– Хорошо же, – тихо произнес он. – А теперь послушайте. Я точно так же не собираюсь иметь никаких общих дел с Карвером, как, скажем, вы. Я считаю этого типа бандитом и мошенником, и кем только не. Я играю против него, будь он проклят. Я не я буду, если не раздобуду на него просверк: что-нибудь, чем смогу воспользоваться.
– Что такое «просверк»? – удивился банковский служащий.
– Ерунда, не задумывайтесь! – рявкнул Балфур. – Я его замести пытаюсь. Сдать его полиции. Я подозреваю, он прибрал к рукам целое состояние с чужого участка. На тысячи и тысячи фунтов. Но это лишь догадка, а мне нужны веские доказательства. Надо с чего-то начать. Понятно? Вся эта моя история насчет капиталовложений – пустой треп. Чушь собачья. – Он свирепо зыркнул на чиновника сквозь прутья решетки. – И что? – сказал он, выждав мгновение. – Что, если так?
– Да ничего, – пожал плечами Фрост. Он привел в порядок разбросанные по столу бумаги и загадочно улыбнулся, поджав губы. – Ваш бизнес – это ваше дело. Я вам могу только пожелать удачи, мистер Балфур.
* * *Новость насчет Эмери Стейнза потрясла Балфура не на шутку. Грузовые контейнеры и шантаж – это одно дело, думал он, но пропавший без вести человек – совсем другое. Это дело темное. Эмери Стейнз – хороший старатель и слишком молод, чтобы умереть. Балфур постоял немного перед зданием суда, тяжело дыша. Небольшая толпа возле банка рассосалась: все разошлись на ланч; ушел и туземец-маори. Дождь поутих до настырной мороси. Балфур оглядел улицу из конца в конец, не зная, куда податься. Он был глубоко удручен. Пропал, надо ж! Но люди просто так не пропадают! Парня наверняка убили. Других объяснений просто нет – если бедолагу вот уже две недели как не видно.
Эмери Стейнз был, вероятно, самым богатым человеком к югу от черных песков. Ему принадлежало больше дюжины участков, и на нескольких ствол шахты уходил на глубину тридцати футов по меньшей мере. Балфур, искренне восхищавшийся Стейнзом, лет ему дал бы навскидку двадцать три – двадцать четыре; он был не настолько юн, чтобы оказаться недостойным своего счастья, и не настолько стар, чтобы предположить, будто добился он этого счастья не вполне честными методами. Собственно, такая мысль в голову Балфура вообще не закрадывалась. Стейнз от природы был наделен совершенно простодушной, располагающей к себе красотой – такой красоте, пылкой, искренней, исполненной надежды, нет нужды кричать о себе на всех углах. Он был приветлив, жизнелюбив и восхитительно смышлен. Даже просто вообразить себе, что он умер, – омерзительно! А уж допустить, что его убили, и того хуже.
В этот самый миг на Уэслейской церкви[31] колокол прозвонил половину первого, всполошив птиц: стая с гвалтом взвилась над кустарной колокольней и черными точками разлетелась по небу. Балфур повернулся на звук; висок вдруг запульсировал болью. Его притупленные чувства обострялись с каждой минутой – следствие поглощенных поутру спиртных напитков, – и бремя взятой на себя ответственности ложилось на плечи все тяжелее. Задавать вопросы в интересах Лодербека ему уже не хотелось.
Он запахнулся в пальто, повернулся на каблуках и зашагал к Хокитикской косе – к своему привычному прибежищу. Он любил постоять на песке в непогоду, кутаясь в пальто и глядя вдаль, за лес мачт стоящих на якоре кораблей, что всем скопом раскачиваются туда-сюда, колеблемые то стремительным течением реки, то прибоем, то ветром – завывающим тасманским ветром, который ободрал кору с деревьев вдоль береговой линии, а кустарник пригнул к земле и изувечил. Балфуру нравилось яростное равнодушие бури. Он любил пустынные места, потому что от одиночества никогда не страдал.
