Перед фермерским домом тянется деревянная изгородь, и, если повернуть на юг, дорожка приведет тебя к воротам, у которых по ночам несет охрану Тео. А если пойти на север, то окажешься в самом сердце Пасторали. Замыкает его небольшая парковка. Там давно ржавеют два десятка раскуроченных автомобилей. Их спущенные шины оплетают сорняки, у одних задраны капоты, у других нет дверей, у иных растащены детали. Даже старый школьный автобус стоит на ободах – тот самый автобус, на котором основатели Пасторали приехали в этот лес, чтобы уже никогда не вернуться назад. Эта стоянка – кладбище искореженного металла, погнутых рулевых колес и изношенных свечей зажигания с давно выгоревшими или корродированными электродами. Безмолвные напоминания о прежней жизни, теперь уже совершенно бесполезные.
Я убираю со лба пряди, выбившиеся из косы. А золотисто-рыжие волосы Би вихрятся вокруг нее огненным смерчем – длинные и непослушные, легко спутывающиеся и связывающиеся в узелки. Би – редкое, дикое создание. Такое же прекрасное, как цветы у пруда, такое же податливое и кроткое, как деревья, шелестящие листвой при малейшем дуновении вечернего ветра. Но Би бывает и беспечно-безрассудной: порой она чересчур близко подходит к границе, где в ее плоть грозит вселиться ветрянка, способная разъесть изнутри смертной гнилью.
Ветер все сильнее теребит ветви; подобно мириадам бумажных клочков, листья опасливо подрагивают над нашими головами. И я знаю, Би слышит все это: перемену погоды, энергию воздуха, хрупкость, недолговечность момента.
– Гроза, – произносит она, обращая незрячие глаза к западу. – Молния. Я ее чувствую.
Черная завеса из сомкнувшихся дождевых туч все настырнее затмевает голубое небо, подбираясь ближе и ближе к нам. Взяв в руки корзину, я встаю на ноги. Стрела электрического разряда пронзает темные тучи, а через миг гром сотрясает под нами землю.
– Нам нужно в укрытие, – бормочу я.
Но Би колеблется, вздергивая подбородок кверху – как будто уже ощущает капли дождя, окропляющие лоб.
– Би! – уже резче окликаю я сестру.
Оставаться под открытым небом небезопасно: дождь разразится с минуты на минуту. Нам надо укрыться под крышей.
Наконец сестра кивает, и мы поспешно устремляемся к дому по дальнему полю. Ноги рассекают высокую траву, а та дрожит, колеблется, как золотистое море, волнами перекатывающееся под чернеющим небом. Летнее платьице Би хлопает ее на бегу по коленкам, а маленькие белые цветочки на подоле трепещут, словно тоже чуют грозу. Громовой раскат снова взрывает воздух, и наши босые ступни оставляют в темной почве отпечатки.
Мы добегаем до сада, обрамленного низким штакетником; зеленые помидоры и спелые ягодки земляники нервно покачиваются под внезапным порывом усилившегося ветра. Живущие на огороженной делянке куры, возбужденно кудахча, торопливо забиваются в дальний угол птичника. Металлические лопасти ветряка бешено вращаются, поднимая воду из глубокого колодца.
Мы заскакиваем в сетчатую дверь дома, когда капли уже окропляют краешек крыльца. Я опускаю корзину на стол: из перемолотых орехов мы потом сделаем масло, которое будем намазывать на жареные хлебцы или просто есть ложками. Через пару секунд по всему дому разносится ритмичная дробь: дождь забарабанил по металлической крыше.
– Мы слишком долго задержались в поле, – с трудом перевожу я дух.
Би подходит к кухонной раковине и, повернув кран, подставляет руки, покрытые коркой грязи, под струю свежей колодезной воды:
– Мы успели добежать до дома вовремя.
