Море пело.
Оно звало Мэйнфорда, обещая, что в глубинах его он отыщет покой. Разве не покоя желает сам Мэйни?
– Дону Кортезе не было дела до богов и до жертв, которыми они кормились. Он желал золота, которым был полон Атцлан, и получил его. А получив, велел удавить ненужного императора и жен его. А малолетнего сына оставил, ибо масеуалле не желали покоряться людям с белой кожей. Им нужен был император. Кортезе предоставил его, а себя назначил наместником. Тогда он не понимал, не желал понимать, что его вера не защитит клятвоотступника. И пусть боги масеуалле вынуждены были покинуть мир, но нарушенная клятва оставила лазейку. Шесть лазеек. Наш благородный предок пишет, что начал слышать голоса уже на склоне лет, после того, как дон Кортезе сошел с ума… и иные его подвижники… они не оставили наследников, что было весьма мудро с их стороны. А вот дон Альваро обзавелся супругой, и не простой. Она приходилась родной сестрой императору. И вряд ли желала этого брака, но выбора не имела. Она родила сына, а после умерла. Дон Альваро женился еще трижды, на женщинах из Старого Света, благородных кровей и малого достатка, готовых на многое во имя семьи. Все трое… не вынесли перемены климата, – дед выдохнул сизый клубок дыма. – Из пятерых детей, что появлялись на свет, лишь один прожил больше месяца…
Море пело.
О том, что прошлое не имеет смысла, равно как и будущее. Что ждет Мэйнфорда? Венец пэра и место в партии? Мешок шерсти с монограммой – почетной данью прошлому? Высший Совет собирается раз в десятилетие и давно уже эти собрания ничего не решают. Конечно, Мэйнфорд слишком мал, чтобы разбираться в политике, но не глуп.
Матушка гордится принадлежностью к избранным.
И свой венец носит так, будто бы он – легендарная корона из Ивовых ветвей. Она готовится к каждому собранию, пусть женщин и не допускают в Дубовые палаты, но им и не нужно. Что им делать среди пыльной шерсти и табака, который традиционно сыплют под ноги? Для них созданы уютные гостиные и Белый зал с Белым же балом.
…раз в десять лет…
…величайшее событие…
…хранители памяти…
Море смеялось, рокотало, и волны, рожденные смехом, разбивались о камень.
– В конце концов, благородный дон Альваро был вынужден смириться и признать наследником полукровку. Тот, к сожалению, дневников не вел. Вообще был личностью нелюдимой, что, учитывая происхождение, понятно. Он взял в жены женщину-масеуалле, и это, полагаю, вызвало скандал… а вот их сын…
…цепь, сплетенная кровью. Цепь, длиной в столетия, и он, Мэйнфорд, последнее из ее звеньев. Или нет, есть еще Гаррет.
Он нормален.
Он именно таков, каким должен быть отпрыск столь славного и древнего рода…
– И вот тут, сынок, складывается интересная закономерность. Род Альваро не прерывался, но… если в нем рождалось более одного ребенка, старший… становился одержим.
– Значит, я сумасшедший? – Мэйнфорд отложил раковину. Не без сожаления, конечно, ему не хотелось расставаться с голосом моря, но он давно привык делать то, что было принято.
А в обществе не принято ходить с раковиной, прижатой к уху.
– Ты меня слушал? – Дед не злился, он перевернул трубку и постучал по донышку, вытряхивая табачный пепел. – Проклят. Одержим. С сумасшествием это не имеет ничего общего.
– Мать…
– Все прекрасно знает. Мы с ней разговаривали, но она слишком закостенела в своем высшем свете.
Это дед произнес, точно плюнул. Потом вздохнул.
– Знаешь, почему ты здесь?
– Потому что вы пожелали меня видеть.
– Я давно желал тебя видеть, – старик повертел трубку и с раздражением швырнул ее на стол. – Но мои желания давно уже перестали что-либо значить для твоей матери, однако…
Скрюченные пальцы.
И сама рука, торчащая из вороха кружев, походила на высушенную куриную лапу. Вот только вряд ли куры носили перстни с черными алмазами.
– То, что я скажу, Мэйни, непросто принять и взрослому.
– Мама хочет сдать меня в сумасшедший дом?
– Знаешь?
Мэйнфорд пожал плечами.
В этом не было тайны, во всяком случае, не такой, которую стали бы скрывать от слуг, а слуги… слуги всегда знали чуть больше, чем полагали хозяева.