Пока он брел, оскальзываясь, по топкому берегу к причалу, ветер внезапно стих. Улыбаясь, Балфур вгляделся в туман. Дождь лишил широкое устье реки всякой надежды на переливчатый отблеск: вода казалась матово-серой, как оловянное блюдо. При отсутствии ветра ходившие ходуном мачты тоже присмирели, сбавили прыть и теперь тяжело колыхались туда-сюда, туда-сюда. Это размеренное колебание действовало на Балфура успокаивающе. Он дождался, чтобы мачты почти застыли недвижно, и только тогда пошел дальше.
Набережная выгибалась вокруг устья реки навстречу косе – узкому песчаному выступу; с одной стороны в него бился пенный прибой открытого океана, с другой – бестолково плескалась река, воды которой лишились золота, зато смешались с солью. Здесь, на подветренной стороне косы, от набережной протянулся небольшой причал. Балфур спрыгнул на него, приземлившись на всю стопу, и сооружение дрогнуло под его весом. Двое портовых грузчиков, тоже промокших до нитки, сидели на причале метрах в двадцати; от толчка они встрепенулись и обернулись на звук.
– Порядок, ребята! – крикнул Балфур.
– Порядок, Том.
Один держал в руках отпорный крюк с медным наконечником: какое-то время назад он размахивал им, целя по чайкам, что пикировали за ужином на камни внизу; теперь он вновь взялся за свое праздное развлечение. Второй вел счет.
Балфур подошел поближе. Никто не проронил ни слова. Все наблюдали, как зачаленные суда подпрыгивают на волнах вверх-вниз, да, щурясь, вглядывались в даль сквозь завесу дождя.
– Знаете, в чем загвоздка? – обронил наконец Балфур. – Здесь любой может начать все с чистого листа. Создать себя заново. Что это вообще такое – второе «я»? Что значит имя? Его подбираешь, как самородок с земли. Назовем этого – Уэллс, а этого – Карвер…
Один из грузчиков заозирался по сторонам:
– Ты с Фрэнсисом Карвером, что ли, повздорил?
– Нет-нет, – покачал головой Балфур.
– Стало быть, повздорил с парнем по имени Уэллс?
Балфур вздохнул:
– Да нет же – никто ни с кем не ссорился. Я пытаюсь кое-что выяснить, вот и все. Но потихоньку, не привлекая внимания.
Вновь прилетели чайки; грузчик ударил крюком – и промахнулся.
– Почти забагрил – крыло зацепил, – возвестил второй. – Это пятая.
Балфур заметил, что внизу, на гальке, лежит квадратик печенья.
Грузчик, нарушивший молчание первым, кивнул Балфуру:
– Так ты хочешь ущучить Карвера или того, второго?
– Ни того ни другого, – отмахнулся Балфур. – Не заморачивайтесь. Выбросьте из головы! И запомните хорошенько: я с Фрэнсисом Карвером не ссорился.
– Запомню, – кивнул грузчик. – Однако ж я так скажу: если тебе нужна компра, и втихаря, так спроси тюремщика.
Чайка круг за кругом подбиралась ближе; Балфур не сводил с нее глаз.
– Тюремщика? Это Шепарда, что ли? С какой бы стати?
– А с такой, что Карвер мотал срок под началом у Шепарда, – сообщил грузчик. – На острове Кокату[32]. Так все десять лет там и оттрубил. Карвер рыл котлован под сухой док – на каторжных работах, стало быть, вкалывал, – а Шепард приглядывал. Если тебе нужна компра на Карвера, так держу пари, начальник тюрьмы Шепард тебе ее добудет.
– На Кокату? – заинтересованно переспросил Балфур. – А я и не знал, что Шепард служил на Кокату.
– А вот служил. И в тот самый год, когда Карвер получил свободу, Шепарда перевели в Новую Зеландию – и он последовал за бывшим заключенным! Как вам такая невезуха?
