Ребята отрицательно относились к договору:
– Если им пшеницу отдавать, так пусть она лучше на корне посохнет. Або нехай забирают пшеницу, а лошадей нам оставят.
Братченко решил вопрос более примирительно:
– Вы можете и пшеницу отдавать, и жито, и картошку, а лошадей я не отдам. Хоть ругайтесь, хоть не ругайтесь, а лошадей они не увидят.
Наступил июль. На лугу ребята косили сено, и Калина Иванович расстраивался:
– Плохо косят хлопцы, не умеют. Так это ж сено, а как же с житом будет, прямо не знаю. Жито ж семь десятин, да пшеницы восемь десятин, да яровая, да овес. Что ты его будешь делать? Надо непременно жатку покупать.
– Что ты, Калина Иванович? За какие деньги купишь жатку?
– Хоть лобогрейку. Стоила раньше полтораста рублей або двести.
Вечером он пришел ко мне и принес пригоршню жита:
– Видишь, через два дня, никак не позже, убирать.
Готовились косить жито косами. Жатву решили открыть торжественно, праздником первого снопа. В нашей колонии на теплом песке жито поспевало раньше, и это было удобно для устройства праздника, к которому мы готовились как к очень большому торжеству. Было приглашено много гостей, варили хороший обед, выработали красивый и значительный ритуал торжественного начала жатвы. Уже украсили арками и флагами поле, уже пошили хлопцам свежие костюмы, но Калина Иванович был сам не свой.
– Пропал урожай! Пока выкосят, посыплется жито. Для ворон работали.
Но в сараях колонисты натачивали косы и приделывали к ним грабельки, успокаивая Калину Ивановича:
– Ничего не пропадет, Калина Иванович, все будет, как у настоящих граков.
Было назначено восемь косарей.
В самый день праздника рано утром разбудил меня Антон.
– Там дядько приехал и жатку привез.
– Какую жатку?
– Привез такую машину. Здоровая, с крыльями – жатка. Говорит, чи не купят?
– Так ты его отправь. За какие же деньги – ты же знаешь…
– А он говорит: може, променяют. Он на коня хочет променять.
Оделся я, вышел к конюшне. Посреди двора стояла жатвенная машина, еще не старая, видно, для продажи специально выкрашенная. Вокруг нее толпились колонисты, и тут же злобно посматривал на жатку, и на хозяина, и на меня Калина Иванович.
– Что это он, в насмешку приехав, что ли? Кто его сюда притащив?
Хозяин распрягал лошадей. Человек аккуратный, с благообразной сивой бородой.
– А почему продаешь? – спросил Бурун.
Хозяин оглянулся:
– Да сына женить треба. А у меня есть жатка, – другая жатка, с нас хватит, а вон коня нужно сыну дать.
Карабанов зашептал мне на ухо:
– Брешет. Я этого дядька знаю… Вы не с Сторожевого?
– Эге ж, с Сторожевого. А ты ж що ж тут? А чи ты не Семен Карабан? Панаса сынок?
– Так как же! – обрадовался Семен. – Так вы ж Омельченко? Мабудь, боитесь, що отберут? Ага ж?
– Та оно и то, що отобрать могуть, да и сына женить же…
– А хиба ваш сын доси не в банде?
– Що вы, Христос з вами!..
Семен принял на себя руководство всей операцией. Он долго беседовал с хозяином возле морд лошадей, они друг другу кивали головами, хлопали по плечам и локтям. Семен имел вид настоящего хозяина, и было видно, что и Омельченко относится к нему, как к человеку понимающему.
Через полчаса Семен открыл секретное совещание на крыльце у Калины Ивановича. На совещании присутствовали я, Калина Иванович, Карабанов, Бурун, Задоров, Братченко и еще двое-трое старших колонистов. Остальные в это время стояли вокруг жатки и молчаливо поражались тому, что на свете у некоторых людей существует такое механическое счастье.
Семен объяснил, что дядько хочет получить за жатку коня, что в Сторожевом будут производить учет машин и хозяин боится, что отберут даром, а коня не отберут, потому что он женит сына.
– Може, и правда, а може, и нет, не наше дело, – сказал Задоров, – а жатку нужно взять. Сегодня и в поле пустим.
– Какого же ты коня отдашь? – спросил Антон. – Малыш и Бандитка никуда не годятся, Рыжего, что ли, отдашь?
– Да хоть бы и Рыжего, – сказал Задоров. – Это же жатка!