Кое-кто в нашей общине считает, что нам не стоит бояться дождя: он не может занести к нам гниль. Но даже одной болезнетворной молекулы, принесенной грозой, – одной капли зараженного дождя, упавшей на кожу, – может оказаться достаточно, чтобы легкие перестали дышать. Много лет назад Лиам Гарза чинил стойки изгороди вдоль восточной оконечности поля. Стояла осень, мы уже закончили жатву. Внезапно ураганный ветер нагнал в долину страшные тучи. Разразился сильнейший ливень. Но Лиам не собрал инструменты и не поспешил в укрытие. Решив доделать работу, он провел под дождем целый час. А через два дня заболел и слег: глубокий, ужасный кашель не давал ему дышать, кожа стала синюшной, глаза ввалились и почернели. Еще через неделю Лиам умер.
После того случая община постановила: рисковать больше не стоит. Как знать, быть может, это дождь перенес через нашу границу болезнь. Возможно, Лиам пробыл под дождем слишком долго, позволив зараженным каплям пропитать кожу, попасть ему на язык, проникнуть со вдохами в легкие. А может, Ганза сам пересек границу, чтобы побродить по лесу, только нам в этом не признался. Как бы то ни было, но теперь мы всегда пережидаем дождь в доме. На всякий случай.
Би заворачивает кран. Я чувствую на себе яростный взгляд ее серо-голубых глаз (хоть она и не способна меня видеть по-настоящему). Воздух взрывает очередной удар молнии; стены вокруг сотрясаются; флюгер на крыше дико вращается – атмосферное давление падает. Магнолии за задней дверью колышутся, подставляя дождю листья, как люди – руки в молитве.
«Почему мне не хочется жить в другом месте?» – в который раз проносится у меня в голове. В отличие от мужа и Би, меня здесь, в Пасторали, все устраивает.
– Я думаю, Тео от меня что-то скрывает, – признаюсь я в итоге сестре.
Слова быстро поглощает потускневшее пространство. Би вперивает взгляд в окно: на всем горизонте бушует гроза; утробный рык грома вторит яростным вспышкам, пронзающим водопад, низвергающийся с неба.
– Все мужчины лгут, – произносит одними губами сестра.
Би
Моя сестра боится темноты: деревьев на нашей границе, луны, слишком низко висящей на небе; звезд, падающих с него искрометными вертушками; ослепительных молний и громовых раскатов, желающих нас сокрушить. Когда начинается дождь, Калла непременно забегает в дом, а меня так и подмывает остаться на улице, вслушиваться в музыку воды, проливающейся на землю.
Мы с Каллой – туземки. Мы родились в Пасторали. Наши родители приехали сюда осенью 1972 года, когда все своенравные, сумасбродные, безудержные и строптивые хиппи бежали от войны и призыва в армию. Они искали прибежища за границей и в отдаленных землях, где их не могли отыскать.
Наша мама была безработной учительницей начальных классов, папа ремонтировал холодильники. Их профессиональные навыки, как показало время, сослужили обоим в общине хорошую службу. Мама учила здесь детей всех возрастов, а отец следил за техническим состоянием и исправной работой колодезных насосов, ветряных мельниц и дровяных печек. Когда была жива, мама мне рассказывала о том, как они оставили буквально все— родных, соседей, рынок в двух кварталах от дома, – чтобы переехать в эту глушь и построить новую, лучшую жизнь в Пасторали. В этой общине за лесными стенами мама подарила жизнь и мне – без докторов и медикаментов.
Люди утверждают, будто невозможно помнить свое рождение. Но я его помню. Я родилась в этом фермерском доме. В комнате на втором этаже, с открытыми окнами, в которые залетал ветер, колыхая занавески – их края касались деревянного пола. Я помню ощущение закатных лучей, преломлявшихся на моем новорожденном теле, аромат воздуха – такой сладостный в первые мгновения, благоухающий магнолиями! Повитуха, у которой были длинные седые, заплетенные в косу волосы, прижала меня к сердцу, и я до сих пор помню его стук в своем крошечном ушке в форме ракушки. Я помню, что не огласила свое рождение плачем, а оглядела окружавший меня мир с любопытством… Как будто сознавала, что этот мир со мной ненадолго, что однажды у меня его заберут.