– Да ваще мрак, – согласился второй грузчик.
– А ты откуда это знаешь? – спросил Балфур.
– Эту физиономию хочешь позабыть навсегда, тюремщикову то есть, за десять лет на нее насмотрелся, каждый день, мало не покажется, и вот стоило оказаться на свободе… – обращался грузчик к своему приятелю.
– Откуда ты это знаешь? – не отступался Балфур.
– Да я в подмастерьях ходил на тамошней верфи, – пояснил грузчик. – Эгей, да ты попал!
Крюк с размаху пришелся чайке по спине.
– А ты, часом, не знаешь, за что Карвер сел?
– За контрабанду, – не задержался с ответом грузчик.
– Контрабанду чего?
– Опиума.
– В смысле, в Китай? Или из Китая?
– Понятия не имею.
– Но кто его посадил? Не Корона же.
Грузчик на миг задумался и пожал плечами.
– На самом деле не знаю, – отозвался он. – Мне казалось, речь шла о махинациях с опиумом. Но может статься, это просто слухи.
Балфур распрощался с грузчиками и побрел вверх по косе. Оказавшись наконец в одиночестве, он широко расставил ноги, засунул руки в карманы и устремил взгляд вдаль, над пенным ревущим океаном, – за винтовые подъемники и промасленные катки, за деревянный маяк на дальнем конце косы, за темные корпуса кораблей, разбившихся на отмели.
– Ага, вот оно, значит, как! – пробормотал он себе под нос. – Это уже кое-что – кое-что, факт! Выходит, Карвер – это его настоящее имя! Он не может пользоваться вымышленным – только не здесь, в Хокитике, под носом у тюремщика, под началом которого он каторжный срок отбывал! – Балфур пригладил усы большим и указательным пальцем. Однако ж вот вопрос. Что, ради всего святого, заставило его утверждать – притом оставляя письменное тому доказательство! – будто его зовут Фрэнсис Уэллс?
Сатурн в Весах
Глава, в которой Джозеф Притчард излагает свою теорию преступного сговора; Джордж Шепард делает взвешенное предложение, а Харальд Нильссен соглашается, пусть и неохотно, нанести визит А-Цю.
На этой стадии роль рассказчика у Балфура перехватили – и переход этот грузоперевозчиком был обозначен так: он зажег новую сигару, снова наполнил вином бокал и с энтузиазмом воскликнул:
– Поправьте меня, ребята, если я ошибаюсь!
Это воззвание было, по всей видимости, обращено к двум присутствующим: к Джозефу Притчарду, темноволосому джентльмену слева от Мади, чей сдержанный накал молчания, как Мади вскорости обнаружил, был вполне под стать сдержанному накалу его неторопливой речи, и еще к одному человеку, о чьем присутствии у нас не было повода упомянуть. Когда Мади впервые возник на пороге, этот второй играл в бильярд; теперь Балфур представил его, восхищенно ткнув в его сторону сигарой, как Харальда Нильссена, уроженца Христиании[33], до недавнего времени проживавшего в Бате, непревзойденного игрока в трехкарточный покер и чертовски меткого стрелка, – к чему сам Нильссен добавил, спеша присовокупить свои собственные похвальбы, что у него дульнозарядный мушкет «энфилд», лучший во всей Британской империи, и ничего другого он даже и в руки не возьмет. Эти двое с превеликой охотой восприняли слова Балфура буквально: Нильссен – во имя тщеславия, ибо никак не мог допустить, чтобы ему отвели главную роль в сенсационной истории, а поактерствовать не дали; а Притчард – точности ради.
Так что мы оставим Томаса Балфура на причале: пусть так и стоит там, засунув руки в карманы, и щурится на дождь. Мы же обратим свой взгляд ярдов на двести севернее, к Аукционному двору на набережной Гибсона, где за помостом обнаруживается некрашеная дверь с надписью «Нильссен и К°, комиссионная торговля»: она ведет в личный кабинет.
