, когда Мэйнфорд обманывался этой мягкостью, принимая ее за любовь. – И все пройдет… я привезла лекарство… очень хорошее лекарство…
…откуда?
…из очередной лечебницы для душевнобольных, которую матушка в высочайшей милости своей взяла под крыло рода? Она платила щедро, и все полагали, что щедрость эта происходит от милосердия, а разве кто-то будет следить за столь милосердной дамой?
Заподозрит ее в воровстве?
Или усомнится, что матушка ее горничной и вправду нуждается в сильнейшем успокоительном?
…выпей, Мэйни, не капризничай… сегодня на приеме…
– Выпей, – это сказала уже не мать, но Кохэн.
Хорошо.
Ему Мэйнфорд доверяет несоизмеримо больше, пусть даже понятия не имеет, что именно он намешал. Главное, что смесь эта подарит немного тишины.
И Мэйнфорд глотает.
– Если позвонит…
– Не позвонит. Не дозвонится, – Кохэн подставил плечо. Он тощий, но жилистый, крепкий. Все равно надо встать. Ноги держат. Еще как-то держат… идут… куда? К дивану… старому продавленному дивану, после часового отдыха на котором спина разноется.
– Если…
– Ничего не случится, Мэйни. Просто отдохни…
Мэйнфорд все же сел в иррациональной попытке избавиться от колдовского тумана масеуалле.
– Я должен…
– Отдохнуть ты должен, пока живой. А всем, кто будет спрашивать, я скажу, что ты на выезде.
– К-каком?
– Каком-нибудь… не важно. Давай уже, ложись. Мэйни, нельзя же быть таким упрямым. Я, между прочим, не всесилен… поэтому расслабься… слушай море…
Серая вода.
Синяя.
И зеленая.
Главное, что свободная. Эта свобода, помнится, и восхитила Мэйнфорда, когда он впервые попал на море. Не на то, курортное, облагороженное, спеленутое полотнищами погодных заклятий, куда матушка выезжала ежегодно. Нет, то море не походило на море. Вечные двадцать пять градусов выше нуля. Синева. Легкие волны. Белый песок. Лежанки, дорожки, матушкины знакомые, с которыми следовало вести себя осмотрительно, если, конечно, Мэйнфорд не желает, чтобы о нем пошли слухи…
…другое море.
Старые скалы, подернутые зеленью водорослей. К полудню они просыхали, и покрывались белесой пленкой соли, а к ночи вода поднималась, все выше и выше, точно желая добраться до древнего замка. Стереть его. А он был слишком горд и самоуверен, чтобы замечать опасность.
Рог Безумца не боялся ни северных ветров, ни бурь.
– И тебе бояться нечего, мальчик. – Дед спустился из башни, в которую Мэйнфорду входить было запрещено. – Вовсе ты не сумасшедший. А твоя мамаша, уж прости, дура.
Дед носил трубку, которую набивал дешевым табаком.
Он был стар и не стыдился прожитых лет. Он не спешил убирать морщины, восстанавливать волосы или хотя бы, – матушку это неизменно огорчало – избавляться от повязки на глазу. Современная медицина глаз вернуть не смогла бы, но вот вставить стеклянный, качественный, почти неотличимый от настоящего… а повязка – это не только уродливо, но и вызывающе.
Почему-то, глядя на деда, Мэйнфорд не мог представить его себе со стеклянным глазом. А черный бархат, истершийся, сроднившейся с темной морщинистой кожей, был естественен, как и двойная жемчужная серьга в ухе. Или кривоватые зубы, прокуренные даже не до желтизны – до цвета бурого, отчего казались они вырезанными из дерева.
Дед носил старомодные дублеты с рукавами, набитыми ватином, рубашки из тонкого шелка и многослойные кружевные воротники. Он прожил без малого три сотни лет, и полагал, что это дает ему право на некоторые причуды.
– Слушай море, малыш. Когда будет становиться невмоготу, слушай море. – Дед протянул причудливую раковину, сам прижал ее к уху Мэйнфорда. – А мамаше своей, если сунется со своими таблетками, вели засунуть их в жопу.
– В чью?