– Она называет это санаторной лечебницей, – теперь дед позволил раздражению выплеснуться, и камень в перстне полыхнул. – Но ты прав, малыш, сумасшедший дом, он сумасшедший дом и есть, как его ни назови.
– Это потому, что я… слышу голоса?
– Это потому, что ты старший. И по праву рождения наследуешь не только титул, но и семейное состояние. Погоди, – дед поднял руку. – Так было заведено. Твоя сестра получит неплохое содержание, а когда вздумает выйти замуж – и приданое. Твой братец… ему тоже достанется кусок семейного пирога, но твоя матушка решила, что это несправедливо.
Она всегда любила Гаррета больше других своих детей.
И наверное, он был достоин этой любви. Он был идеален, золотоволосый малыш с синими очами, которые очаровали не только матушку. Вокруг Гаррета женщины вились, что няньки, что гувернантки, и даже миз Острикс, сухопарая наставница, которая, казалось, не умела улыбаться, таяла от умиления…
Гаррет никогда не капризничал.
Был вежлив. Почтителен со старшими. Мил со слугами. Он оправдывал ожидания и не имел никаких… странностей.
Из него, в отличие от Мэйнфорда, получился бы достойный пэр.
– Если тебя признают невменяемым, то лишат права наследования. Тогда и титул, и семейное состояние отойдут к этому лицемерному засранцу.
А вот дед Гаррета не любил, не давая себе труда скрывать эту совершенно беспричинную нелюбовь.
– А я?
– А ты… в лучшем случае отправишься в дальнее поместье. В худшем, но наиболее вероятном, никогда не выйдешь из лечебницы.
Он замолчал, позволяя Мэйнфорду оценить ситуацию.
В лечебнице.
Никогда не выйти.
Мама выберет лучшую из лечебниц, она по-своему заботится о Мэйнфорде, но… навсегда? Вот так… из-за голосов…
– Послушай, мальчик. Твой отец не совсем согласен, но он слишком слаб, чтобы противостоять матушке. Все, на что его хватило, – отправить тебя… в гости к умирающему старику.
– А вы умираете?
– Последние лет двадцать. – Дед осклабился. – Но не суть важно. Главное, что когда твоя мамаша прознает, куда ты подевался, она явится.
– И что мне делать?
– Нам, Мэйни… что делать нам… скажи, ты не боишься умереть?
Это было безумием.
Но если Мэйнфорд и без того сходил с ума? Или был одержим, проклят. Не важно, главное, что его мать не сочла возможным позволить ему остаться среди людей.
– Нет, – ответил Мэйнфорд. И потянулся к раковине. Быть может, дед и прав. Или не он, но море, с которым дед успел сродниться, главное, что всего-то шаг в свинцовую бездну, и все проблемы исчезнут.
– Вот и хорошо… если у нас получится…
…путь вниз.
В подвалы и ниже подвалов, и лестница меняется. Исчезают дубовые ступени, сменяясь серым камнем. Он груб, неровен, и подсвечник в руке деда опасно покачивается. Мэйнфорду кажется, что дед этот подсвечник не удержит, и тот полетит со звоном в бездну, и свечи с ними, и они вдвоем останутся в темноте. Нет, Мэйнфорд не боится. Напротив, ему спокойно, как никогда прежде.
И чем ниже они спускаются, тем спокойней.
– У твоей матери был брат… старший… хороший мальчик… на тебя похож… – Голос деда вязнет в камне, и кажется, что дед говорит шепотом, хотя это не так. – Я не особо верил в проклятие. Я был единственным ребенком, как и мой отец, и мой дед. И честно говоря, я не думал заводить еще детей… как-то не принято это было в роду, но так уж получилось. Родилась твоя мать. А спустя полгода Берри начал жаловаться на кошмары…
Виток за витком.
И камень под ладонью влажный, от него пахнет солью, и Мэйнфорд ощущает близость моря.
– Потом были голоса и видения. И твоя бабка пригласила целителя… затем целителей стало больше, чем слуг в нашем доме, но никто не мог сказать, что происходит с Барри. Его поили опиумным настоем, который слегка приглушал голоса, но я видел, что опиум лишает Барри остатков разума. И не было выхода… нам казалось, что не было, пока один старик не сказал, что дело не в болезни, что это проклятие пожирает душу Барри…
Стены были неровными. И Мэйнфорд пальцами ощущал, что неровность их – искусственного происхождения, что она неслучайна, как неслучайно его пребывание здесь.