Из почтения к гармонии вращающихся сфер времени мы продолжим наш рассказ в точности с того момента, где прервался Балфур: итак, Хокитика, суббота 27 января, без пяти минут час дня.
* * *По субботам в полдень Харальд Нильссен обычно сидел в своем офисе перед стопкой контрактов, завещаний и накладных, каждые десять минут или около того похлопывая себя по груди – проверяя по серебряным карманным часам, не пора ли ему на ланч, каковой он вкушал с медицинской регулярностью каждый день в «Нонпареле». Нильссен рекомендовал этот режим всем, кто соглашался слушать, и свято верил в целебные свойства темной подливки, сдобы и эля; вообще-то, он на рекомендации не скупился, а зачастую ставил в пример свои собственные привычки – на благо другим, менее прозорливым людям. Споры доставляли ему особое удовольствие, особенно споры нелепого, гипотетического свойства; он просто обожал выстраивать абсурдные отвлеченные теории на материале узкого, тщательно разработанного круга своих собственных предпочтений. Такой подход с любовью поддерживали его друзья, находившие его занятным и забавным, и высмеивали недоброжелатели, считавшие его напыщенным эгоистом, но голоса последних в ушах Нильссена звучали довольно приглушенно, а сам он не слишком-то старался расслышать их получше.
Харальд Нильссен славился по всей Хокитике своей манерой броско одеваться. В тот день на нем был сюртук длиной до колена, с подбитыми угольно-черным шелком отворотами, темно-алый жилет, серый галстук-бабочка и кашемировые полосатые утренние брюки. Его шелковая шляпа, того же угольно-черного оттенка, что и сюртук, висела на стоячей вешалке рядом с его столом, а под ней притулилась трость с изогнутой ручкой и серебряным набалдашником. Завершающим штрихом к его костюму (ибо именно так воспринимал он свое повседневное платье: как костюм, нуждающийся в завершающем штрихе) была трубка: он курил толстый калабаш с обкусанным черенком, хотя его приверженность к этому приспособлению объяснялась не столько удовольствием от привычки, сколько возможностью эффектно порисоваться. Он частенько держал трубку в зубах, не зажигая, и говорил углом рта, точно комик, репетирующий замечание «в сторону», – это сравнение его вполне устраивало: если Нильссен гордился создаваемым им впечатлением, то лишь потому, что знал, сколь мастерски их создает. Однако ж сегодня чаша красного дерева была тепла, и мундштук он посасывал, заметно разволновавшись. Час ланча минул, но Нильссен о своем желудке даже не вспоминал, равно как и о румяной буфетчице в «Нонпареле», которая звала его просто «Гарри» и всегда оставляла для него самые вкусные краешки корочки от пирога. Нахмурясь, он разглядывал желтый документ, лежавший перед ним на столе. Нильссен был не один. Со временем он извлек изо рта трубку, поднял голову и встретил взгляд человека, сидевшего напротив.
– Я ничего дурного не сделал. Ничего противозаконного, – тихо произнес он.
Его норвежский акцент почти не давал о себе знать: прожив тридцать лет в Бате, он сделался британцем практически во всем, даже в интонациях.
– Вопрос в том, кому это выгодно, – отозвался Джозеф Притчард. – Вот чем правосудие заинтересуется в первую очередь. Ты, похоже, очень неплохо заработал на смерти этого человека.
– На легальной продаже его собственности! И продажей этой я занялся уже после того, как тело легло в землю!
– Легло, да еще не остыло, сдается мне.
– Кросби Уэллс упился до смерти, – напомнил Нильссен. – Не было никакого повода для коронерского расследования, никаких таких неожиданностей. Он был пьяницей и отшельником, и, когда я получил эти документы, я полагал, что имущество его невелико. Я про клад понятия не имел!
– Ты говоришь, это просто удачная сделка.