– Рыжего? – А ты это вид…
Карабанов перебил горячего Антона:
– Нет, Рыжего ж, конечно, нельзя отдавать. Один конь в колонии, на что Рыжего? Давайте дадим Зверя. Конь видный и на племя еще годится.
Семен хитро глядел на Калину Ивановича.
Калина Иванович даже не ответил Семену. Выбил трубку о ступеньку крыльца, поднялся:
– Некогда мне с вами глупостями заниматься.
И ушел в свою квартиру.
Семен проводил его прищуренным глазом и зашептал:
– Серьезно, Антон Семенович, отдавайте Зверя, все перемелется, а жатка у нас будет.
– Посадят.
– Кого?.. Вас? Да никогда в жизни! Жатка ж дороже коня стоит. Пускай РКИ возьмет вместо Зверя жатку. Что ему, не все равно? Никакого же убытка, а мы успеем с хлебом. Все равно же от Зверя никакого толку…
Задоров увлекательно рассмеялся:
– Вот история! А в самом деле!..
Бурун молчал и, улыбаясь, шевелил у рта житным колосом.
Антон с сияющими глазами смеялся:
– Вот будет потеха, если РКИ жатку в фаэтон запряжет… вместо Зверя.
Ребята смотрели на меня горящими глазами.
– Ну, решайте, Антон Семенович… решайте, ничего нет страшного. Если и посадят, то не больше как на неделю.
Бурун наконец сделался серьезным и сказал:
– Как ни крути, а отдавать жеребца нужно. Иначе нас все дураками назовут. И РКИ назовет.
Я посмотрел на Буруна и сказал просто:
– Верно! Выводи, Антон, жеребца!
Все бросились к конюшне.
Хозяину Зверь понравился. Калина Иванович дергал меня за рукав и говорил шепотом:
– Чи ты сказывся? Што, тебе жизнь надоела? Та хай она сказыться и колония, и жито… Чего ты лезешь?
– Брось, Калина… Все равно. Будем жать жаткой.
Через час хозяин уехал с Зверем. А еще через два часа в колонию приехал Черненко и увидел во дворе жатку.
– О, молодцы! Где это вы выдрали такую прелесть?
Хлопцы вдруг затихли, как перед грозой. Я с тоской посмотрел на Черненко и сказал:
– Случайно удалось.
Антон хлопнул в ладоши и подпрыгнул:
– Выдрали чи не выдрали, товарищ Черненко, а жатка есть. Хотите сегодня поработать?
– На жатке?
– На жатке.
– Идет, вспомним старину!.. А ну, давай ее проверим.
Черненко с ребятами до начала праздника возился с жаткой: смазывали, чистили, что-то прилаживали, проверяли.
На празднике после первого торжественного момента Черненко сам залез на жатку и застрекотал по полю. Карабанов давился от смеха и кричал на все поле:
– Он! Хозяина сразу видно.
Завхоз РКИ ходил по полю и приставал ко всем:
– А что это Зверя не видно? Где Зверь?
Антон показывал кнутом на восток:
– Зверь во второй колонии. Там завтра жито жать будем, пусть отдохнет.
В лесу были накрыты столы. За торжественным обедом ребята усадили Черненко, угощали пирогами и борщом и занимали разговорами.
– Это вы славно устроили: жатку.
– Правда ж, добре?
– Добре, добре.
– А что лучше, товарищ Черненко, конь или жатка? – стреляет глазами по всему фронту Братченко.
– Ну, это разно сказать можно. Смотря какой конь.
– Ну вот, например, если такой конь, как Зверь?
Завхоз РКИ опустил ложку и тревожно задвигал ушами. Карабанов вдруг прыснул и спрятал голову под стол. За ним в припадке смеха зашатались за столом хлопцы. Завхоз вскочил и давай оглядываться по лесу, как будто помощи ищет. А Черненко ничего не понимает:
– Чего это они? А разве Зверь – плохой конь?
– Мы променяли Зверя на жатку, сегодня променяли, – сказал я отнюдь без всякого смеха.
Завхоз повалился на лавку, а Черненко и рот разинул. Все притихли.
– Променяли на жатку? – пробормотал Черненко и глянул на завхоза.
Обиженный завхоз вылез из-за стола.
– Мальчишеское нахальство и больше ничего. Хулиганство, своеволие…
Черненко вдруг радостно улыбнулся:
– Ах, сукины сыны! В самом деле? Что же с жаткой будем делать?
– Ну что же, у нас договор: пятикратный размер убытков, – жестко пилил завхоз.