– Барри покончил с собой, когда ему исполнилось шестнадцать. При нем неотлучно находились трое… компаньонов. Он и в уборной не оставался один, но… все равно сумел. Стекла битого наглотался. Он умирал долго, Мэйнфорд. Мучительно. Но при этом смеялся, говоря, что там уж не услышит голосов, что теперь-то город оставит его в покое…
…рисунок…
…не неровности, но узор, древний, как само это место.
…куда древнее деда или же старого замка, который слишком мал и неказист, чтобы жить в нем, но слишком знаменит, чтобы просто отречься.
– Твоей матери было восемь. Она помнит брата, хотя предпочитает делать вид, что никогда его не было. И возможно, она боится, что ты повторишь его путь.
Мэйнфорд не ответил.
Битое стекло?
Нет, не стоит дожидаться, пока к нему приставят компаньонов, охраняющих Мэйнфорда от него же самого. Надо успеть раньше, до того, как его безумие или проклятие – так ли важно? – станет слишком заметным.
– Тогда-то я и увлекся историей рода Альваро. Искал. Покупал старые книги, дневники… я даже приобрел плетения масеуалле, а с ними и старика-хранителя, который не побоялся бежать из Атцлана. Вот он-то и рассказал кое-что любопытное…
Лестница закончилась.
Не было ни двери, оббитой железом, ни сотни запоров, но лишь комнатушка с низким потолком. Мэйнфорду и то пришлось согнуться.
– Масеуалле были сотворены из божественной крови, смешанной с пеплом первых людей, грязью мира и прочим дерьмом.
В нем не было ни толики почтительности к малым народностям, отстоявшим право на собственную жизнь и веру, пусть и в пределах резервации. Про народности говорил отец, готовясь к выступлению в Сенате. И мама часто упоминала, собирая очередной благотворительный комитет.
– …главное, что порой эта божественная кровь оживает…
Пламя свечей скользило по обожженному потолку, стирая остатки рисунков. И Мэйнфорд гладил этот потолок, почему-то невероятно важным казалось понять, что именно изображено.
…люди.
…звери.
…чудовища, которые не люди и не звери.
…еще немного, и он вспомнит их имена.
…еще чуть-чуть, и он станет одним из них.
– Масеуалле чтили тех, кто способен был слышать голос богов. Они становились жрецами. Или императорами.
– И где моя корона?
– В Атцлане, – ответил дед. – А трон… вот твой трон…
Еще один камень.
Обломок? Осколок? Часть его гладка, отполирована, и в этом каменном зеркале Мэйнфорд видит искаженное отражение себя самого. Его тянет к камню с неудержимой силой, и не способный противостоять ей, Мэйнфорд идет.
Касается.
Его не пугают ни холод, ни острые грани разлома, которые вскрывают ладонь сотней ножей. Это кажется правильным, единственно возможным.
– Этот камень – часть алтаря, на котором императоры масеуалле восходили к богам. Так это называлось. Раздевайся.
У Мэйнфорда не возникло и тени сомнения. Он раздевался быстро, так быстро, как мог, раздражаясь, что одежды на нем было слишком много.
– И только тот, кто находил в себе силы вернуться, получал право повелевать своей кровью. И народом масеуалле…
Теперь голос деда доносился издалека, сквозь шум прибоя, сквозь голоса, которые ожили, оглушили воем, хором…
…ты наш…
…нет…
…наш, наш, наш…
…нет.
Мэйнфорд лег на камень, и острые грани впились в спину, он почувствовал, как ледяные иглы пронзают все его тело. Было больно, так больно, как никогда прежде, но ныне эта боль доставляла невыразимое наслаждение.
…наш… иди… к нам иди… слышишь…
– Нет, – он сумел сказать это, прежде чем обсидиановый клинок пробил грудь.
…и голоса смолкли.
…а боль отступила. Стало так хорошо…
Сон истончился, и появилась даже мысль, что Кохэн, ублюдок этакий, нарочно отправил Мэйнфорда именно в этот сон, а потом эта же мысль показалась нелепой. Масеуалле не способен управлять чужими снами.
Или мыслями.
Он такой же калека, как и сам Мэйнфорд, и его сила, точнее остатки ее, его же проклятие. Потом стало не до Кохэна. Стерлось имя, и запах трав, сквозь который пробивался аромат дрянного кофе. Зато вновь заговорило море.
Оно звало.