– Я говорю, что ничего противозаконного не совершал!
– Но кто-то – совершил, – возразил Притчард. – Кто-то за всем этим стоит. Кто знал про клад? Кто дождался, чтобы Кросби Уэллса зарыли на глубину шести футов, а потом втихаря по-быстрому продал его землю – даже без аукциона? Кто документы подал? И кто подбросил ему под кровать мой пузырек с лауданумом?
– Ты говоришь «подбросил»?..
– Именно подбросил, – кивнул Притчард. – Я готов поклясться, что так. Я этому человеку ни драхмы[34] не продал. Я знаю своих покупателей в лицо, Харальд. Кросби Уэллсу я не продал ни единой драхмы.
– Ну так вот, пожалуйста! Ты же можешь это доказать! Предъявить записи и квитанции…
– Не стоит сосредотачиваться на нашей с тобой роли в этой интриге – надо глубже смотреть! – возразил Притчард. Когда он, разволновавшись, начинал говорить с пеной у рта, он не повышал голоса, а, наоборот, понижал. – Мы повязаны. Проследите цепочку событий достаточно далеко в прошлое, и вы обнаружите виновника. Все это часть единого целого.
– Ты хочешь сказать, все это было спланировано заранее?
Притчард пожал плечами:
– По мне, так весьма смахивает на убийство.
– На сговор о совершении убийства, – поправил его Нильссен.
– А в чем разница?
– Разница в составе обвинения. Если речь идет о сговоре – нас осудят за преступный умысел, а не за преступные действия. Ведь Кросби никто не убивал, знаешь ли.
– Так нам сказали, – поправил Притчард. – Ты доверяешь коронеру, мистер Нильссен? Или возьмешь в руки лопату и откопаешь отшельника?
– Не говори таких ужасов.
– Я тебе больше скажу: ты в могиле найдешь больше, чем одно тело!
– Не надо, прошу тебя!
– Эмери Стейнз, – безжалостно гнул свое Притчард. – Какого дьявола с ним случилось, если его не убили? Уж не испарился ли он, часом?
– Конечно нет.
– Уэллс умер, Стейнз исчез. Все происходит в пределах каких-то нескольких часов. Два дня спустя Уэллса хоронят… а где лучше всего спрятать тело, как не в чьей-то могиле?
Джозеф Притчард всегда искал скрытых мотивов и подспудных истин, заговоры его завораживали. Он формировал убеждения, как другие люди формируют зависимости, – вера для него была что жажда – и подпитывал их всем эротическим пылом добровольного конфирманта. Этот экстатический восторг распространялся и на самоуважение. Стоило потревожить подземные воды его мыслей, и он решительно нырял в поток и погружался все глубже мощными, целеустремленными рывками, как если бы мечтал прикоснуться к ископаемым глубинам своих собственных темных фантазий, как если бы задумал утопиться.
– Пустые домыслы, – отмахнулся Нильссен.
– Они похоронены вместе, – настаивал Притчард. Он откинулся к спинке стула. – Жизнью ручаюсь.
– Да какая разница, что ты там себе навоображал, – что ты там ставишь на кон? – взорвался Нильссен. – Ты его не убивал. Ты вообще никого не укокошил. Эта смерть на чьей-то еще совести.
– Но кто-то явно хочет выставить виновным меня. И кто-то явно уже выставил тебя дураком набитым: ишь кинулся на наживку, а крючка-то и не заметил!
– Игра воображения!
– Суд очень заинтересуется этими играми.
– Да полно, – без особой уверенности возразил Нильссен. – Ты вправду думаешь, что суд…
– Понадобится? Не будь ослом. Эмери Стейнз здесь, в Хокитике, что принц крови. Как ни странно. Те, кто на процедуре опознания среди десятка пьяниц не разглядит комиссара полиции, и то знают Стейнза по имени. Разумеется, будет коронерское расследование. Да если бы он с лестницы свалился и сломал себе шею при дюжине свидетелей, все равно без расследования не обошлось бы. Нужен лишь какой-нибудь обрывок доказательства, чтобы увязать его пропажу с делом Кросби Уэллса, – вероятно, такой уликой послужит труп, как только его найдут, – и бац! – ты уже впутался. Ты – соучастник. Ты под судом. И как ты тогда станешь защищаться?