– Брось, – сказал Черненко с неприязнью. – Ты на такую вещь не способен.
– Я?
– Вот именно, не способен, а поэтому закройся. А вот они способны. Им нужно жать, так они знают, что хлеб дороже твоих пятикратных, понимаешь? А что они нас с тобой не боятся, так это тоже хорошо. Одним словом, мы им жатку сегодня дарим.
Разрушая парадные столы и душу завхоза РКИ, ребята подбросили Черненко вверх. Когда он, отряхиваясь и хохоча, встал наконец на ноги, к нему подошел Антон и сказал:
– Ну, а Мэри и Коршун как же?
– Что – «как же»?
– Ему отдавать? – кивнул Антон на завхоза.
– А что же, и отдашь.
– Не отдам, – сказал Антон.
– Отдашь, довольно с тебя жатки! – рассердился Черненко. Но Антон тоже рассердился:
– Забирайте вашу жатку! На черта ваша жатка? Что, в нее Карабанова запрягать будем?
Антон ушел в конюшню.
– Ах, и сукин же сын! – сказал озабоченно Черненко.
Кругом притихли. Черненко оглянулся на завхоза:
– Влезли мы с тобой в историю. Ты им продай как-нибудь там в рассрочку, черт с ними: хорошие ребята, даром что бандиты. Пойдем, найдем этого черта вашего сердитого.
Антон в конюшне лежал на куче сена.
– Ну, Антон, я тебе лошадей продал.
Антон поднял голову:
– А не дорого?
– Как-нибудь заплатите.
– Вот это дело, – сказал Антон, – вы умный человек.
– Я тоже так думаю, – улыбнулся Черненко.
– Умнее вашего завхоза.
23. Вредные деды
Летом по вечерам чудесно в колонии. Просторно раскинулось ласковое живое небо, опушка леса притихла в сумерках, силуэты подсолнухов на краях огородов собрались и отдыхают после жаркого дня, теряется в неясных очертаниях вечера прохладный и глубокий спуск к озеру. У кого-нибудь на крыльце сидят, и слышен невнятный говор, а сколько человек там и что за компания – не разберешь.
Наступает такой час, когда как будто еще светло, но уже трудно различать и узнавать предметы. В этот час в колонии всегда кажется пусто. Спрашиваешь себя: да куда же это подевались хлопцы? Пройдитесь по колонии, и вы увидите их всех. Вот в конюшне человек пять совещаются у висящего на стене хомута, в пекарне целое заседание – через полчаса будет готов хлеб, и все люди, прикосновенные к этому делу, к ужину, к дежурству по колонии, расположились на скамьях в чисто убранной пекарне и тихонько беседуют. Возле колодца разные люди случайно оказались вместе: тот с ведром бежал за водой, тот шел мимо, а третьего остановили потому, что еще утром была в нем нужда: все забыли о воде и вспомнили о чем-то другом, может быть, и неважном… но разве бывает что-нибудь неважное в хороший летний вечер?
У самого края двора, там, где начинается спуск к озеру, на поваленной вербе, давно потерявшей кору, уселась целая стайка, и Митягин рассказывает одну из своих замечательных сказок:
– … Значит, утром и приходят люди в церковь, смотрят – нет ни одного попа. Что такое? Куда попы девались? А сторож и говорит: «То ж, наверное, наших попов черт носил сегодня в болото. У нас же четыре попа». – «Четыре». – «Ну, так оно и есть: четыре попа за ночь в болото перетащил…»
Ребята слушают тихонько, с горящими глазами, иногда только радостно взвизгивает Тоська: ему не столько нравится черт, сколько глупый сторож, который целую ночь смотрел и не разобрал, своих попов или чужих черт таскал в болото. Представляются все эти одинаковые, безыменные жирные попы, все это хлопотливое, тяжелое предприятие, – подумайте, перетаскать их всех на плечах в болото! – все это глубокое безразличие к их судьбе, такое же вот безразличие, какое бывает при истреблении клопов.
В кустах бывшего сада слышится взрывной смех Оли Вороновой, ей отвечает баритонный поддразнивающий говорок Буруна, снова смех, но уже не одной Оли, а целого девичьего хора, и на поляну вылетает Бурун, придерживая на голове смятую фуражку, а за ним веселая пестрая погоня. На полянке остановился заинтересованный Шелапутин и не знает, что ему делать – смеяться или удирать, ибо у него тоже с девочками старые счеты.