Сменив равнодушие на милость, шептало, что рано еще Мэйнфорду уходить дорогой Птиц, что тело его, отягощенное многими поколениями чужой крови, не насытит землю, а пробитое сердце – вовсе не тот дар, который солнце готово принять.
И значит, надо вернуться.
Он видел это море, серое, слепленное из многих лиц, и все они были безглазы. Но рты шептали:
– Вернись.
Он видел черную иглу скал.
И замок на ее вершине.
И стеклянный ветер, который замок заворачивал в хрупкие шали собственных крыльев. И в шелесте их вновь слышалось повелительное:
– Вернись.
Он видел и башню, и старика, древнего, но не настолько, чтобы древностью этой восхитились и море, и ветер. Старик стоял у окна, опираясь на трость, и на руке его, плененный камнем, сиял огонь. И он тоже говорил:
– Вернись.
Огонь манил.
И Мэйнфорд потянулся к нему, и к старику, с которым ощущал странное родство. Он хотел просто коснуться, но упал, провалился в яму собственного тела…
Задохнулся от боли.
Задышал.
Закричал. Закричал бы, но из горла вырвался сип… тело жило… странно, что жило, он ведь умер. Мэйнфорд знал это совершенно точно, однако знание не мешало ему ощущать и боль, и неудобство в затекшей ноге, и жажду, и желание иное, противоположного свойства.
– Ну, здравствуй, Мэйни, – сказал старик, положив на голову руку, которая показалась тяжелой и горячей, словно сама она была соткана из пламени. – Я уж начал опасаться, что ты не вернешься…
– Я…
Мэйнфорд пил не воду – ром, крепкий, слишком крепкий для мальчишки тринадцати лет, но это был единственно верный напиток.
– Я… здесь…
– Здесь.
– И… что теперь?
– Посмотрим, – ответил дед.
Глава 10
Кохэн притворил за собой дверь. И встал перед ней охраной.
– Что там? – Тельме не было любопытно, почти не было, но и слабой тени своего любопытства она с легкостью нашла объяснение.
Ей следует узнать о Мэйнфорде как можно больше.
Информация – то же оружие.
– Ничего. Отправляйся домой, уже поздно. Отдохни…
– А он?
– И он отдохнет. Если получится. – Масеуалле не улыбался, он выглядел уставшим.
Плевать.
Все устали.
И Тельме, если разобраться, отдых жизненно необходим. Вот только может ли она позволить его себе? Ей бы с вещами закончить. В чистой комнате осталось еще с полдюжины предметов. И тот же Мэйнфорд наверняка разозлится, если Тельма бросит их до утра, а то и вовсе ухватится за предлог, выставит, сославшись на профессиональную некомпетентность…
– Я… пожалуй…
– Езжай домой, – покачал головой масеуалле. – Никому не пойдет на пользу, если ты доведешь себя до предела. С меня одного болезного хватит.
И Тельма решила не спорить.
Домой.
Она действительно устала.
От чужой памяти, которая и не память даже – ворох истлевших газетных вырезок, готовых рассыпаться пеплом при малейшем прикосновении, открытки с истершимся рисунком, тени запахов, призраки людей, которых, быть может, удастся опознать…
Но это не ее работа.
И хватит думать за других, но не думать не получается. И хуже всего – приторное, искусственное ощущение счастья, которое приклеилось к каждому предмету, заглушая иные его сути. Тельме приходилось пробиваться сквозь это счастье, воспринимавшееся вязким розовым киселем.
Никогда-то она кисели не любила.
И теперь ощущение прилипло. Оно держалось на языке назойливым привкусом псевдокофейного напитка, который делали из желудей и корней цикория, а после, смешав со жженым сахаром, разливали по бумажным стаканам.
Медяк за один.
Лучшее средство согреться. И покупали. Сама же Тельма покупала утром. И еще, кажется, в обед приносили такой же стакан и черствый пончик, но пончик в горло не полез, а кофе она выпила. Во время работы зверски хотелось пить. И сейчас жажда навалилась вместе с усталостью, а следом – и знакомое чувство беспомощности. Что бы ни было, это уже произошло, а изменить произошедшее не в силах Тельмы.
Ее удел – читать.
Наверное, она задумалась, что бывало с ней не так уж редко, если не заметила, как добрела до остановки. И только там, на пустой промокшей скамье очнулась, огляделась.
И правда поздно.
Темно.
