– Нам много не нужно, Данила Севастьянович. Горстку, – повторил я.
– Милостыню просите! Как нищий!
Мою просьбу он посчитал за коварный подвох и страшно рассердился, отослав нас с Мироном Поликарпычем ко всем чертям.
Возвратился с базара в плохом настроении, но не без надежды побывать когда-нибудь в верховьях Нии. Авось удастся встретиться с тем крестьянином и посмотреть на его таёжные поля, если поведал обо всём правду.
Нехоженой тропой
К моему приходу с Нии Маргарита приготовила сюрприз. Стою на крыльце, вываливаю из сумки в корзину хариусов, а из сеней так и пышет духом какой-то стряпни. Слышу, Маргарита кличет:
– Рыбак, прошу завтракать!
– Чего-то напекла?
– Побыстрее! Остынет.
Удивился: на столе – румяные блины из пшеничной муки! Откуда? В доме, хоть по моему положению и следовало, её пока не водилось. Зерно на помол не тратил – припасал для научных занятий.
Пытаюсь дознаться, где взяла хозяйка муку, а Маргарита подзуживает:
– С твоего поля, Осип. Нагребла зерна да смолола.
– Неправда.
– Откуда ещё? Больше неоткуда. Сама хлеб не выращиваю.
– Не смейся. Скажи! Улыбнулась:
– Одолжила соседка.
– А у той откуда?
– Принесла с базара. В прошлое воскресенье. Я тоже сходить хочу. Долг отдавать надо. Сегодня день базарный, воскресный. Не удивляйся. Забыл, что ли?
– Ага. Думал, суббота. Подожди меня, Маргарита.
– Ешь, не торопись. Одна схожу. Если попадёт товар, то брать много не буду – сколько смогу принести.
– Мне тоже на базар надо – посмотреть, кто торгует этим добром. Не старый ли мой знакомый Данила Севастьянович? Я сказывал тебе, как однажды встретился с ним на базаре.
– Помню… Ты попросил горсть пшеницы, а он послал к чёртовой матери. Думаешь, сейчас привёз и одарит: «На-те, дорогой Иосиф Петрович!» Не одарит. Он давно уже забыл о твоей просьбе, – выговаривала Маргарита, одеваясь в выходное платье.
Между тем чашка опустела. Съел блины с несказанным аппетитом и в душе поблагодарил Данилу Севастьяныча (верил, что блинов напекла Маргарита из его муки).
Данила Севастьяныча на базаре не оказалось. Завсегдатаи-торговники, как сговорившись, повторяли одно и то же, что «таёжного пшеничника» сегодня не было. Пожалел о несостоявшейся встрече и дал зарок, пока снег не завалил пути-дороги, навестить Данилу в его потаённых местах.
Волей-неволей собирайся в путь учёный-агроном, изучай неизвестную Сибирь, смотри, что и где сеют крестьяне.
Наконец, как-то вечером Ефим Тихоныч запоздало пришёл ко мне и объявил, что собрался в дорогу и готов выехать, уже подкованы две верховые лошади, подобраны сёдла и харч заготовлен. Мне беспокоиться не о чем – садись и езжай! Ефим Тихоныч, чуткий и умный от природы человек, уловил моё благодушие и с достойной вежливостью намекнул:
– Нелёгок путь будет, Иосиф Петрович. Тайга… Ехать горами, звериными тропами, местами по дикому берегу Нии. Представляете?
– Спрашиваете? Нового человека в этих местах!
– Тогда настройтесь, как солдат перед атакой… Ружья при нас будут, без них нельзя. Бандиты шастуют по округе.
В путешествии полностью отдался во власть Ефима Тихоныча. Человек он бывалый, по тайге хаживал не раз, верно, не по этому маршруту, по которому шёл сейчас. Но всё же умение обходиться в лесу наедине помогало и выручало. Он по-хозяйски сооружал ночлег. Аккуратный, уютный балагашик получался быстро. Спалось в нём, как в горнице у гостеприимной хозяйки. И в трудную минуту проводник не терял присутствия духа. Где-то на половине путь неожиданно преградила быстротечная речуга. Известны эти горные буяны – пудовые валуны перекатывают, как игрушечные, с места на место. Прошли по берегу, посмотрели – вокруг никакого мостка… Одно остаётся: отважиться пересечь речку вплавь на конях. Ефим Тихоныч досадливо похмыкал и спрашивает:
– Не боитесь?