Но тихие, задумчивые, лирические вечера не всегда соответствовали нашему настроению. И кладовые колонии, и селянские погреба, и даже квартиры воспитателей не перестали еще быть ареной дополнительной деятельности, хотя и не столь продуктивной, как в первый год нашей колонии. Пропажа отдельных вещей в колонии вообще сделалась редким явлением. Если и появлялся в колонии новый специалист по таким делам, он очень быстро начинал понимать, что ему приходится иметь дело не с заведующим, а с значительной частью коллектива, а коллектив в своих реакциях был чрезвычайно жесток. В начале лета мне с трудом удалось вырвать из рук колонистов одного из новеньких, которого ребята поймали при попытке залезть через окно в комнату Екатерины Григорьевны. Его били с той слепой злобой и безжалостностью, на которую способна только толпа. Когда я очутился в этой толпе, меня с такой же злобой отшвырнули в сторону, и кто-то закричал в горячке:
– Уберите Антона к чертям!
Летом в колонию был прислан комиссией Кузьма Леший. Его кровь наверняка наполовину была цыганской. На смуглом лице Лешего были хорошо пригнаны и снабжены прекрасным вращательным аппаратом огромные черные глаза, и этим глазам от природы было дано определенное назначение: смотреть за тем, что плохо лежит и может быть украдено. Все остальные части тела Лешего слепо подчинялись распорядительным приказам цыганских глаз: ноги несли Лешего в ту сторону, в которой находился плохо лежащий предмет, руки послушно протягивались к нему, спина послушно изгибалась возле какой-нибудь естественной защиты, уши напряженно прислушивались к разным шорохам и другим опасным звукам. Какое участие принимала голова Лешего во всех этих операциях – невозможно сказать. В дальнейшей истории колонии голова Лешего была достаточно оценена, но в первое время она для всех колонистов казалась самым ненужным предметом в его организме.
И горе и смех были с этим Лешим! Не было дня, чтобы он в чем-нибудь не попался: то сопрет с воза, только что прибывшего из города, кусок сала, то в кладовке из-под рук стянет горсть сахарного песку, то у товарища из кармана вытрусит махорку, то по дороге из пекарни в кухню слопает половину хлеба, то у воспитателя в квартире во время делового разговора возьмет столовый нож. Леший никогда не пользовался сколько-нибудь сложным планом или самым пустяковым инструментом: так уж он был устроен, что лучшим инструментом считал свои руки. Хлопцы пробовали его бить, но Леший только ухмылялся:
– Да чего ж там бить меня? Я ж и сам не знаю, как оно так случилось, хоть бы и вы были на моем месте.
Кузьма очень веселый парень. В свои шестнадцать лет он вложил большой опыт, много путешествовал, много видел, сидел понемногу во всех губернских тюрьмах, был грамотен, остроумен, страшно ловок и неустрашим в движениях, замечательно умел «садить гопака» и не знал, что такое смущение.
За эти все качества ему многое прощали колонисты, но все же его исключительная вороватость нам начинала надоедать. Наконец, он попал в очень неприятную историю, которая надолго привязала его к постели. Как-то ночью залез он в пекарню и был крепко избит поленом. Наш пекарь, Костя Ветковский, давно уже страдал от постоянных недостатков хлеба при сдаче, от уменьшенного припека, от неприятных разговоров с Калиной Ивановичем. Костя устроил засаду и был удовлетворен свыше меры: прямо на его засаду ночью прилез Леший. Наутро пришел Леший к Екатерине Григорьевне и просил помощи. Рассказал, что лазил на дерево рвать шелковицу и вот так исцарапался. Екатерина Григорьевна очень удивилась такому кровавому результату простого падения с дерева, но ее дело маленькое: перевязала Лешему физиономию и отвела в спальню, ибо без ее помощи Леший до спальни не добрался бы. Костя до поры до времени никому не рассказывал о подробностях ночи в пекарне: он занят был в свободное время в качестве сиделки у постели Кузьмы и читал ему «Приключения Тома Сойера»[62].
Когда Леший выздоровел, он сам рассказал обо всем происшедшем и сам первый смеялся над своим несчастьем.
Карабанов сказал Лешему:
– Слухай, Кузьма, если бы мне так не везло, я давно бы бросил красть. Ведь так тебя и убьют когда-нибудь.
– Я и сам так думаю, чего это мне не везет? Это, наверное, потому, что я не настоящий вор. Надо будет еще раза два попробовать, а если ничего не выйдет, то и бросить. Правда же, Антон Семенович?