– Скажу, что я не… что мы не… сговаривались.
Но тут его захлестнуло ощущение полной беспомощности, и продолжать он не стал.
Притчард тоже молчал: ел глазами владельца кабинета и ждал. Наконец Нильссен продолжил, стараясь, чтобы голос его звучал невозмутимо-практично:
– Нам ничего не следует скрывать. Нужно пойти в суд самим и…
– И самим подставиться под обвинение? – Притчард понизил голос до шепота. – Мы половины игроков не знаем, парень! Если Стейнз убит – слушай, даже если ты во всем остальном мне не веришь, ты должен признать, что совпадение чертовски странное: исчез он в самый неподходящий момент. Если его пришили – а предположим, что так, – кто-то в городе должен быть в курсе.
Нильссен надменно выпрямился:
– Лично я не собираюсь стоять и ждать с веревкой на шее…
– Так я и не предлагаю нам стоять и ждать.
Торговец-оптовик слегка обмяк:
– А что тогда?
Притчард усмехнулся:
– Ты говоришь, у тебя петля на шее. Ну так и славно – следуй за веревкой.
– В смысле, обратно к банковскому служащему?
– К Чарли Фросту? Может быть.
Нильссен скептически сощурился:
– Чарли – не обманщик. Когда вдруг «обнаружился клад», он удивился ничуть не меньше прочих.
– Удивление сымпровизировать легко. А что там насчет того парня, который землю купил? Некто Клинч, из гостиницы «Гридирон». Ему наверняка дали наводку.
– Поверить не могу, – покачал головой Нильссен.
– А ты попробуй.
– Как бы то ни было, – нахмурился Нильссен, – Клинч ни пенни не получит теперь, когда вдова о себе заявила. Вот о ком стоит задуматься-то.
Но насчет вдовы Притчард мнения пока не составил.
– Клинч ни пенни не получит: от Кросби Уэллса – пожалуй, – отозвался он. – Но поразмысли вот о чем. Стейнз сдает «Гридирон» Клинчу в аренду, верно?
– К чему ты клонишь?
– Всего лишь напоминаю, что о смерти кредитора должник никогда не горюет.
Нильссен побагровел:
– Клинч никогда не покусился бы на чужую жизнь. Никто из них на такое не пойдет. Чарли Фрост? Да брось, Джо! Он тише мыши.
– Глядя на человека, никогда не скажешь, на что он способен. И уж конечно, не скажешь, что он уже совершил.
– Такого рода домыслы… – начал было Нильссен, но снова замолчал, поскольку не знал, в какую форму облечь возражения.
Пропавшего старателя Эмери Стейнза Нильссен знал не то чтобы хорошо, хотя, если бы его спросили, он бы принялся уверять в обратном: Нильссен всегда претендовал на близкое знакомство, ежели таковое ему льстило, а Стейнз был как раз таким человеком, с которым Нильссену очень бы хотелось завязать тесную дружбу. Нильссена слепил и завораживал яркий блеск, а уж тем более блеск личности человека, которым он искренне восхищался. Эмери Стейнз, обладающий и молодостью, и непоколебимой уверенностью в себе, естественным образом возбуждал зависть. Вызвав в памяти его образ, Нильссен вынужден был согласиться с Притчардом: крайне маловероятно, что Стейнз уехал из Хокитики втайне, по своей воле, под покровом ночи. Его участки нуждались в постоянном присмотре и надзоре, на него работало более пятидесяти человек – что ж, его отсутствие обойдется в кругленькую сумму, подумал Нильссен, причем с каждым днем долг станет расти как снежный ком. Нет, Притчард был прав: Стейнза либо похитили, либо – что куда более вероятно – убили, а тело надежно спрятали.