Что ответить? Боюсь не боюсь – надо решаться, не возвращаться же обратно. Так лишь думаю, стыдясь перед Ефимом Тихонычем за свою мужицкую робость, а на душе чёрт знает что творится: чую конец своей жизни в безвестной речушке. Не смерти пугаюсь. Что смерти бояться! Когда-то она всё равно придёт. Ко всем приходит, к царям, к королям, к бедным и богатым – и ко мне явится. Обиду только чувствовал, что плохо, если сгину, не оставив людям после себя доброго дела, потому что ещё ничего не успел. Жалко уходить-то с земли бесследно, вроде бы и не было совсем тебя, не жил ты на этом свете. Оно верно: тебе-то всё равно, когда уйдёшь, никто там тебя не спросит, чем занимался, а вот, пока жив, гложет мысль: зря или не зря отсчитал отведённые годы.
В какую-то минуту отрешился от всего окружавшего меня и увидел перед собою только одну цель – переплыть своенравную горянку! Говорю Ефиму Тихонычу тоном военачальника:
– Как форсировать водную преграду будем?
– Верхом на лошадях, – ответил и посмеивается. – Как же ещё? Так принято.
Что так принято, я знал. Проводник, видно, не понял меня, опять спрашиваю:
– Вместе или порознь?
– А как бы хотели?
– Вместе, рядом друг с другом…
– Э-э, Петрович, так не пойдёт. Вначале я один попытаю удачи. Зачем рисковать сразу обоим…
Я подумал. Насторожил проводник: почему он один будет рисковать жизнью.
– Сгину, так небольшая потеря для земли будет, – повторил после паузы проводник свою мысль.
Я запротестовал, с обидой сказал, что прятаться за чьей-то спиною не могу и не имею никакого права. Плыть, так вместе. Ефим Тихоныч упорствовал долго, говорил, что обязан денно и нощно беспокоиться о моём благополучии, что я должен в то же время неукоснительно подчиняться его воле. Однако в конце концов я одержал верх. Ефим Тихоныч покорился и вроде затаённо обиделся на меня – делай, мол, теперь сам как знаешь, а он, если что худое стрясётся, отвечать ни перед кем не станет. Но прошло некоторое время, и я услышал бодрый и приятный голос:
– Иосиф Петрович, приглашаю… Надо причаститься – по маленькой стопочке.
– Это зачем?
– Полагается.
– Я к зелью, Тихоныч, полнейше равнодушен.
– Не отговаривайтесь. При переправе намокнете, вода студёная, родниковая, можно застудиться. И для храбрости не лишне. Прошу.
Пришлось согласиться – убедил Ефим Тихонович. И теперь сидит он, скрестив ноги, довольный, гладит ладошкой бороду и, поглядывая на меня, посмеивается:
– Истинно так и надо. Когда-нибудь вспомните мои слова.
Прав оказался старик. Это я понял, как только коснулась ног и забулькала в голенищах ичиг вода, а уже когда очутился на берегу промокший до нити и когда не попадал, как говорят, зуб на зуб, тогда-то по-настоящему оценил проводника.
Путь продолжили утром на третьи сутки. Спустились с гор и вышли в просторную долину. Ефим Тихоныч остановил лошадь и посмотрел на меня ликующими глазами:
– Полюбуйтесь, Иосиф Петрович, что тут!
– Вижу: долина; зелень, цветы живые.
– Это же то самое заветное местечко. Оно! Видите: вон там что-то чернеет.
– Где?
– Впереди, у подножия гор.
– А-а! Разглядел. Селение?
– Возможно. Вполне возможно. Там, кажется, и Ния легла петлёй по долине.