Единственный фонарь слегка развеивает темноту, и в свете его видна серая дорога, сам столб с железной табличкой, правда, расписание стерлось, поэтому остается только ждать. Ждать Тельма умеет.
Она села на мокрую лавку, подняла воротник плаща. Надо будет зонт купить.
И ботинки приличные.
Или хотя бы крепкие, чтобы не промокали.
– Доброго вам вечера.
Человек вынырнул из пелены дождя.
– Давно ждете?
И сам себе ответил:
– Давно… неужели в управлении не нашлось свободной машины? Хотите, я вас подвезу? Мне не сложно.
– Не хочу.
Тельма разглядывала человека не потому, что особа его была ей хоть сколько бы интересна, скорее уж больше здесь смотреть было не на что. Не на столб же ей пялиться, в самом-то деле. Но он, самовлюбленный, решил иначе.
– Боитесь, что ваше начальство не одобрит… подобного рода контакты?
Тельма пожала плечами.
– Разрешите, я присяду?
– Нет.
– И все-таки присяду. Лавочка, уж извините, в муниципальной собственности находится.
Он сел близко, пожалуй, слишком близко. И Тельме отодвинуться бы, а лучше бы встать и уйти. Одобрит Мэйнфорд или нет, но близкое знакомство с Джаннером не входило в собственные планы Тельмы. От этого человека отчетливо несло падалью, и даже дождь не был способен избавить его от этой вони.
Тельма поморщилась.
И что делать?
Уйти?
До следующей остановки пара кварталов, да и Джаннер, похоже, всерьез настроен на беседу, не отпустит так просто.
– Не возражаете?
Он вытащил портсигар. Золотой. С камнями. А зажигалка дешевая.
– Постоянно теряю, – пожаловался он. – Знаете… а у нас с вами много общего. Я вот тоже не люблю назойливых людей. Но сами понимаете, порой приходится переступать рамки… профессия требует…
Тельма молчала.
– Я, к слову, тоже не всегда был состоятелен… сирота… и все, чего добился, я добился собственным трудом, пусть не все способны этот труд оценить.
А табак был хорош. Терпкий. Со сладковатым ароматом, с толикой перчинки и шоколада. Знакомый сорт, и память услужливо подсказала: именно такой предпочитал Тедди, мамин агент. А вот мистер Найтли покупал самый дешевый, кислый.
Он жив еще, не табак, а мистер Найтли.
И обретается по прежнему адресу, хотя давно мог бы переселиться на Остров. Он известен, если не сказать – знаменит. Захочет ли встретиться с Тельмой? Впрочем, она сама еще не решила, нужна ли ей подобная встреча.
– Правда, с приютом мне повезло. Дар открылся рано… – Джаннер выразительно замолчал, позволяя Тельме оценить степень своей информированности.
Значит, личное дело читал. Или краткую справку. И кто сдал? Кто-нибудь. Управление большое, и помимо Мэйнфорда в нем изрядно народу.
– Вы были лучшей в выпуске. Первый уровень. Огромный потенциал. Огромный выбор… и вдруг затрапезный полицейский участок. Почему?
– Хочу нести пользу людям, – Тельма стряхнула воду с рукава.
Свитер промок.
И майка под ним. И хорошо, если Сандра уже вернулась. Она посочувствует и нальет чаю, поставит на стол банку с липовым медом, а главное, станет говорить, о всякой ерунде щебетать, но ее щебет согреет Тельму лучше чая с медом.
Она обещала Сандре купить муки, но бакалея наверняка закрыта… еще сахару бы надо, и чаю с полфунта, потому как закончился. Значит, выйти придется за две остановки от дома, там на углу супермаркет, который работает до полуночи. Цены, конечно, завышены, но Тельма сама виновата.
– Знаете… в вашем личном деле многое… непонятно. – Джаннер выбросил сигарету. – Отец неизвестен… мать – некая Нэнси Н., эмигрантка последней волны…
Он вновь замолчал, уставился. Думает, зацепить ее взглядом? Забавно… нет, репортер его уровня на многое способен, но… и вправду смешно.
– Вам было девять, когда она умерла… печально…
Печали он не чувствовал, вообще ничего не чувствовал, любопытство и то было вялым. Она, Тельма, Джаннеру сама по себе была не интересна.
– Наверное, тяжело вот так. Вы были слишком взрослой, чтобы забыть прошлое, приспособиться…
Теперь он говорил мягко, и если бы Тельма была обыкновенным человеком, наверное, приняла бы мягкость за сочувствие.