Впрочем, теперь я легко ориентируюсь в доме. Я на память знаю все выемки в его деревянном полу, все неровности в стенах и углы дверных косяков. Я чувствовала запах дождя в воздухе, когда мы с Каллой бежали из сада, ощущала его кожей еще до того, как с неба упала первая капля. В своем восприятии мира я руководствуюсь не только осязанием и обонянием. «Видеть» мир мне помогает «компас» памяти – подобный тому, что движет птицей, из года в год перелетающей на юг, а потом возвращающейся обратно. Каждый запах соотносится с определенным цветом. Ароматам маков, что растут за задним крыльцом, присущи оттенки, запечатлевшиеся в моих воспоминаниях; запах лимонных деревьев у пруда ассоциируется с ярким, солнечно-желтым, более насыщенным и глубоким цветом, нежели тот – настоящий – окрас лимона, что запомнился мне с детства. Мир являет себя в выразительных оттенках и расчлененных формах. Это трудно описать словами.
Едва мы с сестрой возвращаемся в свои комнаты, дождь начинается в полную силу. Словно небо, рас-хандрившись, брызжет на наш дом тягучими, унылыми слезами. Порой, в такие вечера, дождь напоминает мне о времени, когда мы с Каллой, совсем юные, остались в фермерском доме одни после смерти родителей.
Но Калла не любит разговаривать о прошлом – воспоминания ранят ее слишком сильно. «Помнишь, как мама прятала в ногах наших кроваток мягкие набивные игрушки? Чтобы мы, забравшись вечером под одеяла, нащупали их пальцами стоп?» – могу спросить я. «Нет, – сразу же ответит сестра, отмахиваясь от воспоминаний, – я не помню того, что помнишь ты». Как будто у нас было разное детство! Как будто она вычеркнула из памяти годы, проведенные с родителями до их кончины. Думаю, Калла сердится на них за то, что они умерли такими молодыми и оставили нас одних. Она предпочла бы забыть о них вовсе, лишь бы не нести в себе боль, разъедающую изнутри под стать гнили. Возможно, Калла ощущает себя преданной не только родителями, но и мной – я ведь отказалась их «отпустить». И иногда это разделение между нами кажется настолько большим, что я тревожусь: как бы оно не сломило нас обеих! Как бы не развело навсегда!
Через час я – не в силах заснуть – выхожу из спальни в коридор. Слышны лишь мои шаги; даже ветер снаружи утих, дождь унялся до редких разрозненных капель. Комната, которую моя сестра делит с Тео, находится через две двери справа по коридору, за душевой, выложенной белой плиткой (там стоит на львиных лапах треснутая ванна, но мы пользуемся ею очень редко; летом мы купаемся в пруду или в металлическом бассейне за задним крыльцом, а потом обсыхаем на солнце).
Я спускаюсь по лестнице в гостиную. Коридор тянется от кухни до прихожей, искривленная, неповоротливая дверь которой открывается в задний двор, заросший травой, убогими кустарниками да несколькими деревцами медовой саранчи, впивающейся своими колючками в обшивку дома и сдирающей с нее старую краску.
Мы редко заходим в заднюю часть дома; она кажется мрачной, отчужденной, из другого времени. Спустившись из коридора вниз по нескольким низким ступенькам, можно попасть в маленькую застекленную террасу, выходящую на южную сторону. Ее высокие окна пропускали внутрь много света, позволяя до конца сезона выращивать пряные травы и овощи-корнеплоды. А сейчас половина окон забита досками, а остальные закрыты тяжелыми льняными занавесками.