Через полчаса мы въехали в деревню. Являла она собой когда-то тихий и, должно быть, красивый жилой уголок – сейчас угрюмо молчаливый и заброшенный. Некоторые срубленные из добротного листвяка дома стояли полусгоревшие, другие, сохранившиеся, холодно отсвечивали задымлёнными в окнах стёклами. Никаких признаков жилья. Всё пусто, забыто.
– Напрасно ехали – мучились, – помрачнел Ефим Тихоныч. – Что тут нонче увидишь? Мне-то всё одно, а вам-то, Иосиф Петрович?
– Я не огорчаюсь, – отвечаю. – Пошарю, полазаю по округе, что-нибудь усмотрю. В пустынях и пещерах находятся ценные вещи, а тут жили люди, что-нибудь да оставили.
– Оно так. Да долго засиживаться тревожно.
– Почему?
– А вишь: тут крестов могильных. Вона счас заприметил. Да похоже, все свежие, не почернели. Погляди-ка на тот холмик, Петрович. Вона туда, налево.
Я оглянулся и обомлел: холмик в самом деле пестрел крестами, они напоминали в эту минуту скрещённые руки и, казалось, выделывая замысловатые фигуры, двигались. Заметил ещё среди крестов силуэт человека – силуэт серой тенью то приподнимался, то припадал к земле, исчезая.
– Ефим Тихоныч, по кладбищу кто-то ходит, – говорю проводнику, не веря.
– Привиделось это вам, – безразлично ответил Ефим Тихоныч. – Кто ж там будет – лешак, што ли?
– Не спорю. Леших ни разу не видел.
Тень выпрямилась и застыла в неподвижности. С кладбища донёсся глухой бормочущий голос. Я кивнул проводнику.
– Вишь, кто-то ходит! Пойдёмте посмотрим.
Мужик, согбенный, кривоглазый, в самотканой лохмотной одежонке, с седенькой густой бородой, смотрел дико, боязливо: откуда пришельцы? Смотрел и молчал. Запавший один его глаз был неподвижен, слегка подрагивали на щеках морщины. Он силился что-то сказать, но слова не получались – прилипали к безжизненно посиневшим губам.
– Т-тут-т, – шамкал мужик. – Б-были…
Было загадкой видеть старика. Мы ехали, чтобы встретиться с могутным, уверовавшим в своё крестьянское назначение мужчиной, познакомились с которым на многолюдном рынке, а предстал перед нами полуживой странник. Он ли, Данила?
Затаив сомнение, я присматривался к его обличью и ничего не нашёл сходного со старым знакомцем. Об Ефиме Тихоныче нечего было и говорить, знал он про Данилу лишь по моему рассказу. Похоже было, что и сам-то странник уже нашего приезда не ожидал, не признал во мне виданного человека. Спрашиваю, желая ошибиться:
– Вы – Данила Севастьяныч?
Старик вздрогнув, насторожился, будто кто неожиданно окликнул его в темноте.
– От-к-куда знае-те?
– Да вы ж знатный человек… На всю округу. Встречался с вами на рынке в Нийске.
– А-а, вон как! П-при-ипоминаю. Р-разговор был о хлебе. П-приглашал п-посмотреть.
– Вот и явились.
– Л-ладно. Т-только в-время п-плохое в-вышло. Т-тут б-была… – Данила смолк.
Я понял: он напуган и заикается. Успокоил – пришли свои люди. Не разбойники, бояться не надо! Он поверил, засуетился, должно быть, на минуту забыл, где он, и в нём проснулся добрый обычай – принять гостей, но тут же в безмолвии раскинул костлявые руки и опять замер, изобразив фигуру какого-то святого великомученника. Кто же и когда принимал на кладбище гостей? Это он сообразил и кивнул в сторону селенья.
– Т-т-ам м-мой д-дом… Е-едва у-уцелел.
– Да што тут у вас случилось? – с нетерпением спросил Ефим Тихоныч.
– П-пожар…
В сопровождении старика мы прошли по кладбищу. У одной из могил Ефим Тихоныч задержался.