На данный момент было известно, что Эмери Стейнза в последний раз видели где-то на закате дня 14 января: он шел на юг по Ревелл-стрит в направлении своего дома. Что случилось после, не знал никто. Его цирюльник явился на следующее утро к восьми и обнаружил дверь незапертой; он сообщил, что постель была смята, как если бы в ней спали, но очаг остыл. Ничего из ценных вещей не пропало.
Врагов у Эмери Стейнза не было, насколько знал Нильссен. Нравом он обладал живым, веселым и очень открытым, а еще наделен был редким даром: умел поступать великодушно, одновременно выказывая смирение и кротость. Стейнз был очень богат, но в Хокитике богачей насчитывалось немало, в большинстве своем – куда более неприятных, нежели он. Безусловно, его нетипичная молодость вполне могла вызвать зависть в человеке постарше и более разочарованном, но зависть – слабый мотив для убийства, думал про себя Нильссен, если юношу действительно убили.
– Да кого бы угораздило поссориться со Стейнзом? – недоумевал Нильссен вслух. – Этот паренек просто излучает удачу; подобно царю Мидасу, он превращает в золото все, к чему прикасается.
– Удача – это не достоинство.
– То есть его из-за денег убили?..
– Оставим на минуту Стейнза. – Притчард подался вперед. – Тебе перепал изрядный кус состояния Кросби Уэллса.
– Ну да – я же сказал тебе, десять процентов, – подтвердил Нильссен, вновь обращая взгляд к желтой купчей на столе перед собою. – Комиссия с продажи его имущества, но теперь, когда завещание оспаривается, выплата недействительна. Мне придется вернуть эти деньги. Собственность продавать не следовало.
Нильссен тронул пальцем край документа. Он подписал эту купчую и ее копию за этим самым столом каких-то две недели назад – как сжималось его сердце, когда он выводил свое имя! В Хокитике продажа имущества покойного никогда не была прибыльным делом, но его бизнес отнюдь не процветал, и Нильссен в отчаянии хватался за что попало. Стыд какой (думал он) – объехать полсвета только для того, чтобы убедиться: удача его оставила; только для того, чтобы подбирать крошки у стола богатых счастливцев. Имя на документе – Кросби Уэллс – ничего ему не говорило. Насколько он знал, Уэллс был нелюдимым одиночкой, жалким бедолагой, напивался до одури каждый вечер и снов не видел. Нильссен подписал купчую с горьким чувством, с опустошенной душой. Теперь ему придется нанять лошадь, пожертвовать целым рабочим днем, ехать – куда? – к Богом забытой Арахуре и рыться в вещах покойника, как бездомный бродяга шарит в канаве в поисках еды.
И тут… в банке из-под муки, в коробке из-под пороха, в ящике для мяса, в мехах, в растрескавшейся раковине старого умывальника – оно… все такое блестящее, тяжелое, мягкое. Его комиссионные составили чуть больше четырех сотен фунтов; впервые за всю свою жизнь он был богат. Он мог бы собраться да уплыть в Сидней; он мог бы вернуться домой, мог бы начать все заново, мог бы жениться. Но воспользоваться своим шансом он не успел. В тот самый день, когда комиссию наконец-то выплатили, прибыла миссис Уэллс; в течение нескольких часов продажа имущества была обжалована, наследство оспорено, а на состояние наложил арест банк. Если апелляцию удовлетворят – а так, видимо, и случится, – Нильссену придется полностью вернуть комиссионные. Четыре сотни фунтов! Он столько за год не зарабатывал! Комиссионер провел пальцем по краю документа – и внезапно захлебнулся негодованием. Ему отчаянно захотелось, как хотелось уже столько раз за последнюю неделю, найти кого-то виноватого.