Я прикасаюсь к холодной дверной ручке. Ощущаю дуновение затхлости, вырывающейся наружу в щелку под дверью. Когда я была маленькой, эту террасу переделали под временный приют для новых поселенцев Пасторали. Они ожидали в ней церемонию посвящения в члены общины. Я помню измученные лица незнакомых людей, когда они, преодолев труднопроходимый лес и еле волоча ноги, взбирались по ступеням нашего переднего крыльца, уставшие и голодные, с широко раскрытыми глазами, блестевшими от обезвоживания. Или от ожидания чего-то иного?
Иногда новоприбывшие проводили на террасе всего пару дней, иногда задерживались на несколько недель, пока не решался вопрос: стоит ли их оставлять, годятся ли они для жизни в общине. Но отказывали единицам. Теперь мне трудно представить чужих людей в нашем доме. Вот уже больше десяти лет ни один человек не добредает по извилистой дороге до Пасторали. И почти столько же лет никто уже не покидал нашу общину.
Открыв дверь, я вхожу в затемненное помещение; в ноздри ударяет сильный запах почвы, унаследованный им от прежней жизни. В голые ступни вонзаются колючие стебельки травы и мха, проросшие сквозь половые доски, положенные прямо на грунт. Тонкостенная стеклянная «оболочка» террасы сразу вызывает ощущение, будто ты находишься на улице. Несколько лет назад мы нашли одно из окон разбитым – ветка медовой саранчи преодолела стеклянную преграду. Мы заколотили отверстие досками, но сделали это наспех, кое-как. И сейчас я ощущаю дуновение ветра, со свистом просачивающегося внутрь, а плеть глицинии, умудрившаяся пролезть в брешь, уже достигла потолка.
Отыскиваю у стены каркас железной кровати с одним голым матрасом. Провожу рукой по запыленному изножью. У противоположной стены стоит белый кухонный шкаф для посуды. Наверное, его цвет уже поблек, сделался мутным под многолетними наслоениями пыли. Я подхожу к окнам, выходящим на луг и плодовые деревья. Прижав пальцы к стеклу, воображаю лежащий передо мной пейзаж: темное звездное небо и луну, освещающую высокую летнюю траву, которая волнами колышется под порывами юго-восточного ветра.
Меня захлестывают воспоминания. О затхлой террасе. О человеке, стоявшем у окна. У этого самого окна! От незнакомца пахло сосновым бором. Воспоминания до странного свежи. Я слышу биение сердца в его груди: тук-тук-тук-тук… Оно колотилось, как у загнанной лисицы, – быстро, панически, словно хотело найти безопасное место, укрытие. Или убежать.
Отвернувшись от окна, я растираю внезапно озябшие руки. Не могу вспомнить его лицо, его имя. Но он здесь был. Год или два назад. Человек. Мужчина. Пришелец. Чужак.
Тео
К ночи гроза прекратилась. Лунный свет мерцает среди деревьев длинными угловатыми бликами. Я иду по дороге к сторожке. В грязное оконце вижу сидящего внутри Паркера – узкоплечий, с близко посаженными глазами, он как олень, бдительно наблюдающий за всем, что движется, колышется, колеблется и трепыхается вокруг него. Когда я переступаю порог маленькой хижины, Паркер кивает мне и тут же хватает свою кофейную кружку, сделанную кем-то из членов нашей общины, с ручкой в виде ствола дерева. Кофейник на столе теплый – из носика вырывается слабый пар. И кофе в нем еще предостаточно, чтобы помочь мне пережить эту ночь.
Бочком пробравшись мимо меня к двери, Паркер выливает то, что осталось на дне его кружки, в траву у дороги. Его мать каждое утро и каждый вечер заваривает свежий кофе и приносит напиток сыну. А тот оставляет мне все, что не выпил. Это мутноватое пойло со множеством плавающих и не желающих оседать крупинок вполне пригодно для питья. И многие в общине готовы обменять что угодно на чашку этого напитка. Чайные кустики растут у нас в изобилии, а вот кофейных деревьев наперечет. Так что я пью его с благодарностью.
– Чертовски устал, – признается Паркер, запуская руку в свои русые волосы.