– Глянь-глянь, Петрович… На камне-то что выбито! – и прочитал: – Здесь покоится прах крестьянина Федота Романовича Бугрова. Убит 60 лет от роду за ковригу хлеба…
– Что? – спросил я удивлённый, ещё не разглядев толком ни самого надгробья, ни надписи на нём. – Так и есть?
– Написано, Петрович! Не выдумал…
Я поглядел на выкрапленные в коричневом камне-песчанике буквы и смолк в недоумении. За буханку хлеба убит человек! Невероятно! Можно согласиться: сгубили за горсть золота. А за ковригу хлеба? Где и когда?
На голый пригорок, примыкавший к кладбищу, вышел и, приглядываясь к нам, остановился мальчик. Данила заметил его и пояснил:
– С-сынишка м-мой. С-санёк. Х-ходил в б-боярышник, – поманил рукой: – И-иди, С-санёк!
Он ястребком сорвался с места и, размахивая руками, вприпрыжку пустился к нам.
Вблизи Санька показался мне мальчиком рослым и плечистым, с похожим на отцово лицом. Обут в новые ичиги. Коренной сибиряк!
Данила спросил:
– Н-не набрал, в-вижу, боярки?
– Не поспела. Мороза не было. А такую зачем рвать? – деловито ответил Санька.
– П-правильно, С-санёк, – ласково поглядел на сына Данила.
По дороге к дому Данила продолжал рассказывать историю своего села. Основали его в тихом укромном местечке сбежавшие из-под каторжного конвоя мужики. Сколько их было – неведомо. Построили зимовье, занялись хлебопашеством и промыслом зверя – поблизости от поселения, в таёжных дебрях Саянского хребта. Приманила беглецов плодородная долина, и поселение своё нарекли они звучно – Хлебное. Разрастался хуторок, дымил трубами и манил путников неповторимым ароматом хлебного злака. Манил, пока не случилась беда…
Возмездие
По долине бродил с Ефимом Тихонычем до самой темноты. Пооблазили все поля, лощины. Трав понабрали всяких, связали в снопики и положили в дорожную сумку – явимся домой не пустые. А всё же сердце точила досада: не нашли того, за чем ехали, – злаков. Так уж, объяснял мой проводник, всё пошло с изначала дороги. На речуге чуть-чуть не распрощались с жизнью и после, когда добрались до затаённого места, очутились у заброшенного пепелища. Кто-то из нас был нефартов. Ефим винил себя, что, мол, накануне отъезда вечером поссорился со старухой. Она, его жена Дорина, настаивала Ефим винил себя, что мол, накануне отъезда, вечером поссорился со старухой. Она, его жена Дорина, настаивала взять с собою образок благодетельницы святой Марии, а Ефим просмеял: «Гм! Молодуху б присоветовала лучше… Што, меня мёртвая икона согреет?» – Плюнула вслед Дорина, отправила к чертям.
Я знал, что говорит всё это Ефим ради шутки, развеселить меня, а сам думал ещё и о другом: напрасно не послушался он старухиного наказа. Пусть бы всё было, как хотела, мы б от этого ничего не приобрели и не потеряли – спокойна была бы за сочувствие в удаче Дорина. Теперь же, представлял, сидит она вечерами на лавочке возле калитки одна-одинёшенька и бранит заодно с непослушным мужем и меня – путешественника, соблазнившего старика в неведомый путь.
Данила нас поджидал, сидел на лавочке возле открытой калитки, опершись локтями на остро высунутые колени, кучкой пепла отсвечивала седая его борода, тёмными провалами обозначились запавшие глазницы.
– Милости прошу, добрые люди! – поприветствовал он нас, вставая. – Пора на ночлег…
– Место-то сыщется? – спросил Ефим.
– А то как же. Эвон в хату – пуста, хоть в завозню – душ пятнацать поместится. Тут, в завозне-то, воздух здоровей – свеж и чист, крепко поспите. Да проходите, добрые люди, проходите, – повторил Данила. – Чайку сварим, попьём.