Понимание.
Понимающим людям хочется открыться.
Это не воздействие, не то, во всяком случае, воздействие, которое можно отнести к разряду запрещенных. Джаннер знает закон и не намерен его нарушать, не ради девочки-Тельмы, слишком молодой и глупой по его мнению, чтобы увидеть правду.
– Вы много болели… несколько раз едва не погибли… как вам удалось уцелеть на Джан-хилл? Та история с черной лихорадкой в свое время наделала шуму…
– Что вам нужно?
– Информация. – Джаннер вытащил еще одну сигарету. – Будете?
– Нет.
– Как хотите. У вас именно тогда дар проявился? Будем считать, что тогда… и вы попали в школу. После Джан-хилл, наверное, она показалась раем. И вы чувствовали благодарность к людям, которые сочли вас этого рая достойной, а все последующие годы в вас эту благодарность старательно взращивали…
Интересно, неужели он сам не замечает, сколь самолюбив?
Самоуверен?
Глуп?
– И ваш якобы добровольный выбор… скажите, на него повлияла директор школы? Не напрямую, полагаю, но она вложила в вашу голову мысль о долге перед обществом? О том, что долг этот надлежит отдавать именно здесь?
Он взмахнул рукой, рассекая пелену дождя.
– Вы знали, что она – родная сестра вашего непосредственного начальника? И что без ее помощи он никогда бы не получил специалиста вашего уровня. Лучшее, на что мог бы рассчитывать Мэйнфорд – середнячок с задатками, а то и вовсе… заявок всегда больше, чем свободных чтецов. Вас использовали, Тельма…
– Спасибо, что открыли мне глаза. – Она не стала скрывать издевку. – И что дальше? Я должна разочароваться во всем? Разозлиться? И проникнуться благодарностью к единственному человеку, который был со мной честен?
– Неплохо бы. – Джаннер вовсе не выглядел смущенным или разочарованным. – Но я рассчитывал не столько на благодарность, сколько на взаимовыгодное сотрудничество.
– Зря.
– Подумайте. – Он осклабился и подвинулся еще ближе. – У меня много знакомых. Я могу помочь вам устроиться в городе, неплохо устроиться. Переберетесь из того клоповника, в котором ныне обитаете в приличную квартиру. Одежды себе прикупите. Да и деньги лишними не будут…
– Уходите.
– Слишком честны? Или горды? Зря. Гордость еще никому не помогала в жизни. Надо быть гибче…
Тельма встала.
Хотела встать, но Джаннер вцепился в руку, стиснул, показывая, насколько он сильнее…
– Мы еще не закончили, милая девочка…
– Отпустите.
– Отпущу, конечно, отпущу, но… дорогая, подумайте хорошенько. Со мной лучше дружить. В противном случае, я могу крепко испортить жизнь. А мне бы не хотелось доставлять неприятности такой… милой особе.
Его лицо – белое пятно.
Нос.
Рот искривившийся. Джаннер еще что-то говорит, брызжа слюной… а Тельма смотрит в глаза. Какие они у него… глубоко запавшие, будто кто-то взял и вдавил глазные яблоки в череп Джаннера. И зрачки дрожат пламенем свечи…
– …у тебя ведь есть тайна? У всех есть тайны…
…от этой свечи пахнет травкой, отчетливо так, терпко…
– У меня на тайны особый нюх…
…травка нюх отбивает напрочь, но Джаннеру все равно. Он счастлив…
– …девочка, которая попала в приют взрослой… кто-то хорошенько подчистил твое личное дело…
…Тельма не знала, кто именно, но была искренне благодарна этому человеку, который проделал за нее ее же работу.
– …но кое-что упустили… убрали копию твоей метрики, потерялась якобы… фамилия матери неизвестна, однако по логике ты должна была ее помнить…
…Нюрхард. Нэнси Нюрхард, слишком неблагозвучно для Бельвери-стрит.
– …тогда почему ее не восстановили с твоих слов? А свидетельство о смерти? Копия протокола? Направление? Все бумаги вдруг исчезли… куда?
Тельме тоже хотелось это знать.
– Тебя спрятали, деточка… от кого? Но убрали не все, далеко не все… к примеру, остался акт приемки твоих личных вещей… интересная бумага… чулки из альвийского шелка… нижняя рубашка из него же… домашнее платье с меткой «Альхаро»… ты знаешь, сколько стоит такое платье?