– Что-нибудь видел? – интересуюсь я.
– А то! – развернувшись, Паркер прислоняется к дверному косяку, а я сажусь на единственный в сторожке стул возле заляпанного окна, выходящего на дорогу. – Три НЛО и снежного человека. Этот сосунок оказался неплохим бегуном. Я гнался за ним почти десять миль, пока он не сиганул в реку и не залег на дно. Хотя, возможно, это была самка снежного человека. В темноте понять трудно. – Паркер подмигивает мне и улыбается так широко, что я вижу все его кривые зубы.
Он частенько придуривается, а еще любит важничать. Вот и сейчас Паркер постукивает пальцем по револьверу, прицепленному к ремню. Стук-стук-стук. Как будто это придает ему больше авторитета и веса в сравнении с другими членами общины – больше авторитета, чем у меня. Быть может, так оно и есть. Я не знаю, почему Леви позволяет Паркеру хранить у себя пистолет. Он скорее пристрелит себя, чем что-то другое на этой дороге.
Налив себе чашку кофе, я снова присаживаюсь на старый, переделанный офисный стул, опускаю ниже его сиденье. Паркер – малый долговязый, как и большинство двадцатиоднолетних парней. Но все равно он ниже меня, и ему ничего не видно в окно, если сиденье у стула опущено слишком низко.
В дверной проем задувает летний ветер, Паркер тотчас выпрямляется. Как будто этот порыв подгоняет его домой – смена закончилась.
– Увидимся утром, – произносит он с неожиданной скрипучей хрипотцой в голосе, присущей человеку вдвое старше. Долгие часы бдения выматывают парня, старят быстрее, чем следовало бы.
– Эй! – окликаю я Паркера, прежде чем тот пропадает из виду. – Как далеко ты уходил когда-либо по дороге?
Между нами повисает ощутимая, зудящая тишина, и я уже готов усомниться, расслышал ли он мой вопрос. Но тут его нижняя челюсть выступает вперед, а взгляд темных, сонных глаз фиксируется на мне.
– От Пасторали? – уточняет Паркер.
– Ну да, – стараюсь я придать голосу безразличие, как будто мне нечего скрывать. Отпив кофе, я наигранно морщусь от его горечи.
– Черт, мужик, откуда мне знать? Наверное, недалеко.
За все те годы, что мы несли дозор в этой сторожке, – обмениваясь мимолетными фразами по вечерам, когда я приходил, чтобы заступить в ночной караул, и утром, когда Паркер появлялся после восхода солнца, чтобы сменить меня на день, – мы никогда с ним этого не обсуждали. Мы часами всматривались в эту длинную грунтовую дорогу, бегущую вверх-вниз по склонам небольших холмов, чтобы в конечном итоге исчезнуть за деревьями. Дорогу, ведущую во внешний мир, в котором мы с ним оба родились. Паркер жил с матерью в Сакраменто до того, как сюда приехать. Членом общины он стал в три года. «Нам повезло, – сказал мне как-то Паркер. – Мать каким-то непостижимым образом разыскала это место».
А вот я не помню ничего за пределами Пасторали. Меня младенцем подбросили в сторожку, а выходили и выпестовали несколько пожилых женщин, выросших в общине. Впрочем… кто бы ни оставил меня у порога сторожки, он явно думал, что это место лучше внешнего мира.
– Однажды я погнался по дороге за своим псом, – губы парня почти не кривятся и не размыкаются, словно он борется с предостережением, звучащим в голове: «Молчи! Не говори ему об этом!» – По-моему, это был колли, черно-белый. Хороший пес… пусть и никакой на охоте, но очень преданный… до того дня, – Паркер часто моргает, словно перед его глазами мелькают непроизвольно нахлынувшие воспоминания; пальцы нервно подрагивают на рукоятке револьвера. – Мне было всего двенадцать или тринадцать лет, когда это случилось. Пес погнался за кем-то по дороге, может, за кроликом, а там кто его знает. Я пробежал за ним следом примерно с милю – в таком возрасте трудно определить расстояние. Но пес был слишком быстрый. Дорога резко сузилась, я добежал до развилки и там остановился – не понимая, куда он свернул. – Паркер трясет головой и, освободившись от воспоминаний, расправляет плечи. – Больше я своего пса не видел.