Большой костёр радушный хозяин развёл посреди ограды, на подпаленную рогатину чайник повесил – над самой куделью пламени. Сели на чурбаки. Данила к нам попривык, понял, что люди безобидные, зла ему не причиним, и сидел с нами, как с давно знакомыми. Перед огнём его седая бородка преобразилась в розоватый снопик и здоровый глаз стал другим – веселее и подвижнее. Даже голос переменился, перестал подсекаться и дрожать, и на коленях спокойно лежали руки.
Перед ужином Ефим расщедрился по шкалику водки. Хозяин оценил добродетель как вредное излишество и стал отказываться: к зелью-яду отвращён смолоду, не привык, а теперь совсем ни к чему. Да не тот человек угощал, чтобы Данила сумел найти довод уклониться.
– Веруешь в Бога, Данила Севастьяныч? – спросил Ефим.
– Хаживал в церквушку, молился. Ему, Всевышнему. Хоть и не видывал, а молился.
– Так вот, за его здравие. Держи!
Не успел Данила опрокинуть стаканчик, слёзно закашлялся: «Ну и водица», – а когда прокашлялся, пришёл в себя, заметно повеселел и на слово не заскупился.
Много порассказал Данила в тот вечер разных историй. Для летописи моей сподобилась одна, другие со временем отошли в сторону, завязей плодовитых не дали. Для тех, кому придётся читать когда-нибудь записи, замечу, что не ручаюсь, всё ли правда в этой истории: записываю, как слышал.
…Произошло это студёной январской ночью. В подёрнутое кружевным льдом окно Данилиного дома постучали.
– Кто? – отозвался ещё не успевший крепко уснуть Данила.
– Прохожий… Спаси, родной, грешную душу. Обогрей. Данила больше не спрашивал: в такую стужу держать человека под окнами не по-людски. Накинул на плечи полушубок, на голые ноги надёрнул собачьи унты и вышел в сени, отодвинул засов.
– Входи… Морозец нынче…
Когда пришелец едва отошёл и челюсти его перестали выбивать частую дробь, Данила решился спросить:
– Откуда, не секрет, путь держите?
– Долго рассказывать, хозяин… А для сведенья, чтоб никакого сумненья не было, ухожу от бандитов…
– Партизан, выходит?
– Партизан. Красный партизан, – помялся, оглянулся: в доме только хозяин, да на полатях спит подросток.
– В переделку под Бадаром попали: отряд наткнулся на засаду. Всех нас, молодчиков, перестукали. Как воробьёв на току… Мне посчастливилось. Правую ногу чуть только прихватило.
– Вот какая оказия! – посочувствовал хозяин. – Помощь, поди, нужна какая. А то… Как тебя звать-величать?
– Григорием… О ране не беспокойтесь: сам перевязал… Пустяки. Заживёт. Не такие, бывало, видел у дружков – зарастали. Народец мы дюжливый.
– Лошадка-то была?
– Под пулю попала.
– А винтовка? Гранаты?
– Куда с ними, пешему? Припрятал до времени. У вас-то как тут – тихо, мирно, банд не слышно?
– Бывает, заглядывают. Стороной не обходят.
– Що им здеся делать?
– Всё сообщников ищут.
– Знают, должно, что отзывчивые тут люди?
– Может, и так, а может, и наоборот…
Такой был разговор у Данилы с пришельцем морозной январской ночью. Утром Гришка засобирался в дорогу – отговорил сам хозяин, мол, лучше переждать, может, схлынут морозы, да и сил надо человеку набраться после ранения. Остаться гость согласился охотно.