– Того осла, который их выписал. – Дед хохотнул. Он курил в гостиной, не задумываясь о том, что для курения существуют курительные комнаты, а в гостиных пьют чай. Чай он вовсе не признавал, предпочитая дешевый ром, хотя в подвалах – Мэйнфорд самолично спускался в них – имелось вполне приличное вино. Более того, подвалы эти с содержимым их – винные бочки занимали лишь малую часть древнего лабиринта – являлись очередным камнем преткновения между матушкиными желаниями и дедовым стремлением оставить все как оно есть.
– Слушай, малыш… отдыхай… а как вернешься, то помни… ты не сумасшедший, ты просто проклят…
– Кем?
Странно, но шум морской раковины, прижатой к уху, успокаивал. От этой раковины тянуло прохладой, пахло солью и йодом, морем.
А голоса молчали.
Они, не оставлявшие Мэйнфорда в покое ни на мгновение, вдруг исчезли, растворились в мерном рокоте волн.
– Теми, кто владел этой землей до нас… – дед присел в низкое кресло и ноги закинул на столик, нисколько не заботясь о том, что сапоги его грязны, а столик, инкрустированный вишней и слоновой костью, разменял не одну сотню лет. – Твоя матушка рассказывала тебе, откуда пошел наш род? Рассказывала. Она этим гордится. Что сделаешь, в мать свою пошла… тоже красавицей была невероятной, но дура дурой. Нечем тут гордиться. Благородный дон Альваро вовсе не был благороден… ублюдок, каких мало… альв, но и свои его причуд не выдержали. Знатный малефик, это да… потому и не вздернули сразу, хотя было за что. Тогда ему предложили, как нынче модно выражаться, альтернативу. Он и решил, что виселица – это конкретно и скоро, чего не скажешь о путешествии. Пусть к краю мира, но до этого края еще добраться надо. Если хочешь, дам почитать мемуары…
Мэйнфорд не хотел.
Он слушал море. Он наслаждался шепотом его, и воем ветра, который, разойдясь к полуночи, терся о шершавые каменные бока крепости.
– Тебе будет полезно. На склоне жизни дон Альваро сделался задумчив и многословен. Он много писал. И многое, из того, что написано, разнится с официальной версией… Освобождения. Он даже решил быть по-своему честным. Признался, что в пути собирался поднять бунт, и не только он, но дон Кортезо на беду команды оказался еще более серьезным малефиком… может, потому и получилось у них добраться до Зеленого мыса? А там и дальше… они пришли как гости. И встречали их как гостей. У масеуалле имелось одно предсказание об ушедшем боге, и Кортезе в сиянии своей силы… он велел покрыть корабль позолотой и надел золоченый доспех. Он вывел на берег белого жеребца, к седлу которого приделал крылья. И те, кто вышел встречать его, уверились, что встречают бога…
Море шептало.
Оно могло рассказать собственную историю. Сотню историй. Тысячу. Столько, сколько хранилось на дне его исчезнувших кораблей, мертвых людей и утонувших тайн.
– Дон Кортезе и те, кто согласился принести ему клятву, прошли до самого сердца земель масеуалле. Они поняли, что земли эти богаты, а люди – слабы. И не только в слабости дело. Их всех, чимеков, таупелле, каюте, держит страх. Они пребывали в уверенности, что боги масеуалле всемогущи, а Кортезе сумел разрушить эту уверенность. Он взял в плен императора, а после, во время великого празднества, принес чужим богам богатую жертву. И те не покарали отступника, но приняли пролитую кровь своих детей как должное… да, Кортезе пришлось бежать из Атцлана, но он вернулся и не один, с сотнями и тысячами тех, кто еще недавно верил, будто бы нет силы, способной низвергнуть Проклятых. Наш предок описывает их путь, Мэйнфорд. И кровь, которая заливала его… отнюдь не кровь воинов масеуалле… и то, как Кортезе заключил мир, скрепив его клятвой на кресте и тернии, и пятеро поручились за нее своими судьбами. Он обещал оставить Атцлану свободу, если новый император присягнет на верность Короне, но когда тот явился дать клятву, то пленил… и пытал…