Я наклоняюсь на стуле вперед. Паркер выходил за ворота, за нашу границу!
– И ты тогда не заболел? – спрашиваю я.
– Видимо, нет. Я никому не рассказывал о том случае.
Паркер был мальчишкой, когда это произошло; возможно, он удалился от Пасторали не так далеко, как думал. Быть может, отбежал от границы всего на несколько шагов.
– А ты видел что-нибудь еще на дороге? – задаю очередной вопрос.
– Что, например?
– Ты сам знаешь…
Паркер опускает глаза, пинает ком земли, как будто сознает, что сболтнул лишнего.
– Ничего я не видел, – цедит он сквозь зубы.
Нам обоим известно и о наказании, предусмотренном за выход за периметр, и о панике, которую подобный инцидент мог вызвать в общине, и об обряде, который пришлось бы пережить Паркеру, прознай кто-нибудь об этом. Он рисковал своей жизнью, не только перейдя границу. Он рисковал ей, вернувшись назад. И сейчас – рассказав мне о своей погоне за псом.
– Я никому ничего не скажу, – заверяю я парня.
Тот кивает. Веки Паркера полуприкрыты, как будто его одолевает дрема. Мы знаем друг друга давно. Возможно, потому он и рассказал мне эту историю. А, может быть, просто устал и дал волю языку, сам того не желая.
Нас снова разделяет тишина. Стул проседает подо мной, когда я откидываюсь назад и отпиваю еще глоток кофе. Теперь он кажется менее горьким – мои вкусовые рецепторы уже привыкли к его неоднородной, «зернистой» консистенции.
– Почему ты расспрашиваешь о дороге?
Пульс под воздействием кофеина (или паники?) резко ускоряется, отзывается барабанным боем в ушах.
– Так, из любопытства, – уклончиво отвечаю я.
– Ты же знаешь, выходить за ворота нельзя, – приподняв вместо указательного пальца русую бровь, предостерегает меня Паркер. – Пересекать границу никому не дозволено! И никому из нас не выжить по ту сторону.
«Во загнул!» Да нам каждую неделю, на каждом общинном собрании напоминают об опасностях, поджидающих в лесу. И наша с Паркером работа – задача нашего поста на воротах – не дать проникнуть в Пастораль чужакам, которые могут забрести сюда и занести гниль. Мы ведем наблюдение. Мы охраняем Пастораль, защищаем ее. Но за все те годы, что я просидел в сторожке, я ни разу не видел ни одного человека, шагающего по дороге к Пасторали.
Покосившись на сменщика, я выгибаю губы в ухмылке: мой вопрос был только шуткой.
– Не беспокойся. Я не намереваюсь этого делать, – игнорируя тяжесть в желудке, я поудобнее усаживаюсь на стуле. Показываю всем своим видом: мне здесь очень хорошо, я не собираюсь никуда рыпаться. Врать надо легко и непринужденно.
Паркер чуть дольше задерживает на мне свой взгляд, как будто не верит моим непринужденным жестам. Как будто чувствует, что именно занимает мои мысли, о чем я давно уже размышляю: что, если мне удастся уйти по дороге? Что, если я смогу пробраться через лес? В тот мир, что лежит за стеной деревьев?
С губ Паркера слетает тихий протяжный вздох:
– Ладно. Пошел я, пожалуй, домой. Ей нужно поспать. – Парень тыкает в свою голову, а напоследок наставляет: – Следи за курами Оливии и Пайка. Последние несколько дней они так и норовят выбраться из курятника. Если забредут за периметр, их задерут койоты.
Я киваю:
– Мы общинная охрана. Наше дело – быть всегда начеку!