…В ту ночь спал Данила мертвецки. Вечером справлял поминки по жене Федоре. Пришли соседи посочувствовать преждевременно овдовевшему мужику, в тепле засиделись, разомлели. Данила, дождавшись ухода гостей, залез на печь и уснул. Гришка Безродный, вроде основательно подвыпивший, расстелил свой зипунишко на топчане, лёг отдохнуть. Лежал недолго, почуяв, что сон взял Данилу крепко, встал, вышел на улицу. Ночь была тихая, лунная, и Гришка подумал, что сегодня самый удачный момент свершить задуманное…
Проспавшийся Данила увидел утром пустую конюшню, потом кинулся в завозню – посмотреть драгоценные припасы. Дрогнув от приступившей разом обиды, Данила неуклюже повалился на землю. Обворовал злодей, Гришка! Старик Феопент, сосед, заглянул в ограду, когда Данила уже ясно всё понял. Гнедка, справного выездного коня, угнал Гришка Безродный!
– Вот рыжая стерва! Чтоб ему… За что же он тя, Данила, невзвидел? Данила отмахнулся, скорчился, словно от боли, и, ощупывая своё тело, всё ещё лежал в немощи:
– Принеси, дедусь, снадобья… Чую: разрывается сердце…
– Мне не жалко, да снадобье-то тебе не нужно: здоров ты и невредим.
– Рази? – Данила шевельнул плечами. – А вот чую: в груди что-то вроде оборвалось.
– От испугу, надо быть, что приключилось.
Данила замолчал, сосредоточился, прислушиваясь сам к себе, успокоился – ничего страшного. Всполошила опять пропажа драгоценного клада. Это о нём всё время допытывал рыжий Гришка, не давал покою Даниле.
– Поделим, Севастьяныч, россыпь.
– Нет у меня ничего, Гриха.
– А слышно было, не раз ходил в Саяны.
– Ходил. За зверем.
– Не затем, было слышно, ходил… Золото приносил… Вижу, как по ночам стережёшься. Сознайся… Мне твоего добра много не надо.
После разговора с Гришкой Данила, почуяв недоброе, перепрятал добычу. Вовеки не увидеть её пришельцу! Придумка Данилы ловка. Не соблазнится Гришка украсть кожаный мешок с пшеничным зерном, куда опустил золотую россыпь.
Выследил каким-то образом бес рыжий, куда ходил проверять Данила свой тайник. И вот пришёл час: Гришка вытянул из укромного местечка ссыпанные по-крестьянски в холщовый мешок золотые камешки и утёк на Даниловом молодом быстроногом мерине.
Решение Даниле пришло тут же, как удалился от двора так и не понявший ничего толком Феопент. Надо пойти по Гришкиному следу. Не скрыться бандюге! Данила исходил всю тайгу, знает чужие тропки и свои наторил. А Гришка – пришелец, в тайге слепец.
О своём намерении Данила никому не сказал. Обмолвиться, значит, открыть тайну и самому подтвердить, что в один счастливый миг он, Данила Севастьянович Егоров, в глухом затерявшемся в безбрежных Саянах распадке открыл не открыл, а нашёл золотоносную россыпь. В таком местечке, где до него человеческая нога не ступала. Он, Данила, хозяин своей находке и распорядится по своему усмотрению. Здорово мужику подвалило… Подвалило и отвалило…
Собирался Данила в дорогу недолго, бросил в суму суток на трое харчей, закинул за плечо берданку – и восвояси. Перед самым отходом наказал Саньке, сынишке, стеречь дом и ни перед кем шибко не распространяться, где отец. Отправился в тайгу посмотреть капканы – и всё. Когда придёт, неизвестно. Уже у калитки вспомнил Данила о Чёртике, спустил с цепи, рукой махнул в сторону тайги: туда… Пёс, чёрный, как ворон, с острым носом и длинными ногами, с радостным визгом выпрыгнул из ограды и побежал, принюхиваясь к дороге.
Гришка с самого начала, как только вломился в таёжную чащу, взял забросистой петлёй. Понял это Данила сразу, ибо Чёртик не мог ошибиться – обежал опушку полукругом слева, потом также – справа, в глубь, в глубь тайги – к Бутровскому хребту. Туда, безошибочно туда! Верный ориентир взял Гришка, видать, хаживал тут. Тропа самая доступная для конника, другой такой поблизости нету, и если осилить перевал, просто затерять след навсегда. Ошибся Данила, что Гришка рыжий – слепец.