– Раза два? – ответил я. – В таком случае не нужно откладывать, попробуй сегодня, все равно ничего не выйдет. Не годишься ты на такие дела.
– Не гожусь?
– Нет. Вот кузнец из тебя хороший выйдет, Семен Петрович говорил.
– Говорил?
– Говорил. Только он еще говорил, что ты в кузнице два новых метчика спер, – наверное, они у тебя сейчас в карманах.
Леший покраснел, насколько в силах было покраснеть его черной роже.
Карабанов схватил Лешего за карман и заржал так, как умел ржать только Карабанов:
– Ну, конечно же, у него! Вот тебе уже первый раз и есть – засыпался.
– От черт! – сказал Леший, выгружая карманы.
Вот только такие случаи встречались у нас внутри колонии. Гораздо хуже было с так называемым окружением. Селянские погреба по-прежнему пользовались симпатиями колонистов, но это дело теперь было в совершенстве упорядочено и приведено в стройную систему. В погребных операциях принимали участие исключительно старшие, малышей не допускали и безжалостно и искренно возбуждали против них уголовные обвинения при малейшей попытке спуститься под землю. Старшие достигли настолько выдающейся квалификации, что даже кулацкие языки не смели обвинять колонию в этом грязном деле. Кроме того, я имел все основания думать, что оперативным руководством всех погребных дел состоит такой знаток, как Митягин.
Митягин рос вором. В колонии он не брал потому, что уважал людей, живущих в колонии, и прекрасно понимал, что взять в колонии – значит обидеть хлопцев. Но на городских базарах и у селян ничего святого не было для Митягина. По ночам он часто не бывал в колонии, по утрам его с трудом поднимали к завтраку. По воскресеньям он всегда просился в отпуск и приходил поздно вечером, иногда в новой фуражке или шарфе и всегда с гостинцами, которыми угощал всех малышей. Малыши Митягина боготворили, но он умел скрывать от них свою откровенную воровскую философию.
Ко мне Митягин относился по-прежнему любовно, но о воровстве мы с ним никогда не говорили. Я знал, что разговоры ему помочь не могли.
Все-таки Митягин меня сильно беспокоил. Он был умнее и талантливее многих колонистов и поэтому пользовался всеобщим уважением. Свою воровскую натуру он умел показывать в каком-то неотразимо привлекательном виде. Вокруг него всегда был штаб из старших ребят, и этот штаб держался с митягинской тактичностью, с митягинским признанием колонии, с уважением к воспитателям. Чем занималась вся эта компания в темные тайные часы, узнать было затруднительно. Для этого нужно было либо шпионить, либо выпытывать кой у кого из колонистов, а мне казалось, что таким путем я сорву развитие так трудно родившегося тона.
Если я случайно узнавал о том или другом похождении Митягина, я откровенно громил его на собрании, иногда накладывал взыскание, вызывал к себе в кабинет и ругал наедине. Митягин обыкновенно отмалчивался с идеально спокойной физиономией, приветливо и расположенно улыбался, уходя, неизменно говорил ласково и серьезно:
– Спокойной ночи, Антон Семенович!
Он был открытым сторонником чести колонии и очень негодовал, когда кто-нибудь «засыпался».
– Я не понимаю, откуда берется это дурачье? Лезет, куда у него руки не стоят.
Я предвидел, что с Митягиным придется расстаться. Обидно было признать свое бессилие и жалко было Митягина. Он сам, вероятно, тоже считал, что в колонии ему сидеть нечего, но и ему не хотелось покидать колонию, где у него завелось порядочное число приятелей и где все малыши липли к нему, как мухи на сахар.
Хуже всего было то, что митягинской философией начинали заражаться такие, казалось бы, крепкие колонисты, как Карабанов, Вершнев, Волохов. Настоящую и открытую оппозицию Митягину составлял один Белухин. Интересно, что вражда Митягина и Белухина никогда не принимала форм сварливых столкновений, никогда они не вступали в драки и даже не ссорились. Белухин открыто говорил в спальне, что, пока в колонии будет Митягин, у нас не переведутся воры. Митягин слушал его с улыбкой и отвечал незлобливо:
– Не всем же, Матвей, быть честными людьми. Какого б черта стоила твоя честность, если бы воров не было? Ты только на мне и зарабатываешь.
– Как – я на тебе зарабатываю? Что ты врешь?