Пренебрежительно махнув рукой, Паркер поворачивается ко мне спиной и выходит за порог на дорогу. Я прислушиваюсь к его шагам. Несколько секунд они вяло отмеряют полумильный путь по грязи в сердце Пасторали, но постепенно их отзвуки блекнут, а затем и вовсе глохнут в темноте.
Мой большой палец вычерчивает круг по ободу кружки. Глаза устремляются на дорогу – путь, уводящий от Пасторали в мир, который я никогда не видел. Поставив кружку на стол, я встаю со стула и выхожу из сторожки. Изъеденные ржавчиной ворота уже давно не распахивались настежь – слишком долго в Пастораль не прибывали новые поселенцы. Или им просто не удавалось добираться до нас целыми и невредимыми?
Я вдыхаю приятный ночной воздух, аромат сирени, цветущей в канаве за дорогой. Вглядываюсь в темноту. В нечто, простирающееся за грунтовкой. И… делаю шаг за ворота. А затем еще один.
Грея руки в карманах, я размышляю над рассказом Паркера – о его погоне за псом за чертой границы. Узнай Калла, о чем я все время думаю, она бы рассердилась. Да я и сам дивлюсь тому, какие мысли блуждают в моих синапсах. И от какой идеи мне никак не удается избавиться. Эта идея будоражит меня весь последний год, а может, и дольше.
Впрочем, Калла тоже многое от меня утаивает, скрывает мысли за веками своих бездонных глаз. Не могу выразить словами ту грань жены, которую она так тщательно старается не обнажать передо мной. Но я все равно ее чувствую.
Оглядываюсь на ворота, на маленькую тесную хижину, в которой проводил почти все ночи на протяжении многих лет и сезонов. Я дежурил в ней и в снегопад, и под порывами шквальных, пронизывающих осенних ветров, и в летнюю жару, когда даже легкий ветерок не просачивался в дверь, чтобы охладить мое перегретое тело. Как много часов я просидел в этой комнатушке, попивая кофе, оставляющее зольное послевкусие, буравя взглядом этот участок дороги и предаваясь раздумьям.
Я подхожу к обочине и там, в камышах, нахожу маленький камушек. Наклонившись, подбираю его, а сердце уже колотится о грудную клетку. Не выпуская из руки камень и стараясь ступать как можно тише, я направляюсь по дороге вниз. Я отхожу все дальше от своего поста. От Пасторали.
* * *Граница Пасторали обозначена деревянной изгородью; она тянется вдоль правой кромки дороги; к последней вехе гвоздями прибит указатель, на котором вырезана надпись: «Частное владение».
Надобности в этом указателе давно нет – за последний десяток лет сюда никто не являлся. Никто не проходил густой девственный лес. А если и проходил, то непременно заражался гнилью, и мы не могли ему позволить войти в Пастораль. Это было небезопасно, как когда-то. И теперь небезопасно тоже. Но я все же переступаю границу, которую нам строго-настрого запрещено пересекать, и выхожу в мир, существующий за пределами Пасторали. И делаю я это не впервые.
Пройдя пять шагов, останавливаюсь возле уродливого булыжника, лежащего на дороге. Это я его сюда положил, и было это больше года назад. Но я до сих пор помню, как бешено стучало в тот момент мое сердце. А дыхание было таким громким, что я побоялся, как бы меня не услышали в общине. Я присел тогда на корточки и тихо положил булыжник на дорогу – отметив место, до которого дошел. А потом сломя голову помчался к воротам, к безопасной сторожке. После той вылазки я не выходил за ворота неделю – слишком сильно был напуган. И каждое утро, почти прилипнув к зеркалу в душевой, всматривался в свое отражение: изучал глаза, искал в них изменения. Черноту, растекающуюся из зрачков по радужной оболочке и заволакивающую ее, как взбаламученный ил поверхность воды. Я искал признаки болезни. Но болезнь меня не поразила.