Первую ночь провёл Данила в балагане, пристроенном под дуплистой столетней сосной. На заре, когда едва стала распознаваться голубеющей полоской тропинка, двинулся дальше. Шёл не торопясь, прислушиваясь к тайге, её разговору. Вот, кажется, тот отвилок, по которому вышел Данила к берегу безымянной речушки и напал на золотоносный родник.
…Берег остро скрежетал под ногами замертвевшей галькой, и Даниле показалось, что идёт он по волшебному скрипучему полу в пристанище каких-то таинственных существ. Вдруг глаза ослепил пучок яркого жёлтого света. Данила приостановился, отвёл взгляд в сторону – свет жёлтый пропал. Что за привидение? Не промаячило?.. Потом он снова, осторожно поворачивая голову, уловил встревоживший, отбрасываемый берегом, неотразимый луч света. Галька играет на солнышке, решил Данила и было успокоился. Такие, должно быть, здесь камешки – яркие, цветистые.
Не отвлекаясь от забавившей его мысли, он глянул себе под ноги и опять взяло недоумение: почему-то тут камни – обыкновенные камни. А ну-ка? Данила ускорил шаг. Укорачиваясь, искрясь червонными бликами, потянулся ему навстречу жёлтый лучик… О-о! Данила не смог удержаться от тревожного восторга и, ослеплённый мечущими в его глаза искрами, упал на берег, распластав руки. Это же золото!.. Золото!.. Данила опомнился от прикосновения к щеке холодноватой пёсьей морды, поднялся и собрал на ладонь несколько тяжёлых горошин. Попробовал на зуб, как бывало пробовал перед косьбой на спелость пшеничное зерно. Цветом то и другое походили, твёрдостью были неровня.
Некоторое время Данила сидел на гальке возле золотой россыпи, опасаясь пошевелиться. Он словно бы опасался, что от его неосторожного движения спрячутся волшебные камешки и грустно станет без их весёлых пляшущих искорок, доселе никогда не виданных. Чёртик лизнул руку, на ладони которой лежали золотинки. Данила с любопытством посмотрел в доверчивые пёсьи глаза и понял, что Чёртик зовёт его домой: находились, намаялись вдоволь – пора в обратный путь.
– Глупый ты, Чертёнок, – дружелюбно заговорил Данила. – Ничего не понимаешь. Зовёшь домой и правильно делаешь, что зовёшь, но лучше бы сказал мне, безграмотному крестьянину, что же делать с этим добром… Ты видишь: мы с тобою сидим у бесценного клада. Говори: куда его деть? Собрать в котомку да унести домой? А что с ним дома?.. Это же не пшеничное зерно – не посеешь.
Пёс поводил носом, прищурив глаза, и вроде ответил растерявшемуся хозяину на своём собачьем языке: «Ты шибко, Данила, не печалься: клад не твой, его припасла природа, а ежели случаем наткнулся, увидел, так скажи людям. Не зарься сам, не жадничай».
Данила скинул с плеча котомку и, потеснив Чёртика в сторону, начал золотую россыпь сгребать и ссыпать. Делал это неторопливо, степенно, играючи, и на лице его одухотворённом детская улыбка праздновала. Почему-то казалось Даниле, что сейчас он не на берегу безымянной речуги таёжной, а на своём крестьянском току. И сгребает не песчинки золотые – ядрёное зерно пшеничное. Лопата деревянная так и ходит по глянцевитой ладони гумна, вырос закурганился островерхий ворох, в нём зёрнышек миллионы. Это – его труд, его богатство.
А искры-песчинки? Зря протянул Данила к ним руки, запачкал. Никогда он не был падок на добро чужое, и сейчас оно не нужно, хоть и нет теперь при Даниле его прежнего достояния. Память о нём опять всколыхнула, отбросила в прошлое. Не хотел так вот Данила бередить понапрасну душу свою, а куда денешься, волей-неволей золотистый галешник маячит ворохами пшеницы, из-за которой кое-чем поплатился Данила.