– Да обыкновенно как. Я вот украду, а ты не украдешь, вот тебе и слава. А если бы никто не крал, все были бы одинаковые. Я так считаю, что Антону Семеновичу нужно нарочно привозить таких, как я. А то таким, как ты, никакого ходу не будет.
– Что ты все врешь! – говорил Белухин. – Ведь есть же такие государства, где воров нету. Вот Дания, и Швеция, и Швейцария. Я читал, что там совсем нет воров.
– Н-н-ну, это б-б-брехня, – вступился Вершнев, – и т-там к-к-крадут. А ч-что ж х-хорошего, ч-что воров н-нет? Зато они… Ддания и Швейцар-р-рия – мелочь.
– А мы что?
– А м-мы, в‐вот в‐видишь, в‐вот у-у-у-увидишь, к-как себя п-п-покажем, в‐вот р-р-революция, в‐видишь, к-к-к-какая!..
– Такие, как вы, первые против революции стоите, вот что!..
За такие речи больше всех и горячее всех сердился Карабанов. Он вскакивает с постели, потрясает кулаком в воздухе и свирепо прицеливается черными глазами в добродушное лицо Белухина:
– Ты чего здесь разошелся? Думаешь, если я с Митягиным лишнюю булку съел, так это вред для революции? Вы всё привыкли на булки мерить…
– Да что ты мне свою булку в глаза стромляешь? Не в булке дело, а в том, что ты, как свинья, ходишь, носом землю разрываешь.
К концу лета деятельность Митягина и его товарищей была развернута в самом широком масштабе на соседних баштанах. В наших краях в то время очень много сеяли арбузов и дынь, некоторые зажиточные хозяева отводили под них по нескольку десятин.
Арбузные дела начались с отдельных набегов на баштаны. Кража с баштана на Украине никогда не считалась уголовным делом. Поэтому и селянские парни, и даже комсомольцы, всегда разрешали себе совершать небольшие вторжения на соседский баштан. Хозяева относились к этим вторжениям более или менее добродушно: на одной десятине баштана можно собрать до двадцати тысяч штук арбузов, утечка какой-нибудь сотни за лето не составляла особенного убытка. Но все же среди баштана всегда стоял курень, и в нем жил какой-нибудь старый дед, который не столько защищал баштан, сколько производил регистрацию непрошеных гостей.
Иногда ко мне приходил такой дед и заявлял жалобу:
– Вчера ваши лазили по баштану. Так вы им скажите, что не добре так делать. Нехай прямо приходят в курень, и чего ж там, всегда можно человеку угощение сделать. Скажи мени, и я тебе самый лучший арбуз выберу.
Я передал просьбу деда хлопцам. Они воспользовались ею в тот же вечер, но в предлагаемую дедом систему внесли небольшие коррективы: пока в курене съедался выбранный дедом самый лучший арбуз и велись приятельские разговоры о том, какие были арбузы в прошлом году и какие были в то лето, когда японец воевал[63], на территории всего баштана хозяйничали нелегальные гости и уже без всяких разговоров набивали арбузами подолы рубах, наволочки и мешки. В первый вечер, воспользовавшись любезным приглашением деда, Вершнев предложил отправиться к деду в гости Белухину. Другие колонисты не протестовали против такого предпочтения. Матвей возвратился с баштана довольный:
– Честное слово, так это хорошо: и поговорили, и удовольствие человеку произвели.
Вершнев сидел на лавке и мирно улыбался. В дверь ввалился Карабанов.
– Ну что, Матвей, погостювал?
– Да, видишь, Семен, можно жить по-соседски.
– Тебе хорошо: ты арбузов наелся, а нам же как?
– Да чудак! Поди и ты к нему.
– Вот тебе раз! Как тебе не стыдно? Если человек пригласил, так уже всем идти. Это по-свински выйдет. Нас шестьдесят человек.
На другой день Вершнев вновь предложил Белухину идти в гости к деду. Белухин великодушно отказался: пусть идут другие.
– Где я там буду искать других? Идем, что ли? Да ведь ты можешь и не есть арбузов. Посидишь, побалакаешь.
Белухин сообразил, что Вершнев прав. Ему даже понравилась идея: пойти к деду в гости и показать, что колонисты ходят не из-за того, чтобы съесть арбуз.
Но дед встретил гостей недружелюбно, и Белухину ничего не удалось показать. Напротив, дед показал им винтовку и сказал:
– Вчера ваши преступники, пока вы здесь балакали, половину баштана снесли. Разве так можно делать? Нет, с вами, видно, нужно по-другому. Вот я буду стрелять.